Землянка была обустроена в незапамятные времена. Какие-то толковые люди сделали её глубокой и такой просторной, что влезало человек двадцать. Вдоль стен сооружены двухъярусные нары, в уголке теснилась печка, сложенная из дикого камня и топившаяся по-чёрному. Чтобы по весне не затопило болотной водой, вокруг землянки были выкопаны канавы. Егорыч, как и его предшественники, следил, чтобы «робятушки» не забывали чистить канаву, менять прогнившие брёвна, сушить камыш на крышу. Засыпать крышу землёй, как кое-кто предлагал, Егорыч не разрешал. «Успеем под землицей-то належаться», — говорил он, выгоняя заленившихся мужиков на работу. Новички, которые появлялись чаще, чем хотелось бы атаману, по первому времени не понимали, почему Егорыч требует менять бельё независимо от того, ходил ты в баню или нет. И зачем он заставляет соблюдать все посты и пить горький настой еловых веток? А самое главное, чтобы по нужде ходили не куда попало, а на самый дальний край островка, где была срублена небольшая клетушка.
Правда, из-за канавы негде было приткнуть баньку. Но в баньку можно и в деревню сходить. За хорошую денежку крестьяне и баньку истопят, и на стол накроют.
— Ух, слава богу, дошли, — шумно выдохнул атаман, когда маленький отряд вышел на островок. — Теперя можно и поесть, и поспать.
— И выпить, — жизнерадостно заключил «гриб-поганка», стряхивая с себя поклажу.
«Братья-разбойники» принялись хозяйствовать. Подберёзовик стал растапливать печь, а самый молодой пошёл за водой. Вот с водой было скверно. Приходилось пить ржавую, болотную. Опять-таки, давным-давно какая-то умная голова додумалась заливать воду в бочку с древесным углём. Ржавчина и муть впитывались в уголь, оставляя на поверхности чистую воду. Ну, почти чистую.
Особых разносолов не водилось, но на огромной сковороде зашипели сало и яйца, а из тайничков были вытащены солёные огурцы и ведро самогона.
— Хлеб-от, чёрствый весь, — пожаловался Никитка, передавая атаману засохший каравай.
— Э, парень, — укоризненно посмотрел тот. — Не сиживал ты голодом-то. Когда не то что чёрствому хлебушку, а корке горелой рад будешь. Меня как-то солдаты ловили, так я всю кору с деревьев сглодал.
— А где же это было? — удивился парнишка, принимая от атамана кусок хлеба. — Неужто ж, такое могло быть?
Никишка получал хлеб последним. Егорыч, как настоящий отец семейства, нарезал каравай на ломти и наделял едоков, начиная со старшего.
— Потом расскажу, — отмахнулся атаман, нацеживая себе мутноватый самогон в солидную глиняную кружку: — Ну, братья мои, — поднялся атаман со своего места, — помолимся!
Разбойники благоговейно опустили головы и закрестились, бормоча «Отче наш...». Молились истово, искренне веря, что слова молитвы помогут им спасти души...
На какое-то время за столом, сбитым из окорённых плах, установилось молчание, прерываемое только чавканьем. «Устали, работнички, — почти нежно подумал атаман, глядя на своих «робятушек». — Ничо, оттохнём теперь недельку-другую, в село сходим да в баньке попаримся. Можно и подол кому-нить задрать... А уж потом и снова за работу!»
Первым насытился Никишка. От еды да от выпитого у парня раскраснелись щёки. Но разморить — не разморило! Егорыч знал, кого в шайку отбирать!
— Аким Егорыч, — робко спросил парнишка, преданно глядя в глаза атаману. — Ты про кору с деревьев обещался рассказать. Ну, как её исть приходилось...
Никита был единственным, кто называл вожака по имени и отчеству. Все остальные звали просто — «Егорыч». Атаман уж и привык, что отчество стало вторым именем. Да и, по большому-то счёту, и имя, и отчество атамана были совсем другими. «Егорычем» его прозвали давным-давно, когда он сам прибился к шайке Ефима. Он тогда впервые зарезал человека — старого солдата-инвалида, которого все звали «Егорыч». Ефим тогда похвалил мальчонку и назвал почему-то «Егорычем». Так и пошло.
— Давайте-ка ещё по одной, да и расскажу.
Мужики выпили. Кое-кто закусил, кто-то занюхал рукавом, а сам атаман вытащил короткую медную трубку с деревянным чубуком. Курил он редко, а остальной народ и вообще табачного зелья не потреблял. Может, кому-то и не нравился табачный дым, но все помалкивали, почтительно дожидаясь, пока Егорыч раскурит. Затянувшись и обстоятельно откашлявшись, атаман начал:
— В деревне, неподалёку от села Коротово, бунт у крестьян случился. Раньше-то мужички горя не знали. Были они крепостными господ Дашковых, которые всё больше в Питере жили. А мужичкам-то что? Сидят себе на оброке и в ус не дуют. А тут старая барыня, которая императрицу Катьку на престол возводила, померла. А наследнички деревню помещику Собакину продали. А Собакин-то на Урале заводы имел. Вот и решил Собакин крестьян-то на Урал переселить. Ну, может, и не всех, а только тех, кого ему продали, да неважно. Он бы и всех переселил, ежеля мошна-то потолше б была. А мужички-то за топоры взялись. Ну, самого-то Собакина не убили, а вот приказчика его потяпали. Помещик, не будь дурак, к череповецкому капитану-исправнику, господину Кудрявому обратился. А тому-то что делать? Людей у него нет, всех на войну забрали. Он — к губернатору. А тот — к военным властям. А военным-то тоже солдат неоткуда взять, потому что все во Францию ушли. Но подумали, бошку почесали и прислали калмыков.
— А кто такие? — робко спросил Никишка.
— А это такие же, что и казаки, только узкоглазые. Стреляют не из ружей, а из луков. Когда Буонопарт наступал, то их тоже на войну забрили. А когда армия наша на Париж пошла, то калмыков тех с собой брать не стали. Ну куда ж их в Европах-то показывать? Они ведь до сих пор мясо сырое едят. А кормить-то тех калмыков надо? Вот и пригнали их к нам. Бунтарей-то всех — кого порубили, кого — перепороли. Цельный год калмыки в Коротове стояли. Всю скотину сожрали. А капитан-исправник, господин Кудрявый, чтоб ему сдохнуть, решил: а чего же целое войско без дела сидит? Вот и нацелился он нашего брата ловить.
— А вы чё, на болоте и спрятались? — догадливо засмеялся «гриб-поганка». — А узкоглазые небось до трясины дошли да восвояси и повернули?
Атаман скривился. Шрам на лице ещё больше забагровел. Но он смолчал, налил себе полкружки, выпил и продолжил:
— Так бы оно и было. Но Кудрявый-то — шельма хитрая! Не стал он калмыков в болото ташшить. Нашёл охотников да и заставил их калмыков вокруг болота расставить, на всех тропках. Мы-то вначале только посмеивались. А через месяц, когда жратва закончилась, стали наши потихонечку выходить да сдаваться. Ну, господин исправник тогда вешать никого не стал, а вот в Сибирь кое-кто попал. Верно, Семён?
Звероподобный мужик, молча сидевший в углу, только кивнул, встряхивая длинной чёлкой. Из-под неё на какой-то миг проступила буква «Р», выжженная на лбу калёным железом.
— Вишь, Семёну-то нашему ещё повезло, — встрял «гриб-поганка». — Он тогда таким, как Никитка, был. По молодости да по глупости пожалели, а могли бы и язык вырезать.
— Тебя бы так пожалели, паскудник, — проскрипел Семён. — Да и старше я был, чем Никишка. А двести батогов да клеймо на лоб? Пожалели...
— Вдругоряд поймают нашего Подберёзовика, так триста ему и вдарят, — примирительно сказал атаман, загасив на корню возможную ссору.
— Все вышли, а вы, стало быть, нет? — восхищённо спросил Никитка.
— А мы вот не вышли. Ефим, атаман наш, выйти испужался. Его-то бы исправник до суда бы не довёл. Мигнул бы калмыкам, да и всё тут. Те бы, недолго думая, привязали к коням да об дерево...
— А ты, Аким Егорович? — не унимался хлопец.
— Меня Ефим не отпустил. Грит, скучно одному. Вдвоём, мол, и кору веселее грызть, да и помирать интереснее.
— Кхе-кхе, — закашлял-засмеялся отбитыми лёгкими старый каторжник Семён. — А не знаешь, что ли, Егорыч, зачем тебя Ефимко-то оставил?
— Знаю, знаю, — сквозь зубы процедил атаман. — Теперь-то знаю. Это тогда, по дурости думал — ух ты, атаман-то наш меня ценит!
— Вот-вот, ценит он тебя, как же, — опять проскрипел-прокашлял Семён. — Как свежатинку бы и оценил. Я на каторге-то с одним арестантом парой слов перекинулся. Ефим-то наш тож на каторге был. Он тогда с двумя поросятами на побег ушёл. Сам-то ишь и ушёл. А где тех поросят косточки — никто не знает.
— А откуда на каторге поросята взялись? — спросил наивный Никитка.
— Да всё оттудава. Решит какой горемыка в побег идти, где же ему харч-то на всю дорогу запасти? Вот и берёт он с собой молодого да глупого парня. Вроде тебя, — доходчиво объяснил Семён.
— И зачем? Парня-то тоже кормить надо. Эвон, дорога-то какая. Идти, говорят, полгода. Двух-то поросят и не хватит, — пожал плечами непонятливый Никитка, вызвав у окружающих хохот.
— Ой, насмешил, Никитушка, друг мой разлюбезный, — по-отечески взъерошил атаман ему волосы. — Так парней-то и берут, чтобы по дороге съесть. Их ведь потому и называют «поросятами», что берут самых толстых.
Ошарашенный Никитка задумался. Потом, как бы незаметно от окружающих, пощупал свой бок — не толст ли... Действие было замечено и опять вызвало прилив крепкого мужицкого смеха.
— Дядька Семён, — вдруг спросил Никишка. — А как же ты сам-то с каторги бежал?
В землянке повисла нехорошая тишина. Было слышно, как за окошком завывает припозднившаяся метель, чавкает никогда не замерзающий болотный газ и стреляет непрогоревшая головешка в печи. Каждый из разбойников (ну, может, за исключением Никишки) имел за плечами столько зарезанных, застреленных и зарубленных и прочих загубленных жизней, что впору бы повеситься на осине. Но вот человечинкой из них никто не пробавлялся...
— Да так и бежал, — лениво отозвался Семён, почёсывая спину. — Как все. Токмо меня самого с каторги за «поросёнка» выводили. А когда резать собрались, то я сам их и порешил.
— А потом? — требовательно насупился Никишка.
— Что потом-то? — выщерился Семён. — Мертвяков в кусты оттащил, одёжу с их снял да дальше пошёл. Я ведь не зимой, как Ефимка, а летом бежал... А летом-то прокормиться везде можно. Хош у нас, хош в Сибири. Я, бля.., все ноги стоптал, пока до дому дошёл. Три года на каторге, да два года шёл. А дома-то и нету. Матка умерла, а жинка, бл... такая, под любого кобеля лечь готова. Я же когда в избу зашёл, гляжу — де