— О, эти нам не опасны! — пренебрежительно махнул рукой Свитка. — Они сильны, пожалуй, настолько, чтобы вредить своему заклятому врагу, варшавскому ржонду, подвести под него интригу, подкопать его; но сами из себя они никогда не составят прочной организации; в них ведь только красный задор да фанатизм, пожалуй, но ни на каплю здравого смысла и политического такта. Они годятся для уличной резни, но не для административной организации. Мы им всегда успеем потом дать камуфлет! И наконец, пускай себе, что хотят, то и творят в Варшаве, а в Литву, чур, не мешаться! Я имею основание думать, что они на эту сделку пойдут, если объявить им, что в интриге против варшавского ржонда литовский комитет с ними солидарен.
— Какие же собственно должности нам надо будет заместить своими, — спросил Юзеф, — если вся организация в руках белых?
— А вот в том-то и штука! — хитрецки усмехнулся Свитка. — Главное дело, чтобы воеводские комиссары были из наших.[130] Для этого-то я и думаю вскоре отправиться в Варшаву и выхлопотать у комитета назначения наших кандидатов. Этого-то я сумею добиться во что бы то ни стало!
— Да, тогда-то, конечно, уже легко будет подтасовать всю организацию из наших! — согласился Юзеф.
— А трибуналы учредим уже мы сами, без ихней помощи, — продолжал Свитка. — Трибунал будет в непосредственном ведении воеводского комиссара, стало быть в наших руках! И трибунал должен быть неумолим, террористичен, с немедленной смертной карой за малейшее неповиновение! С населением должно будет обращаться несравненно суровее, чем московские власти, — это первый залог успеха!
Ванда в эту минуту любовалась своим другом. Когда он говорил, все лицо его как-то преображалось: брови сурово сдвигались, губы сжимались выражением непреклонной воли и силы, взор горел решимостью и верой в себя и в «дело», а в лице, — в щеках и скулах, — так энергически ходили как бы железные мускулы… Он действительно сделался хорош в эти минуты, хорош до вдохновения, до фанатизма.
Юзеф меж тем сосредоточенно задумался, глядя неподвижными глазами на серый пепел своей дешевенькой сигарки.
На несколько минут воцарилось глубокое молчание.
Свитка, тоже погрузясь в свои думы, все с тем же медленным энергическим движением скул, твердыми шагами ходил по комнате. Ванда тихо следила за ним своим любящим, светлым взором. Наконец он встряхнул волосами, словно бы сбрасывая с себя весь груз тяжелых размышлений, и вздохнув с просветленной улыбкой подошел к глубоко задумавшемуся Юзефу.
— Ну, встряхнись!.. О чем ты? — дружески положил он ему руки на плечи.
Влодко вздрогнул и, как бы пробуждаясь от своего состояния, в котором только что находился, произнес своим скромным, несмелым голосом:
— Удастся ли!
— Что за сомнения, мой милый! — ободрительно воскликнул Свитка. — Верь, что удастся, и удастся!.. "Имейте веру с горчичное зерно, и вы будете двигать горами!.. — Толцыте, и отверзится!" Изо всех евангельских истин я уважаю только зту! Поверь, мой друг, что в нужную минуту я сумею захватить в свои руки безусловную диктатуру над всей Литвой!.. Да и черта ли нам тянуться в хвосте петербургского или варшавского центра, когда гораздо удобнее стать самим во главе своего самостоятельного дела? И выгоднее, и почетнее, и все что хочешь!.. От этого, поверь, ни мы, ни наша партия, ни демократия, ни Литва, никто не будет внакладе, кроме Москвы, да ясновельможных!
— Хм!.. Черта ли мне в самом деле, — продолжал он через минуту, снова заходив по комнате. — Черта ли мне быть каким-то рассыльным при петербургском центре, вертеться пятой спицей в колеснице, когда я чувствую в себе силы быть осью и рычагом всего дела… А если уж гибнуть, так уж лучше гибнуть за себя самого, за свою собственную идею, чем пропадать в качестве прихвостня каких-то там ясновельможных и чиновных вожаков, которых я вот в эту самую ежовую рукавицу могу сжать и вышвырнуть куда мне угодно!
Ванда в каком-то экзальтированном экстазе, возбужденном в ней этой гордой и энергическою речью, этим смелым замыслом (Константы как будто еще более вырос в ее глазах), этими надеждами и верой в дело и в собственные силы этого милого ей человека, подошла к нему, подвела его к брату и соединила их руки.
— Он пойдет за тобой! — произнесла она уверенным, твердым голосом. — И он, и я — мы твои!.. Вместе победить или гибнуть, все равно!.. Но зато вместе!
Свитка обоим крепко пожал руки.
— Да, друзья мои! — заговорил он в каком-то светлом волнении, — наша святая задача: вместе с политической революцией произвести и социальную; а без этого все та же панская, старопольская гниль выйдет! Помните же программу: глубокая тайна, во-первых! Лотом собственная организация и террор… А девиз наш: "Ржонд против ржонда и справа против справы!"
Крепкий и дружеский союз на новое, отчаянно-смелое предприятие был заключен.
Затем Свитка уже стал развивать Юзефу некоторые частности и подробности своего плана в тех частях, для которых собственно ему было необходимо содействие Влодка в его отсутствие. Он знал, что это помощник лучший из лучших, лишь бы только его увлечь да разъяснить, что собственно нужно делать, а уж исполнит он тихо и скромно, но образцово-точно!
Юзеф внимал и запечатлевал в сердце и в памяти слова своего предприимчивого друга.
— Ах! однако мне пора! — посмотрев на часы, воскликнул Свитка, когда все инструкции и наставления были уже сообщены. — Ведь меня там мой белогубый пижон дожидается!..
Он еще за обедом сообщил, что странствовал доселе с Хвалынцевым.
— Скажи на милость, зачем ты еще этот привесок за собой таскаешь?! — пожала плечами Ванда.
Свитка улыбнулся.
— Он нужен мне… Со временем еще пригодится: приспособим.
— Да; но он — ты говоришь — как-то чересчур уже по-москевску оппозирует во всем…
— Это ничего! Вытанцуется!.. Это в нем все от излишнего гуманизма да от "демократического закала", как говорит он, — пояснил Свитка. — В панах, вишь, разочаровался. Но это, в сущности, еще не большая беда: тем лучше его к своей своре приспособим!
— А коли не удастся?
— Ну, а не удастся, так ведь и сбыть его легко! — порешил он. — К тому же их брат, русачок, нам и для европейской декорации нужен… Мне, признаться, отчасти некогда было все эти дни призаняться им как следует; ну да еще время не ушло! И в Варшаве успею!
И Свитка простился со своими друзьями, пообещавшись на завтра снова прийти к ним потолковать и пообедать.
Ванда, накинув платок, выбежала проводить его в холодные сени и на крылечке наградила на прощанье своим горячим, свободным, ничьим посторонним присутствием невозмущенным поцелуем.
Свитка ушел довольный, и счастлизый, и любящий, чувствуя в себе избыток какой-то долго сдержанной внутри, но кипучей, неугомонной жизни и жажды деятельности и громкой, блистательной славы.
Ванда… дело… свой замысел… весь стройный, обдуманный ход его… любовь… успех… Хвалынцев… диктатура… пять тысяч злотых… Литва… слава… все это вместе и разом как-то перемешалось и радужно-блестящим колесом ходило в закружившейся голове его.
Он слишком долгое время вынашивал и таил в себе все свои мысли и планы — и сегодня только в первый раз в жизни довелось ему их высказать пред посторонними.
Поэтому он чувствовал себя и жутко, и легко…
И все хотелось жизни, жизни, — больше, как можно больше простору и жизни, которая в нем, словно вновь пробившийся родник, бурлила, кипела и рвалась наружу — разлиться широким потоком по вольному белому свету…
X. "Опять сомнения и муки"
"Что же мне делать, однако, и как быть?" задавал себе мучительный вопрос Хвалынцев, идучи с Телятника в свой нумер, после того, как пришлось неожиданно принять ножную ванну в сточной канавке. "Что же мне делать, в самом деле, и на что, наконец, решиться? — Ведь так же нельзя!.. Невозможно!
"Бросить разве все это да ехать обратно в Питер… в Славнобубенск… засесть себе в деревне, хозяйничать, приглядываться к быту, а там — искать потом должности посредника… у себя же, в своем участке… в Славнобубенске наезжать буду… там Устинов, Лубянский старик… Стрешнева… Таня Стрешнева… А ведь она милая!.. И нравилась же мне!.. Вот, может опять будем собираться маленьким своим кружком… толковать… жить… вечер, сад, красный закат и искры солнца на крестах за широкой рекой… соловьи и сирень… Ах, как тогда хорошо было! И давно ли, подумаешь! — всего лишь несколько месяцев назад… Хорошо так!.. Славно! Уютно и тепло так было!..
"Махнуть разве в Славнобубенск?.. а?.. К черту всю эту "свенту справу" и прочее!.. Ну, какой я революционер, и в самом деле? Курам на смех!
…"Таня… А ведь славная она девушка!.. И как это я мог так скоро разлюбить ее!.. А может еще… может еще и опять все вернется, все по-старому будет… может, я ее опять… опять полюблю?.. а?.. Почем знать?"
Но нет!.. рядом с милой головкой этой маленькой Тани, всегда так просто умной, так просто милой, так просто любящей, подымался и обдавал каким-то сверкающим, неотразимым обаянием царственный образ графини Цезарины… он магнетически зачаровывал и рабски притягивал к себе, к своим ногам — этим странным обаянием красоты и силы, прелестью таинственности, атмосферой какого-то непроницаемого, неведомого, но великого заговора и какой-то захватывающей дух прелестью ощущений человека, которого подхватили сзади под локти и держат в воздухе, над глубокой, темной, зияющей бездной… Этот образ приковывал к себе чем-то загадочно-демоническим и горячей, упоительной поэзией чувственных, сладострастных грез… Это было какое-то могущественное и злобное обаяние царицы Клеопатры, заговорщицы-польки, демона-баядерки и очковой змеи вместе и в одно и то же время.
Он чувствовал, как становится ничтожен пред нею, как падает вся его решимость, вся отрезвляющая сила воли и рассудка, даже… даже чести перед соблазном и хмелем этого обольстительного, прекрасного дьявола-женщины.