тишки некормленные, завшивевшие все. А она, курва, на лавке лежит, подол задрат, а её бобыль один покрывает, как кобель сучку...
— А что же ты, Сёмка, думал, что жинка тебя пять лет ждать будет? — философски заметил Подберёзовик, наливая себе самогон. — Бабы ведь бля... Им лишь бы хрен потолшее да подлиннее...
— Ты-то бы хоть помолчал, гнида, — замахнулся на «поганку» Семён. — Я ведь не к тому, что она скурвилась. Дело-то понятное. Но зачем же при детях-то?
— За это ты их и порешил? — спросил атаман, отбирая у Подберёзовика бутыль и выдирая из цепких ручонок недопитую кружку.
— За это, — понурил голову каторжник, принимая от Егорыча отобранную кружку.
— А давайте-ка, братцы, споем! — предложил молчавший до поры Андрюха. И, не дожидаясь согласия, затянул вдруг:
Солдат в поход собрался.
Наелся кислых щей.
В походе о6о...ся
И умер в тот же день.
Трясли его три ночи,
Трясли его три дня.
И вытрясли три кучи
Вонючего г...на.
Неказистая песенка, напетая Андрюхой на мотив «Мальбрук в поход собрался», успокоила «робятишек». Атаман же, «приняв» ещё немножко, вдруг запел баритоном:
Стонет сизый голубочек,
Стонет он и день, и ночь;
Миленький его дружочек
Отлетел надолго прочь.
Он уж боле не воркует
И пшеничку не клюёт;
Всё тоскует, всё тоскует
И тихонько слёзы льёт.
Атаман пел прекрасно. Разбойники заслушались рассказом о страданиях несчастного голубка, потерявшего голубку. А когда Егорыч, допевая песню, очень жалостливо вывел, что «Не проснётся милый друг», даже звероподобный Семён вытер набежавшую слезу, а Подберёзовик заплакал навзрыд.
— Эх-ма, песня-то какая, — отсмаркиваясь, пробормотал Андрюха. — Прямо-таки за сердце берёт! Эх, что же она, дура? Улетела, а он-то, бедненький... Все бабы одинаковы. Улетела-прилетела. А голубочек-то уже того, чик-чирик... Давай-ка, атаман, выпьем ещё.
— Выпьем, други, — кивнул довольный Егорыч.
В ведре уже оставалось меньше половины. Атаман начал прикидывать — обойдётся ли народ остатками или же придётся доставать ещё одно ведро? Был у него кое-какой запасец. Правда, в том ведре был не самогон, а настоящее зелёное вино. Но решил, что на семерых будет довольно. Второе ведро лучше оставить назавтра, на опохмелку.
На следующее утро атаман проснулся первым. В голове — будто черти горох молотят. В землянке воняло ещё гаже. Помимо застарелого запаха пота, несвежей еды и портянок пахло перегаром и чем-то кислым. И точно — в углу, уткнувшись мордой в лужу собственной блевотины, лежал Никишка. «Жив ли мальчонка-то?», — с беспокойством подумал атаман, силясь поднять тело с лавки. Пока пытался, сверху на него что-то закапало. Капля, упавшая на лицо, не могла быть не чем иным, как... «С-сука, убью!», — подскочил-таки Егорыч со своего места. И, уже схватив за шиворот спавшего наверху Подберёзовика, одумался. Где это видано, чтобы ватажник обоссал своего вожака? Пусть даже и по пьянке, пусть и во сне... He-а, Егорыч не зря был атаманом столько лет. И не зря он упасся и от каторги Сибирской, и от пули солдатской. И, что уж там, от ножичка своего же ватажника... Атаман — он на то и атаман, чтобы его уважали и побаивались! «Ладно, — примирительно-злобно подумал Егорыч, — я этой поганке ещё устрою...»
Резкий подскок помог атаману прийти в себя. Печка была остывшей, но холод ещё не чувствовался. За ночь мужики тёплого воздуха добавили...
Егорыч с трудом открыл дверь, заваленную выпавшим за ночь снегом, и с наслаждением вдохнул свежего воздуха. И, пока его никто не видел, помочился неподалёку от землянки, забросав промоины свежим снегом...
Атаман постоял-постоял и почувствовал, как его начинает колотить похмельная дрожь. Взял в охапку несколько поленьев и вернулся в землянку. После свежего воздуха вонь казалась ещё гаже. Но Егорыч, сделав пару вдохов, быстро привык.
— Егор-рыч, — проскрипело из угла, где спал Сёмка-каторжник. — Выпить есть? Голову бы поправить...
— Есть-есть, — кивнул атаман, даруя ватажнику надежду на исцеление. — Ты бы пока печь затопил...
— Да ху... с ней, с печью-то. Ты плесни чуток, а я уж потом затоплю, — с трудом сполз со своей лавки Семён.
Атаман со вздохом полез под лавку, вытаскивая оттуда запрятанную ведёрную корчагу. Почему-то там плескалось только с полведра! Куда девалось остальное, Егорыч не помнил. Вчера, вроде бы, под лавку не лазали! А если бы лазали, то ничего бы не осталось. Ладно, хрен с ним!
Атаман с большим трудом сумел разлить зелено вино по кружкам. Семён, расплёскивая драгоценную жидкость, едва-едва донёс её до рта. Егорыч — тоже...
Но всё ж-таки донесли и выпили. Жить стало лёгшее... Повеселевший Семён принялся растапливать печь, а атаман соображать: осталось ли что-нибудь из жратвы? Водка-водкой, а кормить народ нужно. Пошарив по закромам и закоулкам, сумел найти только старый кусок сала да немного крупы. Ну, на завтрак мужикам сойдёт, а потом? Пораскинув мозгами насчёт «потом», Егорыч принялся стряпать. Уже скоро на печке стоял котелок с закипающей водой. Не утруждая себя промывкой (и так сойдёт!), атаман засыпал в кипяток крупу. Пока она варилась, сало было порезано на маленькие кусочки и отправлено вслед за зёрнами.
Атаман и Семён «приняли» ещё немножко, закусив найденным на столе кусочком совсем уж засохшего хлеба. Теперь стало совсем хорошо. К тому времени, пока кулеш поспевал, проснулся и остальной народ. Мужики, продирая сонные глаза, выходили на улицу облегчить мочевой пузырь, а потом спешно вбегали обратно, постукивая зубами от холода.
После завтрака и утренней чарки, налитой атаманом по строго нормированной порции, Егорыч стал отдавать распоряжения:
— Жратва у нас кончилась. Так что кому-то нужно сходить в село, провиянта прикупить.
Взгляд Егорыча упёрся в «гриба-поганку».
— А чегой-то сразу я? — возмутился тот. — Вон, пусть Никитка сбегает, он помоложе будет.
— Вместе с Никиткой и пойдёшь, — «успокоил» мужика атаман. — Чтобы к вечеру оба, как штык были.
— Слышь, Егорыч, а чего бы нам сразу в село не пойти? — озвучил общую мысль Андрюха. — Там бы и пожрали по-человечески, и в баньку бы сходили? А?
— Рано, — кратко обронил атаман. — Вот денька через два-три и пойдём. А пока что — поберечься нужно.
— А чего беречься-то? — с недоумением спросил «первый товарищ». — Царя-то убили, а про губернатора говорят — тоже убили. А исправнику в Череповце не до нас вовсе. Властей-то никаких нет.
— Эх, друг мой разлюбезный, — покачал головой атаман. — Сегодня нет, а завтра — что-нибудь да будет. Не та власть, так другая. Рано или поздно, други мои, какая-нить власть всё равно объявится. И будет она, энта власть, в перву голову разбойничков ловить да по деревьям вешать.
— Так ты же говорил, что не вешают у нас сейчас? — озадаченно спросил Никитка.
— Это я тебе когда говорил-то? В прошлом годе, когда царь был старый. Тогда не вешали, потому что были и закон, и власть. Ловили нашего брата да на каторгу отправляли. Меня вот Бог хранил от каторги-то той. Но сейчас ведь законы-то никто исполнять не будет. А будут развешивать. Понял?
— Ну, это ещё когда будет, — протянул успокоенный Никитка. — Через сто лет.
— Через сто? Можа, и так. А может — завтра. Ежеля мы придём, да прямо сейчас. Кто его знает, может, уже ищут генерала-то нашего.
— Почему генерала? — удивился Подберёзовик. — Вроде бы, чиновник какой.
— Ха, пальтецо-то его где? В тючке лежит? С красной-то подкладкой польта только генералы носят, пусть и статские. Думать нужно... А коли в сёлах уже солдаты? Так что — будьте сторожней! Деньжаток с собой возьмёте чуток. На них всё и купите. А барахлишко — пусть себе лежит, хлеба не просит. Цыган вернётся, ему всё тряпьё и отдадим.
Мужики с минуту осмысливали сказанное. Потом Семён покрутил носом и уважительно произнёс:
— Егорыч, голова! Не чета Ефиму будешь. А ведь тот — башковитый мужик был!
— Умный-то умный, да глупый, — не согласился атаман. — Он ведь что учудил? Грабить, мол, грабим, а убить — ни-ни! Убивать, грит, токмо тех, кто с ножом али ружжом лезут. Грех, мол, невинные-то жизни забирать. И что, где теперь Ефим?
— А что с ним случилось-то? — заинтересовался вдруг Семён. — Слыхал, убили его. А как убили-то? Вроде бы, он от делов-то отошёл?
— Убили-то его по-дурости. Ушёл Ефим от дел. Ну, с барахлишком с кой-каким помогал. Опять же, с бароном цыганским меня свёл, чтобы коней продавать полёгшее было. А я ему, как положено, долю с добычи давал. С бабой-вдовой стал жить, уж и венчаться собрался. А баба та — купчиха из Рыбной слободы. Решил он тоже в слободу податься, а там — либо в мещане, либо в купчины записаться. А потом — куда подальше податься, чтобы никто не спрашивал — откуда, мол, такой купец выискался и с каких таких шишей он капитал заявляет? А чё, записали бы. Купчиха вдовая и разъяснила б: крестьянин, мол, он, да негоже мне, вдове порядочной, за крестьянина замуж выходить. А капитал-то у меня мужний, дескать, остался. Чего не записать-то, коли деньги есть? Там бы, глядишь, записался бы в купечество да и съехал бы потихоньку в другой город. Никто бы и искать не стал да разбираться. Вот в Рыбной слободе, в Рыбинске теперешнем, и пошёл Ефим на ярмарку, как порядочный. А там — хвать его купчина местный. «Стой, — кричит. Так это ж ты, сукин-распресукин кот, меня в том-позатом году ограбил!». А у купчины два брата-амбала, да приказчики...
Тут же на торгу Ефима-то и забили до смерти. Так вот... А ежели бы как всё, чтобы в живых-то никого не оставлять, так и жил бы он сейчас поживал. Церкву бы, глядишь, поставил, грехи бы отмолил. Так что, братушки вы мои дорогие да разлюбезные, вы меня слушайтесь — и живы будете, и сыты-пьяны. А щас, Никитка да грибок-боровичок, дуйте за жрачкой. Да Митьке, трактирщику нашему, не забудьте двадцатку обещанную отдать. Глядишь, он опять нас на какого-нибудь «нажористого» старичка со старухой да с молодухой наведёт. А с теми, кто пистолеты да ружья с собой возит, — пусть Афонька Селезень, другая мой лепший, да его ватажники бьютси!