Аня вздрогнула.
— Теперь такие, как этот, всем в стране заправляют. Думаешь, я почему в таком виде разгуливаю? Боюсь, чтобы не схватили за шиворот и в ЧК не отвели. Оттуда такие, как мы, не возвращаются. Так-то, брат. Я теперь рабочий класс, тружусь слесарем на заводе, чтобы с голоду не подохнуть, а вечером еще учусь в Первом медицинском, чтобы окончательно не опуститься. Но за день так наломаешься, что вечером на лекции сидишь и носом клюешь, так что сессию, наверное, завалю. — Миша понуро свесил голову.
— Не завалишь. А завалишь — пересдашь. Но теперь я старший, и я за вас в ответе, когда нет родителей. С завода ты уйдешь и будешь учиться нормально. Зарабатывать буду я.
— Коля! — невесело усмехнулся брат. — Где ты будешь работать? Кем? Ты даже не представляешь, в какую страну ты попал, в какой город. Это же Ленинград, понимаешь? Город великого вождя, провалиться б ему!.. Да тебе на улицу выходить опасно. Еще скажешь где-нибудь «милостивый государь» или «господа, передайте вагоновожатому» — и все, кранты. В лучшем случае с трамвая скинут и тумаков надают, в худшем… — Он махнул рукой. — Сиди уж дома, привыкай, присматривайся. Мы с Аней сами о тебе позаботимся.
Слышать подобное от Миши, которого Николай привык считать мальчишкой, было обидно, пусть и справедливо.
— Вот и молодец. А теперь спать, мне вставать рано, — поднялся Миша. — И ты ложись, а то этот тунеядцев не любит. Как проснется, так давай горланить, чтобы все поднимались. Приучает буржуев к рабочей дисциплине.
Правда, всеобщей побудки Николай утром так и не услышал — проспал. Когда он встал, в квартире было уже тихо. Племянников своих он пока так и не увидел. Аня оставила на папином письменном столе записку, где что лежит, и пообещала быть не позднее пяти.
Николай не спеша оделся и впервые с момента возвращения почувствовал себя дома. Он с радостью дотрагивался до знакомых вещей, с интересом разглядывал фотографии, которые появились после его отъезда. Вот мама с папой на прогулке — уже пожилые, у папы седина на висках, а у мамы вокруг рта залегли печальные складки. 1917 год, Аня под руку с красивым молодым человеком, наверное, с покойным мужем. Вот вся семья за столом, у Ани на руках маленький ребенок. Николай еще долго рассматривал эту застывшую летопись, потом вдруг опомнился и бросился собираться.
Первым делом он спрятал в тайник в отцовском кабинете Ах Пуча. Здесь, в родных стенах, он уже не казался Николаю ни страшным, ни кровожадным — золотой болван, не больше. Он натянул пальто и поспешил в Никольский собор к отцу Феодосию. Отец Феодосий был духовником их семьи, его он знал с малых лет, на него надеялся.
Спеша вдоль пустынной набережной, подгоняемый промозглым порывистым ветром, Николай невольно оглядывался и перебирал в уме наставления, как следует вести себя в случае встречи с гражданами новой России. По счастью ему никто не встретился, кроме нескольких теток с кошелками. Он осторожно приоткрыл тяжелую резную дверь и шагнул в сумрак храма.
— Господи! — Простонала его душа. Сам не понимая, что с ним делается, он упал на колени перед алтарем, залился счастливыми слезами. В этом плаче были сожаление, раскаяние, радость, печаль, страх, освобождение. Николай не знал, сколько времени он провел, уткнувшись лбом в теплый золотисто-медовый, затертый пол. Час, два? На ноги он поднялся с ощущением сладкой усталости.
Он огляделся и заметил на правом клиросе темную сгорбленную фигуру. Николай поспешил туда.
— Отец Феодосий! Отец Феодосий!
Сгорбленный человек обернулся. Изборожденное морщинами лицо с ясными, светлыми глазами обратилось к Николаю.
— Кто здесь? Что вам угодно? — Отец Феодосий подслеповато вглядывался в спешащего к нему человека. — Николенька? Николай Иванович? Барановский?
Не веря своим глазам и уже спеша ему навстречу, отец Феодосий раскрыл объятия.
— Откуда же ты? Столько лет! Столько невзгод. — Отец Феодосий любовно смотрел на него сверху вниз.
— Ох, батюшка мой. Ужаснулся бы я в былые годы твоим рассказам, за голову схватился. — Тихо качал головой отец Феодосий. — Но то, что повидали мои глаза за годы нашей с тобою разлуки, как кресты с церквей сшибали, колокола сбивали, служителей божьих живьем с колоколен или под пулю… Нет. Теперь не ужаснусь.
Николай сидел рядом, с надеждой заглядывая в добрые, по-детски ясные глаза.
— Приходи завтра. Исповедуешься. Покаешься, епитимью наложу, а там уж отмолим грехи твои и причастишься. Если с человеком вера, если Бог в его душе не умер, все исцелится, все уврачуется. А что за наваждение на тебе было в джунглях этих, не нам судить, наше дело молиться и заступления у Бога просить. Иди сын мой, иди и веруй. Устал я. Стар уже, — благословляя Николая, велел отец Феодосий.
И Николай пошел. На улице уж чувствовалось наступление ранних осенних сумерек, серо-бурой мутью плескали воды канала, голые деревья на ветру вздрагивали под налетающим сырым ветром, жались сиротливо к домам. На душе у него было светло и ясно, и он больше ничего не боялся. Ни золотого болвана, созданного кровожадным давно вымершим народом, ни большевиков, ни Тимофея Колодкина, ни новой непонятной жизни. Ничего. Теперь, когда он поверил в свое избавление, в возможность очищения, все представлялось в радостном свете.
Дома он застал племянников, очевидно, Аня успела утром рассказать им о приезде дяди. На звук хлопнувшей двери в прихожую выглянули два любопытных чуть испуганных лица.
— Та-ак. — Расплываясь в улыбке, протянул Николай. Сам не зная почему, он был страшно рад видеть этих юных Барановских, новое поколение их семьи, людей, которые смогут унаследовать их с Аней и Мишей традиции, их взгляды, их принципы. Пусть за окном рождается и крепнет что-то новое, незнакомое, они, эти дети, принадлежат их семье. Пусть они не Барановские по фамилии, а Сумароковы, главное, что не Колодкины. — Так вот, значит, какие вы, Саша с Тосей? Ну, идите знакомиться!
Николай судорожно вспоминал, что есть у него в саквояже, чтобы подарить этим замечательным детям. В дороге ему совершенно не приходило в голову позаботиться о подарках. Все, что его занимало, это вернуться как можно скорее на родину и никого не убить. Да, сейчас он мог думать об этом свободно: морок, поработивший его в джунглях, развеялся под дуновением студеного петербургского ветра.
Когда с работы вернулась Аня, они втроем с племянниками сидели на диване и болтали, как старые приятели.
— Что делал сегодня? — спросила она, повязывая фартук и принимаясь за готовку.
— Ходил в Никольский собор повидать отца Феодосия, — Николай присел у стола.
— В самом деле? — Аня повернулась к брату и взглянула на него с какой-то особенной теплотой. — Как он?
— Постарел. Да ты, наверное, и сама знаешь.
— Нет. Теперь опасно ходить в храм, да и Тимофей Егорович не велит, ему как начальнику непозволительно иметь верующую жену. — Она снова отвернулась к плите. — Что ты собираешься дальше делать?
— Аня, объясни мне, что происходит? Почему этот человек живет в нашем доме, распоряжается, хамит, оскорбляет? Что здесь происходит? Почему ты, умная, добрая, сильная, живешь с этим хамом?
— Почему? — Она невесело усмехнулась, бросила селедку и повернула к брату перекошенное от боли лицо. — Потому что хотелось выжить. Потому что надо было спасать детей. — Аня подняла лицо к потолку, и Николай заметил блеснувшие в ее глазах слезы.
— Извини, я обидел тебя. — Он уже пожалел о своем порыве. — Но я не понимаю, почему он? Зачем? Это же мерзко.
— Мерзко? Это ты мне говоришь? Это тебя он касается своими ручищами? Лапает… — Она хотела что-то добавить, но болезненно дернулась и отвернулась, не закончив. — Когда Павла расстреляли, мы каждый день ждали, что придут за нами. Ты не понимаешь, что такое ЧК, большевики и новые порядки. Людей расстреливали за чистую одежду и грамотную речь. А конфискация? — Она всхлипнула. — Ты знаешь, что это? В твою квартиру вламываются бандиты с оружием и бумажкой с печатями и начинают перетряхивать весь дом. Забирают себе все, что им приглянулось, срывают с людей одежду, нательные кресты, часы, что угодно. Хватают ложки, пальто, шубы, детские игрушки, а если открываешь рот — тебе тут же в зубы или к стенке. Или в ЧК как классово чуждый элемент. Помнишь адвоката Петра Анатольевича из квартиры напротив? Такой милый господин с бородкой? Он пытался возражать, когда к нему вломились такие вот конфискаторы. Знаешь, что они сделали? — Она зло посмотрела ему в глаза. — Они изнасиловали у него на глазах дочь, вчетвером, по очереди, а потом его застрелили. Елена после этого отравилась, а Надежда Аркадьевна умерла от горя. Мы их хоронили.
И вот в таком ужасе ты живешь ежесекундно, ты и твои дети. А еще голод, и нет дров. И дети плачут. — Аня смахнула слезу. — Тимофей Егорович у нас в домоуправлении работал. Да, грубоватый, необразованный, из новых. Мама с папой, к счастью, уже умерли. — Усмехнулась она, все той же горькой улыбкой. — Нет, он не ухаживал. Просто явился к нам, осмотрел квартиру, мебель, меня. Спросил, сколько лет, и сказал, что поженимся. Что квартира ему наша приглянулась, что всегда хотел на дворянке жениться, что «щенков» обижать не будет, только пусть под ногами не путаются. Ты думаешь, у меня был выбор? В нашем подъезде осталась единственная неуплотненная квартира. Помнишь Лютаевых? С ними живет еще пять семей, а они ютятся в бывшей детской. Адамовичей вообще переселили в подвал, а в их квартиру пролетарии вселились, восемь семей. На их фоне Тимофей Егорович тебе отцом родным покажется. Пьянство, драки, клопы. Продолжать? — Николай покачал головой, но Аня его не слышала и все равно продолжала: — Мы перестали бояться конфискаций. У детей была еда. Миша нашел работу, а ведь его могли расстрелять. Когда-то он сочувствовал эсерам, а в нынешние времена это преступление. И работу мы ни за что не нашли бы.
— Я понял. А кем ты работаешь? — Николай подумал, как мало эта новая Россия похожа на родину из его снов. Не сюда он так рвался, не об этом мечтал.