Кровавый пуф. Книга 2. Две силы — страница 94 из 128

[187]

Мрачно и жалко было начало восстания в дни, предшествовавшие этой роковой полночи. Еще с 10-х чисел декабря варшавские выходцы стали наполнять Кампиносские и Насельские леса. Последние были в особенности удобны для побродяжества, потому что они очень обширны, трущобисты, и, занимая пространство более чем во сто верст, тянутся к самой прусской границе. В эти-то глухие дебри и уходили по преимуществу варшавяки. Без теплой одежды и обуви, без денег, без провианта и без оружия, жалкие, голодные и холодные партии ютились кое-как на снегу, или в слякоти под кустами да под корчами лесного бурелома, пугаясь каждого шороха, каждого лесного звука, в которых им все чудилось приближение москалей, казаков или «черкесов».[188] К этим несчастным партиям наезжали иногда на короткое время из Варшавы "делегаты ржонда" и будущие «довудцы», и тогда к приезжим со всех сторон сыпались бесконечные жалобы: такой-то не получил водки при раздаче, тот колбасы требовал, тот хлеба и сапог, этот просил теплую фуфайку, и все вообще обвиняли отрядного «ржондцу» и интенданта в покраже нескольких рублей с копейками, так как пан интендант купил только водки, колбасы и хлеба, а пива не покупал. Гости укоряли «ржондцу» в недостатке патриотизма, и утешали толпу тем, что в свое время предадут его военному суду, а голодных и босых увещевали подождать терпеливо до вечера или до завтра. Во избежание казачьих поисков, партии эти не залеживались подолгу в одних и тех же берлогах, а перекочевывали ежедневно на новые логовища. Эти перекочевки исполнены были всяческих тревог: в каждом пне напуганное воображение видело казака, и потому сторожевые ведеты то и дело полошили двигающуюся партию ложными известиями о появлении москалей. При каждом подобном известии, происходил переполох ужасный: одни кидались ломать сучья и вооружались ими, другие прятались в кусты, третьи спешили удирать куда глаза глядят, и все вообще отказывались от всякого повиновения, да и повиноваться-то, по большей части, было некому, так как импровизованные офицеры спешили первые удрать и спрятаться подальше, при вести о москале. Таким образом, эти безоружные и голодные банды таяли более чем наполовину еще до встречи с противником, который и не думал пока двигаться на поиски. Наконец, ропот на голод, холод и безоружность достиг до Центрального Комитета, где нашли, что необходимо поддержать мужество и бодрость "бойцов свободы", и потому снова направили в леса комитетских делегатов, на сей раз «уполномоченных» объявить, что хотя пока еще и нет оружия, но оно хранится в Плонске, Плоцке, Невикле и в других местах в большом количестве, где и померяемся с противником; о маршрутах, мол, уже позаботились, проводники уже готовы, и на каждом привале будет вдоволь водки, пива, хлеба и мяса. Бойцы свободы кричали: "vivat!" и шли скитаться в новые дебри, где однако не оказывалось ни проводников, ни водки, ни хлеба. В это время у Центрального Комитета не было еще составлено никакого военного плана: точно так же как и в лесах, там еще шла пока невообразимая бестолочь и безурядица; время тратилось в борьбе с белыми, которые умоляли отложить несколько восстание, и с красными, которые настаивали на том, чтобы направить безоружные банды на Модлин и приказать им взять во что бы то ни стало Новогеоргиевскую крепость. Но наконец Комитет одолел, и тогда-то были присланы в банды довудцы, но увы! — многие из них, одолеваемые жалобами своих подчиненных и в страхе за собственную свою шкуру, тайком удирали от вверенных им отрядов, оставляя людей на произвол судьбы, и скрывались у соседних помещиков, где вдосталь предавались упоению толков о будущих победах и ухаживанию за паненками. Нередко случалось, что, среди такого времяпровождения, покинутые банды, случайно набредя на какой-нибудь панский фольварк, отыскивали там своего беглого довудцу, который при этом воспламенялся патриотическим жаром, говорил им пламенные спичи, поил их на даровщину панской водкой и, при первой же удобной минуте, спешил вновь задать тайком «драпака» от своего докучного воинства.

Но вот в Комитете, одолевшем своих противников, нравственно занял первое место энергичный и необычайно деятельный Стефан Бобровский, а в леса "варшавского отдела" отправился офицер русских войск Сигизмунд Падлевский, приятель Бобровского, не менее его деятельный и энергичный, человек несомненного мужества, отчаянный, решительный, с сильной волей и деспотически-диктаторскими замашками. Эти два лица мигом перевернули по-своему все дело: явились и «довудцы», явилось и оружие, хотя и не в таком количестве, как обещалось, и вот, первым и довольно быстрым последствием свершившегося переворота было нападение на сонных москалей, под звуки полуночного набата.

Но эта первая попытка, несмотря на всю ее внезапность, повсюду почти была отбита с уроном для поляков; роты русских солдат успели в порядке отступить в места своих полковых штабов, поплатясь, конечно, каждая несколькими людьми, которых инсургентам удалось прирезать в постели или захватить и изуродовать. После этого повстанцы рассеялись по всему Краю во множестве мелких партизанских банд, которые портили железные дороги, рвали телеграфные проволоки, грабили почтовые мальпосты и убивали проезжих, если те имели на себе русскую военную форму. Едва приближались русские войска, которые небольшими подвижными колоннами по всем направлениям искрещивали Край, повстанские банды рассыпались, не дожидаясь боевой встречи, с тем чтобы тотчас же собраться вновь в тылу прошедшей колонны. Если русские случайно натыкались на подобную банду, то какая-нибудь двадцатиминутная перестрелка решала дело, и поляки врассыпную искали себе спасения в бегстве. Хотя зима в этом году стояла теплая, так что, например, 15-го января в Варшаве доходило до десяти градусов тепла, да и Висла всю зиму не замерзала, тем не менее городские обыватели, составлявшие главную силу банд, были далеко не привычны к трудам и лишениям бивуачной скитальческой жизни. Поэтому до начала марта партизанские действия шли вообще очень вяло и бессвязно. Главная задача состояла не в том, чтобы драться, а в том лишь, чтоб утомлять русские войска бесплодными поисками и демонстрировать пред Европой газетными известиями, что банды, мол, есть и держатся, и дерутся, и уничтожить их невозможно. Но вот пахнули первые дни весны — и восстание оживилось.

II. Генерал-довудца и его штаб в прадедовском замке

В одной из лесистых местностей Августовского уезда, на крутом и обрывистом берегу Немана, изрытом извилистыми и глубокими оврагами, поросшими кудрявою растительностью, возвышается в пустынном уединении старинный родовой замок графов Маржецких. Толстые кирпичные стены этого дома, воздвигнутые еще в XVII веке, не раз подвергались потом по частям наружной реставрации: вот башня, сохранившая еще и доселе свой первоначальный старопольский стиль, а рядом с ней какая-то пристройка совершенно в голландском роде, далее — главный фасад с большим крыльцом во вкусе «Рококо», возобновленный в прошлом столетии; тут же и домашняя капелла, греческий фронтон, который явно указывает на время ее реставрации в начале нынешнего XIX века; домашние службы и хозяйственные постройки, разбросанные вокруг, но несколько поодаль от замка, строены уже без всякого стиля, а просто себе так, как обыкновенно строятся они на Литве и в Польше. Длинная аллея вековых пирамидальных тополей ведет к каменным воротам, за которыми раскинулся широкий двор, примыкающий к главному лицевому фасаду. Противоположная сторона замка, обращенная к реке, вся прячется в купах лип, и вязов, и кленов старинного сада, который по двум оврагам красиво сбегает к самому Неману. Это уединенное место исполнено дикой прелести. Противный берег, и вправо, и влево, и в глубину, на необразимое пространство величаво порос вековечной дремучей пущей, которая темной тенью угрюмо опрокинулась в Неман и кажется издали темно-синей зубчатой стеной, — такой характер контуров придают ей остроконечные верхушки высоких сосен и елей.

Графиня Цезарина весну этого года проводила в родовом замке своего сосланного супруга.

Был девятый час вечера. Заходящее солнце обливало розовым золотом старую бело-серую башню и заречные лесные вершины. На Немане легкий, прозрачный туман подымался. В это время стояли уже ясные, чудные дни мая месяца.

На половине графини только что начинали зажигать лампы. В старинной, но очень красивой и комфортабельной гостиной, украшенной портретами прабабушек и старопольских дедов сгруппировалось вокруг хозяйки небольшое общество. Все сидели у раскрытых окон, выходивших в сад, откуда в ярких раскатах доносилась перекличка принеманских соловьев, мелодические высвисты черного дрозда и нежные стоны иволги.

Графиня Цезарина, придвинув к себе рабочий столик, собственноручно прилаживала ярко-пунцовый плюмаж из страусовых перьев в красивой белой конфедератке. Пред нею лежала металлическая кокарда, которая долженствовала красоваться на той же конфедератке у основания плюмажа. Это была кокарда польских «несмертельных», то есть бессмертных улан, и потому изображала собой рельефную Адамову голову над двумя скрещенными костями. За креслом графини, немного сбоку и чуть-чуть облокотясь на его спинку, сидел высокий, статный и очень красивый молодой человек, в какой-то предупредительной позе, будто «начеку», будто весь готовый кинуться куда угодно по первому слову, по первому взгляду прелестной женщины, — сидел и, просто, впивался в нее восторженно-влюбленными глазами. Против Цезарины, покойно и бесцеремонно погрузясь в глубокое кресло и смакуя с ложечки кусок мороженого, восседал несколько тучный мужчина, хотя и пожилого возраста, но необыкновенно представительного вида, с характерным аристократически-польским лицом, выражение которого дышало гордо-самоуверенным достоинством и в тоже время благоволивой снисходительностью к тем из окружавших, которых он считал ниже себя по общественному положению. Впрочем, эта благоволивая снисходительность отнюдь не относилась у него к самой хозяйке, на которую он поглядывал таким взором, что в нем сказывалась и легкая родственная фамильярность, и легкая лакомость жирного кота, с какою обыкновенно глядят на молодых женщин самоуверенные и бывалые, но уже отставные ловеласы. "О! я все знаю, меня не проведешь! И если я уже сам не могу завоевать тебя, так хоть погляжу как счастлив тобою этот влюбленный юноша", казалось, говорил самодовольный взгляд бывшего ловеласа. Это был двоюродный брат мужа Цезарины, тоже граф и тоже Маржецкий — известный Сченсный (Феликс) Маржецкий, на которого в сороковых годах заглядывались женщины и в Петербурге, и в Варшаве, и в Париже. Всю жизнь свою проведя в сфере идеального поклонения искусству и реального поклонения красоте женщин, он под конец своей фланерской жизни растратил все свое состояние и сделался самым аристократическим демократом, аристократическим красным… Он рисовался, он бравировал этой ролью графа-радикала, хотя в сущности не поступился бы ни единою из своих родовых привилегий, и относился в душе, а иногда и на словах, с величайшим почтением к