Третий кризис западной цивилизации – «холодная война»
Соединенные Штаты в состоянии в гигантской мере наращивать нагрузки, которые будут обременять советскую политику, навязывать Кремлю намного большую умеренность и осторожность, чем ей свойственны в последние годы; таким образом могут быть поощрены тенденции, которые в конечном итоге приведут или к развалу, или к постепенному размыванию советской власти.
К сожалению, вопреки тому, что теперь говорят о легендарной независимости мыслителей, ни одна человеческая возможность не является такой впечатляющей как способность мыслить, поэтому намного легче действовать в условиях тирании, чем мыслить.
Каждый народ имеет такой коммунизм, которого он заслуживает.
Советский тоталитаризм – главный враг демократии
«Холодная война»
В послевоенный мир империя Сталина вошла как потенциальный военный противник мировой демократии и западной цивилизации. Победителей не судят, и руководители режима пытались забыть об ответственности за поражения первого периода войны и за цену победы. Армия была овеяна славой Великой Победы, бессмысленная гибель миллионов людей и страдания униженных рядовых тружеников фронта, тыла и «зоны» приобрели высший исторический смысл. Сталинский режим, исторической миссией которого стала решающая роль в войне с опаснейшим врагом цивилизации – фашизмом, теперь оказался во главе всех противников западной экономической, политической и духовной культуры. Вырисовывалась новая мировая война, самая сокрушительная и опасная. Сталин не очень таился с оценками ее перспективы. В присутствии Джиласа он еще в 1945 г. оценивал возможную длительность мира в 10–15 лет; война, следовательно, должна была вспыхнуть где-то в 1955–1960 годах.
Определяющим обстоятельством послевоенной эпохи была антикоммунистическая «холодная война», которая началась еще до окончания антифашистской Второй мировой.
Сегодня приобретает чисто негативное значение выражение «Ялтинский мир», который символизирует оценку известной встречи Большой тройки как раздел мира между супердержавами и как капитуляцию Запада перед Сталиным. Это чисто пропагандистская и идеологическая оценка, которая игнорирует тогдашнюю реальность. Идея заключения подобного соглашения с СССР возникла в самом начале истории Большой коалиции, в 1941 г., у лидеров английских консерваторов; альтернативой была бы координация усилий без планов послевоенного уклада, в расчете на то, что в конце войны все будет зависеть от военного исхода. Однако Черчилль пришел к полностью правильному выводу, что лучше заранее совместно со Сталиным обусловить некоторые позиции, на которых можно будет пытаться остановить коммунистов в случае их победного наступления. Прежде всего это касалось Польши, правительство которой не капитулировало в 1939 г., продолжало сопротивление (маршал Ридз-Смиглы остался в подполье и умер в Варшаве) и имело официальное местопребывание в Лондоне. Англия, прекрасно понимая, что Сталина ничего не остановит, если Красная армия вступит на польскую территорию, имела, однако, все юридические основания для защиты прав законного польского правительства. Драматичная история утверждения коммунизма в Польше никак не является свидетельством ошибочности англо-американской «ялтинской» политики – Запад сделал все возможное, чтобы по крайней мере сохранить за партиями польской демократии какие-то министерские портфели. Однако Центральная и Восточная Европа, освобожденная советскими войсками от господства Германии, на протяжении 1946–1948 гг. полностью оказалась под контролем Кремля, что нетрудно было предусмотреть. Во всяком случае Англии ценой больших усилий пришлось отстоять Грецию, чтобы сохранить хотя бы плацдарм на Балканах; Сталин делал попытки вопреки договоренностям завладеть ситуацией и здесь, но проглотил поражение коммунистического партизанского движения генерала Маркоса – именно благодаря предыдущим договоренностям. В 1945–1947 гг. Англия оказывала Греции и Турции большую материальную помощь. Только когда она оказалась не в состоянии нести этот груз, президент Трумэн обнародовал свою доктрину, провозгласив обе страны опорой демократии на юго-западных границах сферы влияния СССР и обязавшись от имени Соединенных Штатов помогать им.
Черчилль, Рузвельт и Сталин. Ялта, 1945
Президент США Гарри Трумэн выступает по радио со своей исторической речью («доктриной Трумэна»)
Запад активно готовился к возможному военному конфликту с СССР.[611] Еще 6 января 1945 г., то есть во время войны и при жизни Рузвельта, Объединенный разведывательный комитет (ОРК) – подраздел Объединенного комитета начальников штабов (ОКНШ), возглавляемого адмиралом Леги, – представил аналитический документ «Возможности и намерения СССР в послевоенный период», в котором прогнозировал, что СССР будет отдавать высший приоритет экономическим проблемам и ограничится классической целью создания пояса безопасности вокруг своих границ, по возможности избегая международных конфликтов (документ ОРК 80). В документе ОРК 250/1 от 31 января 1945 г. подтверждается взгляд, что СССР приблизительно до 1952 г. будет избегать конфликта с Великобританией и США, поскольку у него нет ресурсов и возможностей вести авантюристическую политику и даже гонку вооружений со странами Запада. Однако в документе ОКНШ 1545 от 9 октября 1945 г. говорится, что СССР имеет возможность захватить всю Европу «в настоящий момент или до 1948 года» силами 40 дивизий, а также включить в свою сферу влияния Турцию и Иран. В Азии СССР, возможно, захватит Китай.
Правда, вторжение в Европу в Кремле не планировалось, но в военном отношении это было полностью возможным, и Западу тогда нечего было бы противопоставить Советской армии.
Эксперты адмирала Леги оценивали перспективы преодоления Советским Союзом своего отставания таким образом: а) затраты в человеческих ресурсах и разрушение промышленного потенциала будут требовать 15 лет восстановления, б) отставание современных технических сил можно будет преодолеть за 5–10 лет, в) отставание стратегических военно-воздушных сил – за такое же время, г) отставание военно-морского флота – за еще большее время, 15–20 лет, д) плохое состояние транспорта – за 10 лет, е) уязвимость нефтяных источников и военно-промышленных центров СССР для авиации останется навсегда, ж) на подготовку атомной бомбы СССР давалось 5–10 лет, допускалось, правда, и меньше, з) опора в оккупированных странах будет создана за 5 лет, и) численная военная слабость на Дальнем Востоке, особенно относительно ВМС, может быть преодолена за 15–20 лет. Как видно, в большом приближении расчеты были верными, но возможности сталинского тоталитарного режима американские эксперты недооценили.
5 марта 1946 г. Черчилль выступил со своей знаменитой речью в г. Фултоне (США), где впервые сказал о «железном занавесе». Более основательным, чем яркая пропагандистская речь бывшего премьера Великобритании, был анализ ситуации Дж. Кеннаном. Посол США в Москве, знаток России Джордж Кеннан послал 22 февраля 1946 г. Белому дому телеграмму в 8 тыс. слов. Кеннан настаивал на том, что СССР стремится «разрушить гармонию нашего общества», опираясь на «глубокий и мощный поток российского национализма». Он призывал показывать настоящее лицо тоталитарного режима и свести все возможные отношения с ним к минимуму. Впоследствии, по возвращении в США, Кеннан опубликовал под псевдонимом «мистер Х» статью в журнале «Форин афферс», где изложил стратегию «холодной войны». Еще раз процитируем предсказание Кеннана: «Соединенные Штаты в состоянии в гигантской мере наращивать нагрузки, которые будут обременять советскую политику, навязывать Кремлю намного большую умеренность и осторожность, чем ей свойственны в последние годы; таким образом могут быть поощрены тенденции, которые в конечном итоге приведут или к развалу, или к постепенному размыванию советской власти». Приведенный план-прогноз Кеннана можно считать наиболее глубокой формулировкой антикоммунистической стратегии американской демократии, но он абсолютно не видит конкретных путей «размывания» и «развала».
Казалось, единственным способом преодоления угрозы российского тоталитаризма остается война.
Война против мирового коммунизма и его оплота – СССР определялась как «война по идеологическим мотивам» (документ ОКНШ от 9 апреля 1947 г.). Меморандум РНБ 7 (март 1948 г.) говорил о руководящей роли США в «организации всемирного контрнаступления во имя мобилизации и укрепления наших собственных сил и антикоммунистических сил несоветского мира, а также подрыва могущества коммунистических сил». Директива РНБ 20/1 от 18 августа 1948 г. рекомендовала путем «балансирования на грани войны» достичь «сдерживания советской власти», превращения СССР в образование, «слабое в политическом, военном и психологическом отношениях по сравнению с внешними силами, которые находятся вне пределов его контроля». В случае, когда коммунистическая власть все же уцелеет на значительной территории, директива планировала предъявить ей требования военно-политического характера, которые обеспечили бы ее длительную военную «беспомощность», и требования экономического характера, которые вызывали бы существенную экономическую зависимость. «Все условия должны быть жесткими и унизительными для коммунистического режима. Они могут напоминать Брест-Литовский мир 1918 года».
Американские солдаты наблюдают за испытанием атомной бомбы. Лас-Вегас, 1945
4 сентября 1945 г. ОРК в меморандуме за № 329 ставил цель отобрать 20 важнейших целей для атомной бомбардировки на территории СССР. 19 сентября 1945 г. ОКНШ пришел к выводу о неизбежности выбора стратегии первого, превентивного, опережающего удара. На протяжении 1946–1949 гг. строятся конкретные планы с определением все новых баз, из которых наносятся все более мощные атомные удары, – «Пинчер» (1946), «Бройлер» (1947), «Граббер», «Эрайзер», «Даблстар», «Гафмун», «Фролик», «Интермеццо», «Флитвуд», «Сиззл» (1948), «Дропшот» и «Оффтекл» (1949). В плане «Дропшот» атомному удару подлежит уже 200 целей в 100 городах, на что планируется потратить 300 атомных и 29 тыс. тонн обычных авиационных бомб, чтобы уничтожить 85 % промышленности, да еще 75–100 атомных бомб для уничтожения советской авиации на аэродромах. Полная готовность к такой большой войне предусматривалась планом «Дропшот» на начало 1957 г., а до того шла речь об использовании подрывных элементов, тайной организации массовых волнений и вооруженных беспорядков.
Существенно, что идея превентивного атомного удара по СССР на протяжении послевоенного десятилетия была открыто принята в Соединенных Штатах. Джордж Кеннан говорил: «Мы базируем нашу оборонную структуру на атомном оружии и намереваемся первыми использовать ее».[612] США всегда были готовы первыми использовать атомный удар для достижения победы на раннем этапе войны против СССР, как говорилось в директиве Совета национальной безопасности (СНБ-68) от 14 апреля 1950 г. А значит, были политические силы и военные круги, которые совершенно серьезно планировали атомный апокалипсис, не представляя, что это было бы концом и мировой цивилизации.
Генеральские планы чисто военного характера могут сегодня вызывать разве что смех. В документе объединенного командования 496/1 определяются оккупационные силы США на случай войны: для взятия Москвы – две дивизии и две авиагруппы, в Ленинград, Киев, Архангельск, Мурманск, Горький и так далее – по одной дивизии, всего 22 дивизии и 22 авиагруппы.
Со временем пришли к политическому решению по поводу применения атомной бомбы. 30 сентября 1950 г. президент Трумэн открыто заявил, что рассматривается вопрос о нанесении атомного удара в Корее. Волнение, которое началось в мире после этого заявления, заставило США отступить, но проблема оставалась открытой.
Планы военных и радикальных политиков, к большому счастью для человечества, не были реализованы, хотя трудно оценить, насколько рискованными были реальные ситуации балансирования демократического и тоталитарного миров на грани войны. Готовность военно-политических лидеров западных демократий к массовому убийству 65 млн человек – а именно так определялись возможные жертвы Советского Союза после превентивного атомного удара – сама по себе является позором для Запада, поскольку нет такой цели, которая оправдывала бы подобные средства.
Учитывая огромную степень риска, президент США требовал преимущества в атомном оружии не менее чем 10:1. Такого преимущества НАТО никогда не достигала, и это было главным фактором, который удержал от вооруженного конфликта.
В первое послевоенное десятилетие в военном руководстве Соединенных Штатов – основного военно-политического гаранта западной цивилизационной системы – главные должности занимают военные деятели Второй мировой войны: адмирал Леги, генералы Маршалл, Эйзенхауэр, Макартур, Брэдли и другие. Именно Джордж Кетлетт Маршалл был правой рукой Рузвельта в военных делах как начальник объединенного комитета штабов, и президент обнаружил определенный эгоизм, назначив не его, а Эйзенхауэра командующим вооруженными силами вторжения. Маршаллу принадлежат и важнейшая послевоенная инициатива во внешней политике США во время его пребывания на посту государственного секретаря – знаменитый «план Маршалла», проведенный в жизнь в 1947–1952 гг. Влияние Эйзенхауэра в военно-политических кругах было очень значительным, и еще перед выборами в 1948 г. Трумэн предлагал ему выставить свою кандидатуру в президенты от демократической партии. Если бывший начальник Эйзенхауэра, командующий войсками США в Тихом океане генерал Макартур был известным «ястребом» и сторонником использования атомного оружия при первых же осложнениях, то «Айк» не верил в опасность глобального российского нападения и был очень осторожен относительно превентивного атомного удара. Кроме политического реализма, здесь действовал и чистый расчет: у Соединенных Штатов тогда не было достаточного атомного арсенала, чтобы быстро выиграть войну. Сдержанная и скептическая оценка Эйзенхауэром угрозы, создаваемой военной империей Сталина, особенно показательна в свете той паники, которая охватила Запад после сообщения о том, что СССР с 1949 г. имеет атомное оружие.
Джордж Кетлетт Маршалл
Были ли планы Сталина рассчитаны в рамках малой, европейско-континентальной стратегии, имели ли они глобальное направление максималиста? Имеется в виду аналогия с двумя стратегиями Российской империи и двумя стратегиями, между которыми выбирал Сталин в довоенные годы. Допустима ли такая аналогия вообще, если идет речь о послевоенном десятилетии? Поскольку в «холодную войну» мир вступил уже в атомную эру и поскольку СССР создал собственное атомное оружие и работал над водородной бомбой, можно думать, что вопрос тем самым снят: третья мировая война могла использовать всю новейшую технику и иметь глобальный характер.
Сталин в последние годы своей жизни относился к глобальной термоядерной войне лишь как к отдаленной перспективе. В 1946–1949 гг. могло казаться, что СССР сосредоточен на частичных континентальных задачах, среди которых, кроме закрепления в Центральной Европе и на Балканах, можно выделить Иран, Турцию, Китай. Больше всего нагнеталась обстановка именно в Европе и именно вокруг Берлина и Германии в целом. Наивысшего уровня напряжение в Европе достигло во времена блокады Берлина с 24 июня 1948-го по 4 мая 1949 г. Казалось, в сердце Европы вот-вот вспыхнет военный конфликт. Образование НАТО 4 апреля 1949 г. было главенствующей реакцией Запада на нагнетание военной напряженности.
Однако это был блеф. Удар Сталин нанес не в Европе. В те дни октября 1949 г., когда коммунистический блок торжественно провозгласил образование Германской Демократической Республики, намного важнее было почти одновременное провозглашение Китайской Народной Республики. Сталин в Берлине угрожал войной, чтобы отвлечь внимание Запада от Китая. Благодаря разведке Сталин знал, что Запад не имеет сил для нанесения атомного удара в двух местах одновременно.
Бойцы НОАК входят в Пекин
Разгром режима Чан Кайши и победа коммунистов в Китае были колоссальным успехом СССР. А 24 июня следующего года началась война в Корее; вооруженные и обученные в СССР войска Корейской Народно-Демократической Республики вторглись на территорию Корейской Республики, война едва не переросла в мировой ядерный конфликт. Армия Ким Ир Сена дошла до южных берегов полуострова. Войска США спасли Южную Корею от полного разгрома и добрались до реки Ялу на севере, потом китайские «добровольцы» восстановили status-quo. Мир вернулся к исходной точке, на которой он теперь, пользуясь терминологией Джона Фостера Даллеса, «балансировал на грани войны».
Победа коммунистов в Китае и наступление КНДР в Корее заставили по-новому посмотреть на ситуацию в Азии. Сразу за границами Китая начинались территории, где выстрелы не умолкали со времен Второй мировой войны.
В Филиппинах, которым США предоставили независимость, война управляемой коммунистами партизанской армии Хукбалахап против правительства закончилась поражением коммунистов только в 1954 г. В Индонезии восстание коммунистов против националистического правительства, завоевавшего независимость от Голландии еще в 1945 г. (действуя вместе с коммунистами), продолжалось до конца 1948 г., но и после гибели вождей коммунистической армии ситуация оставалась нестабильной. Наконец, восстание коммунистов во Вьетнаме закончилось в 1954 г. поражением французов в Дьен Бьенфу, после чего в войну постепенно вступают Соединенные Штаты.
Характерно, что в этот сталинский период коммунисты во всем азиатском регионе не растворяются в местных националистических движениях и не оставляют надежд оттеснить националистов от руководства борьбой за национальную независимость. Эта политика завещана Сталиным еще за двадцать лет до того. «…Октябрьская революция открыла новую эпоху, эпоху колониальных революций, которые проводятся в угнетаемых странах мира в союзе с пролетариатом, под руководством пролетариата… Раньше «принято было» думать, что единственным методом освобождения угнетаемых народов является метод буржуазного национализма… Теперь эту легенду следует считать опровергнутой».[613] Как и во времена борьбы против «правого уклона», Сталин не собирался отдавать дело «освобождения угнетаемых народов» в руки «буржуазного национализма».
Сталинская стратегия может добиться успехов там, где вдруг будут сосредоточены все военные усилия; но это уже не стратегия «мировой революции», даже в ограниченном Азией гигантском регионе планеты. Это – серия конкретных операций российского коммунистического Великого Государства, каждая из которых опирается на материальную военную силу, используя, конечно, идеологический революционный энтузиазм.
Стратегия Сталина в колониальной периферии мира опирается на малоперспективные, как оказалось впоследствии, коммунистические силы и потому остается ограниченной частичными задачами.
Ориентируясь на перспективу торжества российского коммунизма в мировом масштабе, Сталин осуществлял характерную для этого осторожного хищника стратегию «частичных операций» в самых слабых для Запада звеньях, чтобы обескровить и ослабить противника в его уязвимых местах.
Стратегию или тактику? С точки зрения самого Сталина, по крайней мере, его взглядов 1924 г., – тактику. Стратегия от самого Октябрьского переворота считалась неизменной. Вот как определял ее Сталин в лекциях, прочтенных в Свердловском университете и опубликованных в апреле – мае 1924 г. в «Правде»: «Наша революция пережила уже два этапа и вступила после Октябрьского переворота в третий этап. Соответственно с этим менялась стратегия… Третий этап. Начался он после Октябрьского переворота. Цель – укрепить диктатуру пролетариата в одной стране, используя ее для преодоления империализма во всех странах. Революция выходит за рамки одной страны, началась эпоха мировой революции. Основные силы революции: диктатура пролетариата в одной стране, революционное движение пролетариата во всех странах. Главные резервы: пролетарские и мелкокрестьянские массы в развитых странах, освободительное движение в колониях и зависимых странах. Направление основного удара: изоляция мелкобуржуазной демократии, изоляция партий II Интернационала, которые являют собой основную опору политики соглашения с империализмом. План расположения сил: союз пролетарской революции с освободительным движением колоний и зависимых стран».[614] Трудом «Об основах ленинизма» открывались все 11 изданий сборника «Вопросы ленинизма», что подчеркивалось и при переиздании его в 6-м томе «Сочинений» Сталина.[615]
То, что было в действительности очень крутыми поворотами в политическом курсе, самому Сталину казалось лишь изменением тактики. Главным врагом для него оставалась демократия и ее политическая опора в массах – социал-демократические партии. Однако серьезных надежд на «пролетарскую революцию» в Западной Европе он уже давно не возлагал. Реальные расчеты можно было основывать лишь на «мировом селе», и глобальная стратегия осторожного продвижения к мировому господству строилась на отдельных прорывах на культурно-политической периферии мира. Китайский вариант должен был быть образцовым, поскольку он соединял «освободительное движение колоний и зависимых стран» с коммунистическим, а не националистическим руководством.
Как и тогда, так и в 1980-е гг. люди на Западе, которые планировали «холодную войну», были правы в одном: только губительное для экономики СССР военно-техническое соревнование привело за сорок шесть лет к краху коммунизма. Но произошло это, к счастью, совсем не так, как мерещилось тогдашним политикам и военным Запада. И великий советский диссидент Андрей Сахаров никогда не выражал сожаления по поводу того, что способствовал созданию могучего ядерного потенциала СССР. Потому что военная победа США над коммунизмом была бы такой же гибельной для цивилизации, как и победа коммунистического тоталитаризма; она породила бы не только «ядерную зиму», но и неслыханное поправение и ожесточение Запада, которое свело бы на нет плоды победы демократии. Ярко выразил это один из самых умных генералов и самых радикальных антикоммунистов Америки Дуайт Эйзенхауэр в первый год своего президентства в речи 4 сентября 1952 г. в Филадельфии: «Только поражение, понесенное в современной войне, может быть ужаснее, чем полученная в ней победа. Единственный путь к победе в третьей мировой войне – это ее предупреждение».
Дуайт Эйзенхауэр
Если определять координаты прогресса, то, как это ни парадоксально, все более ощутимый военный баланс сил демократии и тоталитаризма оказался гарантией выживания человечества, и работа советских ученых и гуманитариев на военный потенциал тоталитарного государства – СССР – объективно не была изменой ни их национальных обязательств, ни их общечеловеческих гуманистических убеждений, хотя и должна была порождать глубокую внутреннюю раздвоенность.
Драматизм ситуации особенно ярко проявился в работе ученых разных стран над ядерным оружием. Часть ученых-атомщиков еще в годы войны пыталась поставить работу над атомной бомбой под фактический международный контроль научного содружества. Этим, в частности, объясняется позиция Нильса Бора, Лео Силларда, Энрико Ферми, самого Альберта Эйнштейна и других физиков, благодаря которым научные засекреченные данные стали доступны для советских атомщиков. Упомянутые ученые были категорическими противниками чьей бы то ни было монополии на производство атомного оружия, а некоторые из физиков пошли – из идейных соображений! – на сотрудничество с советской разведкой и разглашение военных секретов. Противоположную позицию занимал, например, Теллер.
В СССР такие инициаторы разработки атомного оружия, как В. И. Вернадский, А. Ф. Иоффе, П. Л. Капица, принадлежали именно к тем ученым, которые – возможно, наивно при тех условиях – стремились оставить атомное оружие под контролем научной общественности, тогда как молодой Курчатов не имел никаких гуманистических иллюзий и был горячим сторонником коммунистической бомбы. Именно в этом была причина противоречий между научным руководителем атомного проекта Капицей и государственным контролером и организатором работ над проектом Берией. Характерно, что Сталин, принимая отставку Капицы, предупредил Берию, что опального физика он ему «не отдаст». Сталин чувствовал, что неприятность с Капицей может перерасти в серьезное противостояние с «яйцеголовыми», значимость которых в атомном проекте он оценивал в целом адекватно. В конечном итоге, Берия был рачительным хозяином «проекта № 1» и хорошо заботился о занятых в нем инженерах и ученых.
П. Л. Капица
Этот потайной конфликт нашел продолжение позже в конфликте Сахарова с Хрущевым, а затем и со всем коммунистическим руководством, что сыграло значительную роль уже в формировании политической оппозиции в СССР.
В качестве исторического курьеза можно отметить, что в создании советской атомной бомбы большую роль сыграл украинец В. И. Вернадский, а американской – украинец Джордж (Георгий) Кистяковский, сын Богдана Кистяковского, хорошего знакомого, коллеги и единомышленника Вернадского. На Джорджа Кистяковского пытались повлиять советские разведчики, но из этого ничего не вышло. Сын самого Вернадского, тоже Джордж (Георгий) и тоже профессор одного из американских университетов, был известным историком, евроазийцем и антикоммунистом.
Равновесие в возможностях уничтожить цивилизацию – крайне опасное и шаткое условие мирного сосуществования, а когда параноидальным диктаторам принадлежит бесконтрольная власть в супердержаве, все висит на волоске. Без преувеличений можно сказать, что человечество чудом пережило середину XX века.
Метафизика времени
Западноевропейские философы обнаруживают определенную самонадеянность в оценке общего значения своей деятельности. Обсуждение в университетских аудиториях, в своем профессиональном сообществе, в книгах, статьях, на многолюдных международных конгрессах и узких семинарах философской проблематики современности для них является настоящим движением эпохи – движением философского сознания общества, а следовательно, и самого общественного бытия, поскольку сознание от бытия неотделимо и есть его концентрированным выражением. Так представлял себе дело Гегель, так представлял это и Гуссерль. Учитывая, что оба они оставались мыслителями, которые формировали философский дискурс века, можно понять слова Жака Деррида: «Для Гуссерля, как и для Гегеля, разум является историей и не существует другой истории, кроме истории разума»[616] (курсив мой. – М. П.).
Философские отцы европейской цивилизации XX века, на которых ссылаются сегодня как на классиков, в большинстве своем формировались в 1920-х гг., а писали в 1930-х. Их не слышали перед войной, особенно в Германии, и начали перечитывать их труды в 1940–1950-х; возникает проблема, не были ли они уже тогда, после войны, анахронизмом? Самосознание Европы оставалось ретроспективным. Возможно, это и так, если говорить о ценности философских диагнозов состояния общества.
А в конечном итоге и в самом ли деле это такая уж самонадеянность? Так представляется нам, в чьем «совковом» подсознании крепко сидит представление об интеллигенции как «прослойке», которая имеет историческую вину перед трудовым народом и обязанность искупать эту вину своей жертвенностью. С западной точки зрения, интеллектуальная элита просто лучше других понимает то, что вокруг происходит, потому что такова ее профессия и такова ее работа. То, что другие делают неосознанно, элита должна обдумывать и выносить на поверхность общественного самочувствия. Так творится то, что Хайдеггер называл метафизикой времени. Во всяком случае, именно в философии нужно искать следы тех общих идей, замыслов и целей, настроений и чувств, которые определяли направление исканий Запада во всех сферах жизни.
Концепции Zeitgeist’а («духа времени») 1940–1960-х гг. мы можем рассматривать не как диагнозы, а как симптомы состояния европейского духа.
Характерной чертой господствующих мировоззренческих концепций была их сконцентрованность на субъективности. Когнитивные измерения с их обязательной общезначимостью все меньше интересуют интеллигентного европейца, он все больше проникается ценностными и особенно властными измерениями бытия. Этим самосознание Европы XX ст. отличается от традиционного духа Просвещения, которое в первую очередь возлагало надежды на разум, истину и практическую рациональность. В конечном итоге, внимание к субъективным измерениям человеческой жизнедеятельности само по себе не выводит из просветительской парадигмы, поскольку, как это стало понятным с некоторым опозданием даже для Гегеля – автора «Феноменологии духа», – субъективность является отправной точкой. Но о Разуме и Прогрессе трудно стало говорить после Освенцима, и это определяет разницу между идеологией Просвещения и «духом времени» второй половины XX ст. Развитие образования, науки и техники не дает никаких гарантий против общечеловеческих катастроф и падения в такие бездны ужаса, о которых даже в кровавые времена якобинской гильотины нельзя было и подумать. Память о крематориях не дает возможности беспечально повторять: «Ничего, добро возьмет верх»; современный образ сатанинских сил зла безмерно далек от образа оперного Мефистофеля. Сознание Запада направлено на осмысление природы человека, истоков добра и зла в свете трагического опыта 1930–1940-х гг., который перечеркивал оптимистичные надежды Просвещения.
Удивительно, но все современные антропологические концепции природы человека имеют истоки в сугубо сайентистской и позитивистской европейской традиции. Источники «философии понимания» XX ст. не столько в философии религии Шлейермахера и протестантской герменевтике, сколько – через Гуссерля – в теории чрезвычайно рационалистической теории значения и смысла немецкого математика конца XIX ст. Готлоба Фреге.
Философски осмысленная позитивная наука рассматривается как единственно надежный репрезентант «духа времени». Это касается физики и такой знаковой фигуры в ней, как Эрнст Мах, а также математики, которая вышла на философскую авансцену исследованиями бесконечности и непрерывности в теории множеств и ее логических реконструкциях. Фреге был мыслителем-математиком и положил начало эмансипации логико-математического анализа от традиционной философии, сделав попытку перевести вечные проблемы на точный язык дедуктивных наук.
XIX век знаменовался эмансипацией естественных наук от философии и их попыток полагаться в первую очередь на философское значение своих собственных общетеоретических достижений.
Уже в теории Фреге принималась дуальность доказательства и понимания, поскольку «значение» раздвоилось на «смысл» и собственно «значение» (das Sinn и die Bedeutung). Фреге представил этим понятиям точные формулировки, удобные для математических теорий. Значение переменной, как результат математической операции (действия), есть объект (например, число), тогда как само действие или операция является смыслом написанных на бумаге знаков. Из этих идей исходили и Рассел, и Гуссерль, но намеченные ими пути разошлись. Продолжая труд Фреге по логическому анализу основ математики, Рассел, логики-математики и философы логического позитивизма явно или неявно исходили из представления о значении как совокупности обозначенных объектов. Дело в том, что логика и математика по возможности опираются на экстенсиональные (объемные) характеристики выражений. Для них, в частности, «истина» является не метафизическим понятием, а просто множеством всех истинных утверждений; соответственно «определить понятие истины» означает прозаичную вещь – указать каким-то образом совокупность всех истин (то есть объектов, которые называются «истинными предложениями»). На этом пути теоретики сумели создать прекрасную теорию доказательства.
Гуссерль, феноменология, а затем и экзистенциализм отталкивались от туманной идеи смысла как субъективной данности, как репрезентации мира в человеческом духе и интеллекте.
Феноменологию Гуссерля интересует именно интенсиональная (содержательная) сторона мышления, мыслительный процесс как понимание и операция над смыслами.
Философия логического позитивизма, принципы которой сформировались в межвоенной Австрии («Венский кружок»), стала чрезвычайно авторитетной в научной среде в 1940–1950-е гг., в первую очередь в США, куда преимущественно эмигрировали австро-немецкие и польские либеральные ученые. Она хорошо согласовывалась с формалистической трактовкой математики и эмпирическим и чисто инструментальным толкованием достижений новейшей физики, развитым, в частности, Копенгагенской школой. Взгляд на научную теорию как на всего лишь орудие для предсказания результатов наблюдения и эксперимента не удовлетворяет многих ученых, но имеет свои практические преимущества. Развитие математической физики столь бурное, что уверенность в истинности ее построений благодаря все более тонким математическим доказательствам и все более изобретательным экспериментам достигается намного раньше, чем понимание смысла научных открытий. В эмпирических науках вообще в этот период все более широкое применение приобретает понятие вероятности, а в квантовой механике предсказания вероятности результатов эксперимента просто вытесняет классическое причинное объяснение. Место нерушимой объективной причины занимает математическое ожидание, а следовательно, разрушается вся привычная схема научного объяснения природных явлений. Для определения того, приемлема физическая теория или нет, достаточно вычислений, математических доказательств и экспериментальной проверки. Физика стремится вообще отказаться от таинственного «смысла», ограничившись так называемым «физическим смыслом» формул как результатом их соотношения с опытным материалом через ряд промежуточных гипотез и вычислений. Главное же – содержание того, что рассказывает нам о реальном мире абстрактная теория языком математики, – остается при этом (по крайней мере на первых стадиях развития теории) за пределами понимания.
Когда-то кардинал Беллармин был готов согласиться с Галилеем, лишь бы только ученый признал свою гелиоцентрическую гипотезу не более чем математическим инструментом для вычислений. Сегодня, кажется, сама наука для удобства избирает взгляды инквизиции.
Что скрывалось за релятивистским «отказом от объективной истины» в математизированном природоведении? Наука XX века, в сущности, ни на минуту не отказывалась от максимализма своих давних борцов за истину. Самый радикальный релятивизм и конвенционализм не отдал скептикам ни одной формулы. Однако непримиримой осталась защита истины только как защита научной обоснованности отстаиваемых тезисов процедурами доказательства, верификации и фальсификации гипотез. Что же касается смысла научных утверждений, то здесь точные науки готовы были признать безграничную готовность к компромиссам. Теоретическое природоведение вырвалось на безграничное пространство таких высоких абстракций, что им невозможно найти соответствия в нашем чувственном опыте, как невозможно представить бесконечность или ультрафиолетовый цвет. Староверский «диалектический материализм» упрямо пытался держаться за наглядно представляемые предметы, но уместить свои абстракции в мире вещей, которые можно увидеть, потрогать и лизнуть, наука давно не может.
В этом и заключался отказ позитивистски настроенной науки от универсальности и объективности истины. И источники такой познавательной установки – в природе научного прогресса, который смог освободить мышление теоретика от пут ошибочной «наглядности» и «очевидности». А альтернативу «действительного смысла» и «правильного понимания» вне мира непосредственно наблюдаемых или хотя бы воображаемых вещей найти не удалось.
Однако развитие исследований и последующая их техническая специализация не привели к утверждению рационализма в новейшей логико-позитивистской форме. Сосредоточиваясь на экстенсиональных характеристиках мира, теряя контакт со смысловыми его характеристиками, рационализм в форме аналитической философии-науки оказался в роли философски-логической секты и во второй половине XX века потерял серьезное влияние на духовную историю.
Связь логико-математического и структурно-лингвистического формализма с вычислительной техникой, которая начала бурно развиваться в 1950-х гг., поддерживала авторитет аналитической философии.
На протяжении 1930–1960-х гг. реализация программы логического анализа дедуктивных наук принесла выдающиеся результаты и позволила по крайней мере сказать, какие задачи проекта являются разрешимыми. В целом попытка отобразить всю конструкцию науки в стройной системе дедуктивных построений оказалась максималистской и неисполнимой. Но для гуманитариев, по-видимому, существеннее всего не открытие принципиальной неполноты дедуктивных построений, а отказ от попыток радикального устранения «абстрактных объектов». Первичный замысел Рассела заключался в том, чтобы любой разговор о классах или множествах перевести в разговор об индивидуальных вещах и их свойствах. Нет абстрактной сущности «сладость», а есть множество сладких вещей. Нет класса «пролетариат», а есть конкретные рабочие, которые зарабатывают на хлеб своими руками. Конечно, построение удобной математической модели, которая обходилась бы без таких абстрактных объектов как классы, не привела бы к справедливости либерального индивидуализма, потому что жизнь не является математикой. Но все же с победой номинализма либеральное мировоззрение получило бы определенную поддержку. Однако интенсивные поиски номиналистических решений в логике и метаматематике в 1940–1950-х гг. закончились в конечном итоге неудачей.
Более существенным для всего европейского сознания вопрос заключается в том, принадлежат ли идеи и цели, которые являются бесконечными и воплощаются в интеллектуальных, моральных и правовых нормах, совокупному общественному сознанию, в частности, реализуются в целях нации и государства, – или же цели должны преследоваться только отдельными людьми, а дело государства и других общенациональных институций – следить за соблюдением норм, и не больше. Приоритет национально-государственнической идеологии означал бы также принятие за исходный принцип потребности не отдельных индивидов, а «общества в целом» или «социальных классов в целом», то есть абстрактных объектов – социальных фантомов, которые противостоят реальным людям.
Отдаленным соответствием тех номиналистических концепций философии науки, которые стремились устранить абстрактные сущности и иметь дело исключительно с реальными наблюдаемыми объектами или событиями и их предполагаемым поведением, в социальных науках XX ст. оставались экономические теории австрийской школы, которая пустила глубокие корни в Америке. Львовянин отроду, Людвиг фон Мизес, твердый консерватор в политике и радикальный либерал в экономике, стал профессором университета Нью-Йорка, а его младший венский коллега Фридрих фон Хайек уже после войны переехал из Лондона в Чикаго. Здесь, в университете, господствовало либерально-консервативное направление экономической науки, представители которого относились враждебно к «Новому курсу» Рузвельта. Позже выдающийся представитель этой школы Милтон Фридмен стал вдохновителем, идеологом и практиком неоконсервативного либерализма. Как Библию современного либерализма мир до сих пор воспринимает книгу фон Хайека, которая подводила итог его плодотворной прагматичной и идеологической деятельности.
Хайек утверждает, что любая попытка признать цели человеческой деятельности также и целями общества и государства неминуемо ведет к тоталитаризму. Цели могут быть только индивидуальными, и задача общества заключается в том, чтобы узаконить такие нормы, которые бы позволяли жить и конкурировать людям с разными целями. «Поэтому правила поведения, которые существуют в «большом обществе», предназначены не для того, чтобы приводить к отдельным предполагаемым результатам для отдельных людей; они являются многоцелевыми инструментами, которые развились в результате приспособления к определенным типам окружающей среды, потому что помогали справиться с определенными типами ситуаций».[617] Приблизительно в том же направлении двигалась мысль Джона Ролза (его «Теория справедливости» вышла в Оксфорде в 1972 г.); Хайек, однако, более радикален, потому что для него любая идея социальной справедливости является миражом, поскольку основывается на фантоме – общенациональной цели. Эти поздние публикации подытоживали идейный опыт многих лет и десятилетий консервативного либерализма.
Лауреат Нобелевской премии по экономике Хайек в конце 1960-х гг. начал работать над обобщающим итоговым трудом по политической и социальной философии – «Право, законодательство и свобода», – который стал едва ли не наиболее последовательным изложением философии современного либерализма.
Концепция Ролза подверглась критике Полем Рикером, и эта критика полностью относится также и к Хайеку; Рикер отмечает, что отбор норм неявным образом обоснован на идеологических целевых приоритетах и тем самым косвенно принимает понятие общенациональной цели, которой эти нормы должны в будущем служить. Аргументы против такой критики содержатся уже у Хайека и свидетельствуют о глубоко консервативном характере неолиберальной концепции свободы. В отличие от отдельных норм или правил, по Хайеку, невозможно «воспроизвести всю систему норм, потому что нам недостает знаний обо всем том опыте, который принимал участие в ее формировании. Поэтому систему норм в целом никогда нельзя возвести к какой-то сознательной конструкции, направленной на известные цели; она должна оставаться для нас унаследованной системой ценностей, которая руководит данным обществом».[618] Следовательно, систему норм мы не выбираем, как не выбирают родителей и родину, – как целостность она дана традицией. Такая традиционная система норм не поддается рациональной проверке, потому что ее менять нельзя даже тогда, когда она неразумна. Без всякой гарантии качества мы принимаем эту данность, как консерваторы, а дальше уже можем реформировать общество по частицам в либеральном направлении.
В сущности, то, что говорит Хайек, полностью отвечает консервативному реформаторству, как его охарактеризовал Карл Маннгейм. Но в учении о социальных и индивидуальных целях и нормах Хайек – последовательный либерал. Возможно, это иллюзия или недосягаемый идеал, но именно так, как у Хайека, должно было бы выглядеть последовательно либеральное общество: никакого принуждения в выборе целей, свободная борьба платформ и проектов, – при строгом соблюдении норм, не только формально закрепленных в праве, но и не выраженных явным образом в любых текстах.
Чрезвычайная популярность в послевоенные годы такой тяжелой для восприятия литературы, как произведения Гуссерля или Хайдеггера, объясняется привлекательностью именно исходного принципа их философии – стремления взглянуть на мир человека не через вещи, что его окружают, а изнутри, из его духовного естества.
Европейская и американская реальность после войны обнаруживает все большую склонность к подобному рационалистическому консервативному прагматизму, а философия склоняется к альтернативному способу мышления. Вообще стремление к овладению миром вещей связывается с потребительским обществом и американизмом.
Европейское сознание послевоенного времени не принимало последовательно индивидуалистский либерализм – в нем ощутима острая потребность в нетоталитарном коллективизме, христианском или национальном.
Самой яркой правой политической оппозицией либеральному американизму в послевоенной Европе был национализм харизматичного лидера Франции де Голля, который последовательно боролся против «атлантической» линии, исходя из высших приоритетов величия нации и государства. Идеологию голлизма глубоко обосновывал писатель, интеллектуал и политик Андре Мальро, который в 1930-е гг. был чрезвычайно левым и сохранил свой энтузиазм, трансформировав его в патриотические голлистские формы.
5 марта 1948 г. в зале Плейель Мальро произнес свое «Обращение к интеллигентам». Он начал с того, что драма XX века заключается в одновременной агонии мифа об Интернационале и беспрецедентной интернационализации культуры. После Мишле и Жореса считалось, что ты тем более человек, чем меньше связан с родиной.
Гюго мечтал о Соединенных Штатах Европы как прелюдии к Соединенным Штатам Мира. Россия, сделав «Интернационал» своим гимном, присвоила мечты XIX века.
Андре Мальро говорил о трех центрах мировой цивилизации – США, Европе и России. Выбор его был в интересах Европы как культуры и политического тела цивилизации. Однако Мальро чувствовал какую-то пустоту в европейском доме. Он говорил о драме современной Европы и определял ее как «смерть человека». Европа, которая остается для мировой цивилизации высшей ценностью, теряла, по мнению Мальро, энтузиазм освобождения, охватывавший ее в давние революционные времена и опять пережитый ею в годы войны с фашизмом. Она не находила ту силу стремления человека к величию, которая одна помогает ей выстоять перед лицом всесильной смерти.
Выход писатель видел в возвращении назад к национальному дому. Приведя факты взаимопроникновения национальных культур через издание и переводы, а прежде всего через кино, Мальро противопоставляет торжеству транснациональности то движение, которое «отбрасывает» нас в наши отечества. Мы, говорил Мальро, не можем без отчизны и хотим видеть Европу такой, которая возвышалась бы над ними, но не замещала их. Это возвращение в национальный дом гарантирует полноценное развитие культуры, потому что «только в наследнике происходит метаморфоза, которая рождает жизнь».
В этой апологетике «энтузиазма освобождения» ощутимо стремление к величию и силе, персонифицированным в национальной государственности, и такой вариант самосознания Европы все меньше был способен владеть умами ее культурной элиты. В послевоенной Европе агрессивному фашистскому национализму и идеологии «диалектического материализма», вырожденного в бессердечную схоластическую догматику, противопоставится христианский и атеистического оттенка гуманизм, который приобретает новые, персоналистские и субъективистские черты.
Подводя в упомянутой выше статье итоги духовного развития Европы XX века, Жак Деррида говорил о переходе от довоенного интелектуалистского или спиритуалистского гуманизма Брюншвига и Бергсона к концепциям экзистенциализма «человеко-реальности» и гегелевско-гуссерлевско-хайдеггеровской антропологии. «Определенные так, гуманизм и антропологизм в течение этого периода имели общее основание в христианском или атеистическом экзистенциализме (правом и левом), марксизме в классическом стиле. А если брать лозунги из оснований политических идеологий, антропологизм остается незамеченным и, бесспорно покидает общее основание марксистского и социально-демократического или христианско-демократического дискурса. Это глубокое согласие было обусловлено в своем философском выражении антропологическим прочтением Гегеля (интерес к «Феноменологии духа», как она была прочитана Кожевым), Маркса (привилегия, предоставленная «Рукописям 1844 г.»), Гуссерля (чья дескриптивная и периферийная стороны подчеркивались, но трансцендентальные вопросы которой игнорировались) и Хайдеггера, чьи проекты философской антропологии или экзистенциальной аналитики были известны или вспомнились («Бытие и время»)».[619]
Переосмысление Маркса благодаря исследованиям «Философско-экономических рукописей 1844 года» на фоне нового интереса к «Феноменологии духа» Гегеля в известной степени возрождало старый европейский (и особенно немецкий) романтизм.
Маркс исходил из тезиса об отчуждении человека от его собственной сущности в гражданском обществе, которое он характеризует как царство денег и расчета. Как показал Юрген Хабермас, почти тем же языком этот тезис сначала был сформулирован немецкими романтиками эпохи Просвещения и нашел ясное выражение в «Письмах об эстетическом воспитании» Шиллера, написанных еще в 1793 г. «Его выбор слов напоминает нам молодого Маркса. Изобретенный часовой механизм служит ему моделью как для овеществленного экономического процесса, который отчуждает удовлетворение трудом от самого труда, средства от целей, усилие от награды… так и для автономизационного государственного аппарата, который отчуждает себя от граждан, «классифицируя их как объекты государственного управления, подчиненные бездушным законам»… На том же дыхании, как он критикует отчужденный труд и бюрократию, Шиллер выступает против интелектуализованной и узко специализированной науки, которая отдаляется от проблем повседневности…».[620] Перед философским взглядом послевоенной Европы появился новый, антитоталитарный Маркс – Маркс-романтик с его концепцией отчуждения, которая была уже тогда основой исторического оптимизма.
Так широко понятый (от Гегеля и Маркса к Гуссерлю и Хайдеггеру) «антропологизм» не воспринимает идеологию объективной исторической силы или миссии, которая противостоит индивидуальным потугам как фатум.
Маркс в конечном итоге пришел к выводу, что сущностью человека является совокупность общественных отношений. Поначалу эти слова были направлены против тех, кто искал общественные отношения где-то вне человека; Маркс и Энгельс настаивали, что ничего помимо конкретных людей, их реальной жизнедеятельности не существует, и все поиски социальных структур должны исходить из этого важнейшего пункта – нет «общества» и «структур» его, а есть люди, которые действуют, надеются, радуются и страдают. По мере того как Маркс углублялся в анализ социальных – прежде всего экономических – структур, люди как-то исчезали с горизонта. Оставалось то, что не исчезает, когда исчезают конкретные люди, – социально-экономические структуры. И тогда в учении Маркса проблема обнаружения «сущности» или «природы» человека незаметно переросла в проблему объективной и рациональной научной характеристики социальных структур как совокупности (системы) общественных отношений.
Старая проблема сущности и существования, которая вдохновляла и раннего Маркса, приобрела в «зрелом» марксизме формы соотношения «бытия и сознания», где к бытию уже причисляли что-то совсем другое, чем простое человеческое «быть», – а именно совокупность экономических форм. Афоризм «Das Bewusstsein ist das bewusste Sein» («сознание есть осознанное бытие») превратился в догматику «общественного бытия», которое определяет «общественное сознание».
Неприемлемость объективизма для Гуссерля, его учеников и продолжателей – «экзистенциальных аналитиков» Хайдеггера, Ясперса, Сартра вызвана, в частности, постоянной путаницей бытового сознания между духовными и вещественными явлениями, попытками рационального мышления всегда представлять предметом духовные явления, – или, как сказал бы логик, путаницей между интенсионалом и экстенсионалом. Хайдеггер иллюстрирует это примером: ренессансный художник дорисовывал в уголке картины среди изображаемых персонажей также и себя самого (хотя его «Я» должно быть представлено духом и смыслом картины, способом виденья мира, а не одним из объектов, нарисованных на ней). Прибавим к этому, что ренессансное толкование человека как существа, созданного по образу и подобию Бога, значит превращение в предмет также и Бога, который приобретает в изображениях ренессансных художников черты античного или библейского старца.
Как и Гуссерль, и Хайдеггер, Жан Поль Сартр исходил из того, что человек в своем человеческом мире не является «вещью среди вещей». В лекции 1946 г. об экзистенциализме, которая сразу принесла уже известному писателю-философу чрезвычайную популярность, он говорил: «Человек – это прежде всего проект, который осуществляется субъективно, а не мох, не плесень и не цветная капуста… В первую очередь экзистенциализм отдает во владение каждому человеку его бытие и возлагает на него полную ответственность за существование».
Каждый человек проектирует себя на течение бытия, оценивая его, предоставляя ему смысл в соответствии с тем, как он мыслит самого себя и какой меркой меряет свою собственную сущность. И если он не хочет осмысливать свое бытие, если он поверяет его неосмысленной привычностью, его мутным и невыразительным течением, то это не освобождает человека от ответственности.
Гуманизм приобретает индивидуалистские измерения. Тема тошноты, «заброшенности в бытие» с его липкой заурядностью, мерзостью и тревогой (Сартр), которая настойчиво звучит в европейской послевоенной культуре и самосознании, может показаться признаком духовной болезни западной цивилизации. Однако в действительности она свидетельствовала о заостренной самокритичности и готовности к радикальным изменениям. В этом смысл новейшей субъективности.
В этом, собственно, смысл и туманной метафизики Хайдеггера. Той чертой новоевропейской культуры, какую Хайдеггер считает ответственной за все катастрофические последствия, есть ориентация на представление, репрезентацию, по-немецки Vor-stellung, то есть на «постановку перед собой» всего, в чем живет человек, в виде вещей, объектов, сущностей, сущего (как тот ренессансный художник, который умещает свой автопортрет на картине как «вещь среди вещей»). Переводчик и последователь Хайдеггера В. В. Бибихин вводит для выражения этой идеи в русский язык неологизм постав (от поставлять) как название деятельности по превращению всего, с чем имеет дело дух человеческий, в ряд объектов, на имеющееся имущество. Таким образом создается картина мира, где расположены и разным способом упорядочены объекты, которые в совокупности являют собой сущее. Вне сущего остается то, что собственно и является главным и забывается метафизикой новоевропейской культуры, – Бытие. Забыть, значит оставить быть где-то «за».
Критически пересмотрев теорию власти и взяв за основу понятие техники как «остов», Хайдеггер, по словам Хабермаса, стал «способен рассматривать фашизм непосредственно как симптом и классифицировать его в одном ряду с американизмом и коммунизмом, как проявление метафизического доминирования техники. Лишь после этого поворота фашизм, подобно ницшеанской философии, приписывается к объективно амбивалентной фазе преодоления метафизики. Вместе с этим смысловым сдвигом активизм и децизионизм самоутверждающего тут здесь-бытия теряет – в обеих его версиях, как экзистенциалистской, так и национал-революционной – его бытийно-раскрывающую функцию; только теперь его пафос самоутверждения достигает фундаментов доминирующей в Модерне субъективности».[621]
Это, собственно, было главной идеей уже у Гуссерля: «натурализм» и «объективизм» неприемлемы, потому что лишают ум его бесконечной интенции и делают «картину мира» совокупностью вещей, а не бесконечным смыслом. А смысл и истина являются как бы не предметом, а будто лучом, нацеленным человеком наружу. «Окружающий мир – это понятие, уместное исключительно духовной сфере. Что мы живем в нашем нынешнем мире, которым определяются все наши труды и заботы, – это чисто в духе совершившийся факт. Окружающий мир – это духовное явление нашей личной и исторической жизни».[622] Мир – это способ видеть свет, это смысл увиденного, а не груда вещей. Отсюда и хайдеггеровское: истина – не «соответствие вещи и интеллекта», а что-то вроде света. Мы видим вещь, если она освещена; но когда мы пытаемся заменить идею света-истины анализом критериев приемлемости истины, доказательств, мы замещаем свет вещами, освещенными им. Большое пренебрежение ко всей проблематике теории доказательства чувствуется в выражении Хайдеггера «событие истины»: философу абсолютно неинтересно, как отличить истину от ложности, – ему достаточно знать, что истина «происходит», как и другие духовные события.
Гуссерль видел особенность европейского мышления и Европы как духа и культуры в появлении – еще в античности – философии как особенного способа сознательного творения нормы жизненной и интеллектуальной деятельности.
Абстрактная норма несет в себе требование бесконечности – в отличие от плоского «обобщения опыта» или от мертвой и неосознанной традиции. «Постоянная направленность на норму внутренне присуща интенсиональной жизни отдельной личности, а отсюда и нациям с их особенными сообществами и, наконец, всему организму объединенных Европой наций».[623] «Одновременно формируется новый способ общественных объединений и новая форма постоянно действующих сообществ, духовная жизнь которых несет в себе благодаря любви к идеям, сотворению идей и идеальному нормированию жизни бесконечность в горизонте будущего: бесконечность поколений, которые обновляются под действием идей».[624] В этой характеристике античности соединен гуманитарный анализ и анализ научного сознания Европы: «Древность подала пример: одновременно с математикой были впервые открыты бесконечные идеалы и бесконечные задачи. Это стало на все более поздние времена путеводной звездой науки».[625]
Замысел Гуссерля, сформулированный на склоне жизни и в условиях нацистской «сумеречности Европы», был грандиозен. «Чтобы постичь извращенность современного «кризиса», нужно произвести понятие Европы как исторической телеологии бесконечной цели ума; нужно показать, как европейский «мир» был порожден из идеи разума, то есть из духа философии. Потом «кризис» должен быть объяснен как мнимый развал рационализма. Причина затруднений рациональной культуры заключается, как было сказано, не в сути самого рационализма, но лишь в его овнешнении, в его искажении «натурализмом» и «объективизмом». Есть два выхода из кризиса европейского существования: сумеречность Европы в отчуждении ее рационального жизненного смысла, ненависть к духу и впадение в варварство, или же возрождение Европы в духе философии благодаря преодолению натурализма героизмом разума».[626]
В оптимистичном проекте Гуссерля ощутимо стремление возродить на новой основе веру в разум и прогресс, присущую Просвещению. Невероятно, но это писалось мыслителем тогдашней Германии, преследуемым как еврей и интеллигент, за два года до смерти, в глухую ночь беспросветной реакции. Несколько позже, в 1943 г., в американской эмиграции великий немецкий писатель Томас Манн в докладе о своем романе на библейские темы «Иосиф и его братья» объяснял свой замысел: «Я рассказывал о рождении «Я» из первобытного коллектива, – Авраамово «Я», которое не удовлетворяется малым и считает, что человек имеет право служить лишь более высокому – стремление, которое приводит его к открытию Бога. Притязание человеческого «Я» на роль центра мироздания является предпосылкой открытия Бога, и пафос высокого назначения «Я» от самого начала связан с пафосом высокого назначения человечества».[627]
Стоит привести длинную цитату из этого доклада Томаса Манна, прочитанного в самые тяжелые и итоговые для него и для Германии времена. «Путь от земли Ханаанейской в Новое Египетское царство – это путь от благочестивой примитивности, от праотцов, которые идиллически творили и созерцали Бога, к высокой степени цивилизации с ее искушениями и снобизмом, которые доходят до абсурда, в страну внуков, где Иосифу именно поэтому так хорошо и дышится, что он сам – один из внуков, и душа его открыта для будущего. Путь, который ведет вдаль, изменение, развитие, очень сильно чувствуются в этой книге, вся ее теология связана с развитием и выводится из него, точнее, с трактовкой присущей Ветхому Завету идеи союза между Богом и человеком, то есть мысли о том, что Богу не обойтись без человека, человеку – без Бога и что стремление того и другого переплетаются между собой. Ведь и Богу свойственно развитие, Он тоже изменяется и идет вперед; от демонизма обладателя пустынного космоса к одухотворенности и святости; и подобно тому как Он не может пройти этот путь без помощи человеческого разума, так и разум человека не может развиваться без Бога. Если бы меня попросили определить, что лично я понимаю под религиозностью, я сказал бы: религиозность – это чуткость и послушание; чуткость к внутренним изменениям, которые происходят в мире, к переменчивой картине представлений об истине и справедливости; послушание, которое немедленно приспосабливает жизнь и действительность к этим изменениям, к этим новым представлениям и следует таким образом велениям разума.
«Беспокоиться о Боге» – значит всеми силами своей души слушать веление мирового разума, прислушиваться к новой истине и необходимости, и отсюда выплывает особенное, религиозное понятие о глупости: глупость перед Богом, которая не ведает этого беспокойства или пытается отдать ей дань, но делает это так неуклюже, как родители Потифара…»[628]
Жить в грехе – значит жить не так, как этого хочет разум, из невнимательности или непослушания цепляться за обветшалое и отсталое и продолжать жить в этом заблуждении…
Бог, который находится в становлении, – это ли не чистый Гегель с его мировым духом, который вечно развивается? Лучше сказать, что это Гете, который действительно составлял литературное и философское пространство творчества Томаса Манна (Гете принадлежит также идея романа на старозаветные сюжеты). Мировой разум – это также из арсенала Просвещения. Однако здесь есть идеи, вызванные к жизни новейшими тенденциями. Ведь Бог Томаса Манна – это тот Бог, который открывается в сознании и жизни каждому человеку, и у каждого человека, а вместе с тем для каждого исторического этапа развития человечества, Бог свой и неодинаковый для всех.
Бытие вообще – это «неспрошенное» бытие, по Хайдеггеру, априорная предпосылка жизни, а priori не в понимании Канта, не как формальные предпосылки познания, а как жизненное течение, в которое мы «заброшены» (Сартр) и которое мы воспринимаем некритически. Поиски «Я» есть в таком понимании поисками пути от «Я» к «над-Я», а через эту трансцендентность – к «другому». Мифология книги Танах – Ветхого Завета – превращается в модель бесконечного путешествия человека в поисках своей идентичности.
Согласно Томасу Манну, выход человека за пределы собственного горизонта бытия, к своему Богу начинается тогда, когда он начинает спрашивать себя, кто он есть.
Ход мысли Гуссерля об «исторической телеологии бесконечного разума» как «понятия Европы» обнаруживает общность с литературно-мифологическими конструкциями Томаса Манна. Бог Ветхого Завета в представлении немецкого писателя нуждается в опредмечивании и отчуждении в человеке, в человеческом «Я», которое завоевывает в истории свободу духа, а не просто играет человеческими судьбами. «Бесконечный разум» не может быть стабильным и очерченным идеалом, как того требовал бы классицизм, который вмещал эту идеальную норму в античности. Философский ум, сформированный античностью для всей европейской истории, может быть бесконечным только потому, что требует развития и становления, «чуткости и послушания» истории.
Такое нестандартное толкование Бога и веры не настолько уж далеко от христианской теологии, как это может показаться на первый взгляд. Томас Манн происходил из ганзейского бюргерства, которое свое чувство достоинства взращивало на протестантской этике. Из школы протестантской теологии вышли чуть ли не все немецкие философы-классики, а протестантские ученые были со времен Лессинга и Гердера заняты так называемой «синоптической проблемой». Евангелие они изучали как филологи изучают рукотворный текст; сакральный текст в протестантской теологии рассматривается как Уведомление, и не как реальная история, а как рукотворный текст со всеми филологическими последствиями.
Положение Гуссерля о бесконечности цели и нормы выдвигает перед духовной Европой, которая перестраивала свою ментальность на персоналистских принципах, самую сложную проблему: как сохранить индивидуализм и личную волю, если цели принадлежат не индивиду, а группе – нации, классу, государству? В персоналистском «экзистенциальном анализе» Хайдеггера было слабое место: он, абстрактно говоря, допускал трактовку воли и выбора как коллективной воли и коллективного выбора – и это стало также и его личным уязвимым пунктом: Хайдеггер поскользнулся на неконтролированном индивидуализме в 1933 г., незаметно перейдя предел между личным и коллективным «Я», что сказалось в его поддержке нацистов. Невзирая на всю самоотверженную публицистическую работу его бывшей студентки и возлюбленной, еврейки Анны Арендт, которая сумела убедить общественность в его философской и личной лояльности, некоторые сомнения не только в политическом, но также и философском отношении мировоззрение Хайдеггера все-таки оставляет. Как писал позже Хабермас, «Хайдеггер придает такой вид своему историческому опыту отношений с национал-социализмом, который не вызывает сомнений в его элитарной претензии на привилегированный доступ к истине… В хайдеггеровских лекциях по философии истории именно всеобщая мировая поступь мира должна была взять на себя ответственность за собственное авторство, причем авторство не конкретной, а сублимированной истории, которая вздымается к умозрительным высотам онтологии».[629]
Со времени Шлейермахера ячейкой истины считают ту точку, которая называется личность. Мост между индивидами и настоящим вместилищем веры является чувственным единством, единством «религиозного опыта».
Очерченная Гуссерлем ориентация на разум и философию как особенность европейской цивилизации у философа и психиатра (и даже классика психиатрии) Карла Ясперса приобретает характеристики, которые описывают мир личности. По Ясперсу, человек способен осмыслить свое бытие тогда, когда оно оказывается в пограничных ситуациях перед абсурдом, – как, например, перед лицом смерти, – не абстрактной, а смерти своей или близких, – а также перед лицом страдания или переживания вины. Тогда перед человеком открывается бездна того, что не имеет названия и не имеет смысла, – и это может быть названо трансцендентностью. Путь к трансцендентности через мифологический экстаз или через религиозно спиритуалистическую сопричастность к сакральному миру закрыт – без участия разума никакое единение людей невозможно.
Все апелляции к разуму таких непохожих между собой философов и писателей (у Томаса Манна даже откровенно к «мировому разуму») совмещает с ранним Просвещением тот рационализм, который в последние десятилетия принято считать характерной чертой так называемого Модерна.
Религиозная нетерпимость не раз перекрывала людям пути к взаимопониманию. Только через разум, «философскую веру» – осмысленную констатацию трансцендентного – возможно объединение людей. И именно на этом пути можно найти смысл истории – сочетание духовной жизни народов перед лицом абсурдных ситуаций создает общую духовную жизнь человечества и предоставляет истории смысл.
Существенной чертой Модерна (Нового времени) является разрыв европейской цивилизации с принципами, характерными для традиционного общества, – поворот, не повторенный ни одной другой цивилизацией. Маркс в рукописях 1857 г. называл это переходом от традиционного общества к обществу свободы. Другими словами, условием приемлемости новаций больше не была возможность согласования их с каноническими нормами прошлого. Основания для принятия (соответственно отбрасывания) новаций европейское общество Модерн, буржуазное общество могло найти в современности. Особенное ощущение ценности Настоящего (Современного), открытое когда-то Бодлером, вдохновляло Вальтера Беньямина, погибшего в 1940 г. немецкого философа, который интересовался марксизмом в духе близкой ему Франкфуртской школы, мистикой талмуда и эстетикой (он написал, в частности, книгу о Бодлере). Настоящее (Современное), «сиюминутное (сейчас-время)» в эпоху Модерна для Беньямина есть остановка хода времени, которая прекращает и кристаллизирует события и благодаря которой «каждое мгновение становится узкими воротами, через которые мог бы войти Мессия». Во время традиционного общества в Прошлом человек чувствовал себя уютнее всего – оно не может быть ни лучше, ни хуже, чем оно есть. Будущее же может быть и значительно хуже, чем Настоящее (Современное), и потому всегда является источником тревог.
Переход к нетрадиционному обществу выглядит как увеличение дистанции между «пространством опыта» и «горизонтом ожидания», и разница между Просвещением и XX веком – лишь в количественных характеристиках этой дистанции.
Р. Козеллек в книге «Пространство опыта и горизонт ожидания» (1979) сформулировал проблему значимости современного («модерна» с малой буквы) таким способом: «Мой тезис заключается в том, что в Новое время дифференциация между опытом и ожиданием значительно выросла, а точнее, что Новое время начало себя осознавать новым временем лишь тогда, когда ожидания стали все больше дистанционироваться от всего, уже осуществленного, опыта».[630]
Суть дела в том, на чем в рамках современности теперь должен базироваться выбор приемлемого будущего? Каким путем общество должно выбирать свои цели и какова роль рациональности в их выборе и реализации?
Эта проблема остается в сердцевине европейской цивилизации, начиная с эпохи Просвещения. Общество эпохи Просвещения вдохновлялось идеей Прогресса. Можно прибавить, Прогресса в условиях Свободы. В самом радикальном либеральном варианте – Прогресса как приближения к обществу Свободы, Равенства и Братства. Все, что не отвечало идеалам Прогресса, должно было быть отброшено. А критерии Прогресса находятся в будущем, потому что только Будущим могут быть оправданы любые принципы.
Бытие для рационалистической традиции Модерна (Нового времени) является развитием, потому что альтернативой было бы размещение канона и нормы в Прошлом. Пафос «Фауста» заключается в невозможности достижения бесконечной цели разума, остановки «прекрасного мгновения». Идея становления, однако, неминуемо приобретает трансформацию, когда бытие воспринимается в персоналистских измерениях как бытие личности. У Ницше становлению отвечает воля к власти, и эта его философия, по утверждению автора, является философией ценностей, потому что именно на ценностях и оценке имеющегося построены условия хранения и роста власти над миром. Что-то близкое к этому имел в виду Хайдеггер: «“Ценности” являются условиями, с которыми должна считаться власть как таковая. Расчет на рост власти, на овладение каждый раз очередной ступенью власти является сущностью воли к власти… Воля к власти в метафизике Ницше более наполненное имя для захватанного и пустого термина “становления”».[631] Пафос становления оказывается пафосом власти над миром.
Опасности этой стороны рационализма раскрываются уже в критике Просвещения философами Франкфуртской школы Хоркхаймером и Адорно, которые в 1948 г. опубликовали свои беседы и рассуждения времен эмиграции в книге «Диалектика Просвещения».
Хоркхаймер и Адорно проводят параллель между путешествиями Одиссея и «Феноменологией духа», чтобы показать общую черту эмансипации античного Логоса от мифов и преодоления философией Просвещения порождаемых ею же духовных препятствий – оба, и Гегель, и Одиссей, чтобы избавиться от мифов, снова и снова возвращаются к ним.
В пессимистическом видении проблем Хоркхаймером и Адорно отразилось разочарование немецких левых интеллектуалов – крах надежд на мировую революцию, веры в революционную Россию, подавленность самим фактом торжества нацизма на их родине.
Такое свободное толкование мифа об Одиссее – не говоря уже о «Феноменологии духа» – могло бы вызывать отторжение у ученых-структуралистов, которые резонно отметили бы, что ничего подобного ни Гомер, ни исполнители древнегреческих мифов об Одиссее не имели в виду. Но исследователи мифов имеют дело с никудышными доказательствами, а не со светом истины-события. Оставив иронию, можно серьезно спросить: была ли история вообще, были ли поиски человеком своей идентичности от Авраама до наших дней, победил ли Одиссей силы, которые находились за горизонтом его «Я» и за горизонтом его жизни, принесло ли ему возвращение в свой дом, на Итаку, освобождение от тревог и ту мгновенность, которую стоит остановить? И возможно, античный и библейский источники европейской культуры не могут встретиться именно потому, что никаких путешествий, никаких поисков и находок не было и нет?
Чтобы ответить на эти вопросы, нужно иметь координаты морального прогресса человечества и ясное понимание природы добра и зла. В послевоенной литературе сформулированы два альтернативных ответа, каждый из которых опирался в первую очередь на обобщении опыта ужасов нацистского геноцида. Не случайно выдвинули их немецко-американские мыслители еврейского происхождения – Эрих Фромм и Анна Арендт.
Наиболее интересная схема психологических параметров человеческой личности предложена немецко-американским философом и психоаналитиком Эрихом Фроммом. Участник Франкфуртской школы, в 1950-х гг. в американской эмиграции Фромм занимает самостоятельные позиции и в 1970-х, уже будучи совсем пожилым человеком, создает обзорные фундаментальные труды, в которых эмпирическая обоснованность, в том числе собственной клинической практикой, сочетается с философской широтой миропонимания.
Согласно Фромму, нормальным состоянием индивидуальной психики является многомерное состояние, которому свойственны 1) критичность и чувство реальности, 2) нормальное стремление к власти при способности поступиться своими интересами, 3) способность к любви. Нарушения нормы возможны как «вверх» (в направлении «святости» или «пассионарности») так и «вниз», в направлении разложения и деградации личности. При деградации потеря критичности ведет к усилению эгоизма вплоть до предельной самовлюбленности – нарциссизма, где отсутствует осознание разницы между желаемым и действительным; ненормальное стремление к власти развивается в направлении садизма и предельным проявлениям удовлетворения от чужого страдания – некрофилии, потребности в мертвом окружении; развитие эгоизма в сексуальном плане ведет к синдрому инцеста, так детально расписанного в психоаналитической литературе. «Точка распада» – это минимум отказа от своего «Я», максимум эгоцентризма, который означает отождествление желаемого с действительным, некрофилию, потерю самых глубоких запретов, в том числе синдром инцеста. Фромм особенно подчеркивает то обстоятельство, что в патологическом состоянии все измерения личности совпадают, и нет смысла спрашивать о каждом из состояний отдельно.
Анализ Фроммом психики Гитлера, которым пользовались в годы войны американские спецслужбы, является классическим примером анализа деградированной личности. В персоналистском плане абсолютное зло представлено деградированной личностью, которая существенно отличается от нормы тем, что действует с целью причинения зла другим.
Анна Арендт стала знаменитой не столько как ученица Хайдеггера, сколько как исследователь природы тоталитаризма. Ее взгляды на природу зла исчерпывающе изложены ею в репортажах с процесса над нацистским палачом Эйхманом, непосредственным организатором Холокоста. По мнению Арендт, массовые преступления не нуждаются в массовом сатанинском сознании. Зло банально. Исполнители кровавых ужасов делают свое маленькое чиновническое дело, на задумываясь, они, как правило, – не демонические фигуры, а серенькие людишки, которые добросовестно и старательно исполняют свои обязанности. Цели человека, таким образом, могут быть и не зловеще кровавыми – для достижения простой и банальной эгоистичной цели люди могут, ничего не чувствуя, переступать через трупы. Но они могут и не видеть своих жертв, действуя по чужим указаниям.
У Фромма зло – это господство четко очерченного зла над четко очерченным добром. У Арендт весь ужас в неразличимости добра и зла, хаосе. Есть ли здесь альтернатива?
Классическая система тоталитарного контроля и ее первые трещины
Вся внутренняя политика тоталитарного режима осуществлялась в глубокой тайне. На поверхности оставались только некоторые персональные перемещения, в ходе которых некоторые фамилии исчезали надолго или навсегда, регулярные (1 апреля) снижения цен на 1–2 %, кампании подписки на государственные займы и громкие идеологические кампании, направленные против разных «грубых идейных ошибок». Под этой невыразительной поверхностью крылись новые и новые секретные замыслы гениального вождя, а также напряженные столкновения в подковерной борьбе разных групп и кланов.
Послевоенное время для СССР было временем самой полной реализации тех тоталитарных потенций, которые заложены в коммунистической однопартийной диктатуре. Это – пора более классического тоталитаризма, чем эпоха Великого перелома с коллективизацией или приснопамятным «тридцать седьмым годом».
Диктатура 1940–1950-х гг. осуществлялась ближе к ленинскому идеалу, – не столько путем ужасающего массового террора, сколько взмахами «дирижерской палочки», за которыми слышалась молчаливая угроза. Вонь от «зоны», «нижнего мира» ГУЛАГа и бесчисленных СИЗО слышна была даже в кремлевских палатах; но все, что происходило в подвалах МГБ и заброшенных в безвестность лагерях, было окутано глухой непроницаемой секретностью так же, как тайны наивысших властных кабинетов. Зато контроль над обществом был почти абсолютным, он охватывал всю науку и культуру, включая повседневное поведение; террор был минимально публичным и максимально эффективным. Экономика, отгороженная от мирового рынка, была в конечном итоге сбалансирована как никогда за годы коммунистической власти. Влияние коммунизма на мировые процессы, контроль над значительной частью территории планеты был наибольшим в его истории. Все это создало причины всплеска 1960–1970-х гг., но в то же время заключало в себе все противоречия «развитого социализма» и тенденции, которые привели к краху коммунизма.
Конечно, перед мировой демократией вставали вопросы о внутренних политических силах, которые могли бы стать опорой новой России. Имевшиеся на то время антикоммунистические вооруженные и политические структуры могли рассматриваться как замыслы высших штабов «подрывных элементов», способных лишь на «тайную организацию массовых волнений и вооруженных беспорядков». Насколько их можно было рассматривать как серьезную политическую оппозицию коммунистическому режиму – об этом военные и политические лидеры Запада не задумывались.
В упомянутой директиве РНБ от 18 августа 1948 г. говорилось: «В настоящее время есть ряд интересных российских эмигрантских группировок… Любое из них куда больше подходит, с нашей точки зрения, для руководства Россией, чем Советское правительство». Очевидно, среди таких эмигрантских группировок были не только коллаборационистский НТС («Национальный трудовой союз»), но и люди, близкие к Керенскому или Чернову. По крайней мере, если не признавать Советское правительство законным, то наилучшим кандидатом было бы Временное правительство 1917 г., глава которого был тогда еще жив, или руководство Учредительного собрания (Чернов был его председателем), законно избранного в 1917 г. Опасность переориентации союзников на Керенского или Чернова в случае поражения СССР в войне имели в виду советские руководители еще в 1941 г., как вспоминает Судоплатов. Со слухами о том, что главу созданного ОУН «Антибольшевистского блока народов» Ярослава Стецько должен заменить Керенский, связаны планы убийства премьер-министра Временного правительства России, вынашиваемые Сталиным в последние годы жизни. Так или иначе, готовность Запада поддержать кого угодно, только не коммунистов, ориентация на вооруженное противостояние с СССР, ставка на бывших коллаборационистов и на военное сопротивление праворадикальных националистических группировок были лишены шансов на понимание и широкую поддержку в советском обществе.
Лесопилка в Архангельске. 1950-е годы
Говоря о послевоенном сталинском тоталитаризме, можно выделить в нем два периода: до 1949–1950 гг., когда отстраивалось разрушенное войной хозяйство, и последние годы жизни Сталина, когда СССР стабилизировал экономическое и финансовое положение, утверждался в европейских «странах народной демократии», создал атомное оружие и вышел на новые азиатские плацдармы. Все это время действовали и те факторы, которые поддерживали стабильность режима, и те, которые составляли для него серьезную внутреннюю опасность.
Большой театр. Празднование 30-летия Великой Октябрьской социалистической революции
Стабильность режима предоставляла инерция войны и победы, которая поддерживала солидарность общества. Речь шла, в конечном итоге больше чем о традиции военного братства.
Вскоре после капитуляции Германии Эйзенхауэр в июне 1945 г. имел с маршалом Жуковым откровенные разговоры, о которых позже рассказывал сын генерала Милтон. «Обращаясь к Эйзенхауэру, Жуков спросил: «Генерал, объясните мне, в чем смысл американского мировоззрения». Главнокомандующий начал рассказывать об образовании США, о Декларации независимости и других событиях ранней американской истории. Жуков перебил собеседника: «“Я понимаю то, о чем вы говорите. Но мне неясно, почему вы верите во все это. В Америке каждый борется сам за себя, каждый стремится улучшить свое материальное положение. Какое же значение при подобных условиях имели все эти абстрактные истины о добре?”»[632]
Жукова, типичного советского человека, не устраивало общество, которое не определяло бы гражданам общих далеких целей, ограничиваясь нормами сожительства, и по-либеральному оставляло бы подобные проблемы каждому отдельному индивиду или политическим, религиозным и тому подобным группам. Нормы, заложенные в демократию, – «абстрактные истины о добре», – были неинтересными уже потому, что все это происходило в «ранней американской истории». В Америке не было того, что Мальро назвал «энтузиазмом освобождения». А в России война усилила и оживила ощущение жертвенного энтузиазма, которое уже угасало даже у пламенных коммунистов 1920–1930-х годов.
Возвращаясь к психологии советских людей той бедной и голодной поры, когда они были абсолютно беззащитными перед системой тотальной власти от Кремля до председателя колхоза, удивляешься не столько мерзким проявлениям насилия, сколько этому искреннему энтузиазму. Бездумная преданность, которая не пережила девальвации ценностей даже в результате очевидной неспособности Сталина организовать защиту страны, читается и у тех, кто, в сущности, был чужеродным телом в коммунистической системе. Так, Константин Симонов, один из ближайших к кремлевским верхам политик-писатель, безусловно преданный партии и Сталину, принадлежал к семье «бывших»: и отец, и отчим его были русскими офицерами, причем отчим даже «сидел»; и мать – княжна Оболенская, и ее сестры-ленинградки – тетки писателя – очутились в ссылке после убийства Кирова. Симонов начинал с ремесленного образования, но эта псевдорабочая карьера не была для него просто мимикрией – поэт и журналист искренне отдал советской власти свой не очень большой, но настоящий талант. В чем же сила тех идей, которые воодушевляли людей, подобных Симонову? Перечитывая сегодня его размышления о прожитых годах, чувствуешь то, что было фоном всех его убеждений: это – чувство особенной исторической миссии Советского Союза, России.
Константин Симонов
Так все-таки – Советского Союза или России?
В годы войны сложилась идеология не только российского великодержавного патриотизма, но и русской этнической ксенофобии. Не говоря об отношении к немцу вообще, пренебрежительно именовавшегося «фрицем», не говоря о преследовании лиц немецкой национальности, в 1944 г. были осуществлены акты геноцида – этническая чистка на Кавказе и в Крыму. Возобновление Московского патриархата под пристальным присмотром Наркомата государственной безопасности (НКГБ) мыслилось как начало новой эры российской истории. Однако послевоенная реальность заставила Сталина и его идеологов кое-что изменить в направлении политической активности.
Сохранить патриотическое – российское или советское, одно и то же – чувство исторической миссии, подкрепленное реальными воспоминаниями людей, которые, не жалея жизни, исполняли ее на войне, было не просто. Ведь советские люди, которых убеждали, что они живут в социалистическом раю, пересекли с боями – без всяких таможен и контролей – границы своего государства и собственными глазами увидели, насколько бедна их жизнь в сравнении с жизнью немцев и даже небогатых непосредственных соседей. «Железный занавес» опустился, но уже было поздно. И в первую очередь беспокоила совесть человеческую та система бедности крепостных, которую называли колхозным строем.
Смутное недовольство коммунистической политикой, вызванное контактами с западными реалиями и колхозной действительностью, которую невозможно скрыть, приобретало кое-где формы зародышей политической оппозиции. Так, в 1947 г. в Воронеже была создана «Коммунистическая партия молодежи», антисталинское подполье с марксистско-ленинской платформой. Создали ее ученики 9 класса, насчитывала «партия» 53 человека, а во главе ее стоял сын второго секретаря обкома партии Борис Батуев. Группа решила бороться за «восстановление настоящего ленинизма»; она просуществовала 8 месяцев и была разгромлена Министерством государственной безопасности (МГБ) в 1949 г. В 1953–1954 гг. ее участники были амнистированы.
Были и совсем взрослые люди с более или менее радикальными протестными настроениями. Капитан Овечкин вернулся с фронта с собственным взглядом на мир и на советские проблемы. Он имел большой опыт – совсем молодым коммунистом в 1932 г. Валентин Овечкин был председателем колхоза, который находился в «черном списке» и был таким образом обречен на вымирание; Овечкин с риском для жизни подкармливал людей. Он воевал в Крыму и называл Мехлиса кровавой собакой. В Киеве после демобилизации он оставил повесть «С фронтовым приветом», которая заслужила разгромную рецензию: «Писанина т. Овечкина – явление, которое лежит вне пределов художественной литературы. Это насквозь вредная и враждебная писанина, независимо от намерений автора. Она подлежит запрещению и не может быть напечатана».[633] В 1952 г., в канун XIX съезда партии, Овечкин закончил серию очерков – знаменитые позже «Районные будни»; первый экземпляр он послал Сталину, второй перед отходом поезда отнес в редакцию «Нового мира» и отдал уборщице. Так началась история «колхозной тематики» в советской литературе, критических размышлений, которые вели уже в хрущевские времена к прямой «новомировской» оппозиции.
Валентин Овечкин
Был и еще один капитан-фронтовик: Александр Солженицын, который тоже хотел «обновленного ленинизма» и через наивную веру в тайну переписки отбыл из армии просто в каторжные лагеря.
А были и генералы.
В январе 1947 г. были арестованы командующий Приволжским военным округом генерал В. Н. Гордов с женой, его заместитель, бывший маршал Г. И. Кулик, и начальник штаба генерал Ф. Т. Рыбальченко. «Органы» сохранили звукозаписи подслушанных ими ночных разговоров супругов Гордовых, в ходе которых генерал, между прочим, сказал: «Значит, я должен дрожать, по-рабски дрожать, чтобы они дали мне должность командующего, чтобы хлеб дали мне и семье? Не могу я! Что меня сгубило – то, что меня избрали депутатом. Вот в чем моя погибель. Я поехал по районам и когда все увидел, все это страшное, – здесь я совсем переродился. Не мог я смотреть на это. Отсюда у меня пошли настроения, рассуждения, я стал их выражать тебе, еще кое-кому, и это пошло как платформа. Я в настоящий момент говорю: у меня такие убеждения, что, если сегодня распустят колхозы, завтра будет порядок, будет рынок, будет все. Дайте людям жить, они имеют право на жизнь, они завоевали себе жизнь, отстаивали его!»
В разговорах вспоминался с матерною бранью Сталин, что сыграло решающую роль в судьбе генерала. Вспоминался и Жуков. «Когда Жукова сняли, ты мне сразу сказал: все погибло», – напомнила Гордову жена. О надеждах, которые возлагали генералы на Жукова, свидетельствовали и разговоры Григория Кулика с генералами И. Е. Петровым и Г. Ф. Захаровым еще в 1945 г. Оба генерала в письменном виде покаялись в том, что не донесли своевременно на Кулика, который вел сомнительные разговоры по-соседски за рюмкой и поднимал тост за Жукова.
Между прочим, Кулик вместе с братом жены Сталина Павлом Аллилуевым и генералом Д. Г. Павловым в августе 1938 г. направили письма Сталину, где писали о губительности развернутого в армии Ежовым террора.
24 августа 1950 г. Военная коллегия Верховного Суда СССР приговорила Гордова, Кулика и Рыбальченко к расстрелу. Пусть военные историки скажут, какими они были генералами. Но и без того можем отдать им почести как первым, кто начал подниматься с колен.
Масштабы и характер недовольства не были ясны коммунистическому руководству, но разные сигналы – от писем искренних и наивных коммунистов к материалам НКВД – НКГБ и СМЕРШу (военной контрразведке «Смерть шпионам») – поступали и на высший уровнень. И особенную опасность составляла, конечно, армия.
Армия после поражений или разваливается, или способна на переворот против несчастливого лидера. В ходе победной войны она еще никогда не осуществляла переворота, а после победы армию всегда трудно успокоить. «Потерянное поколение» является неминуемым спутником не только проигранной, но и победной войны.
Репрессии в вооруженных силах начались с летчиков. 14 декабря 1945 г. арестован командующий ВВС на Дальнем Востоке маршал авиации С. А. Худяков. Настоящее имя его – Арменак Ханферянц, он назвал себя Сергеем Александровичем Худяковим в 1919 г., когда настоящий С. А. Худяков, его командир и друг, погиб в бою. Худяков-Ханферянц был прекрасным командующим, он командовал 1-й Воздушной армией на Западном фронте; по предложению Жукова и командующего ВВС Новикова в мае 1942 г. его назначили начальником Главного штаба ВВС – заместителем командующего ВВС, он сопровождал Жукова на Курской дуге.
До сих пор непонятно, чем была вызвана ликвидация Худякова. Его 22 августа 1946 г. официально обвинили и 18 апреля 1950 г. расстреляли как английского шпиона и участника расстрела 26 бакинских комиссаров. Дело слепили Абакумов и палачи-следователи Герасимов и Лихачев. Конечно, инициатором был Сталин. Допускают, что это был материал на всякий случай против Берии и Микояна. Очень вероятно, что через летчиков Сталин планировал выйти на Жукова. Характерно, что на встречу с Рузвельтом и Черчиллем в Ялту Сталин взял с собой как военных экспертов генерала Антонова (сразу по возвращении в Москву назначенного начальником Генштаба), адмирала Кузнецова и маршала авиации Худякова – блестящих представителей военного поколения. Все они по-разному угодили в его немилость.
Маршал авиации С. А. Худяков (Арменак Ханферянц)
Основным обвинением против руководителей военно-воздушных сил и авиационной промышленности послужило то обстоятельство, что многочисленные аварии самолетов были следствием заводского брака, о котором авиационные начальники помалкивали. К жалобе на главкома ВВС А. А. Новикова и наркома авиапромышленности А. И. Шахурина был причастен сын Сталина Василий, которому главнокомандующий ВВС Новиков якобы отказался присваивать генеральское звание.
В июле 1946 г. начались массовые аресты командного состава авиации и руководства Наркомата авиапромышленности: в лагеря пошли командующий ВВС Главный маршал авиации А. А. Новиков, его заместители – первый заместитель маршал авиации Г. А. Ворожейкин, командующий авиацией дальнего действия Главный маршал авиации А. Е. Голованов; генерал-полковники О. В. Никитин, И. Л. Туркель, главный инженер ВВС инженер-генерал-полковник А. К. Репин, главный штурман ВВС, начальник Штурманской службы генерал-лейтенант Б. В. Стерлигов, начальник Военно-воздушной академии генерал-лейтенант П. П. Ионов и многие другие. Кого не арестовали, того отправили в отставку или понизили в должности. Начальника штаба ВВС маршала авиации Ф. Я. Фалалеева спас тяжелый сердечный приступ и реанимация. Не пропустили даже прославленных довоенных Героев Советского Союза М. М. Громова и А. Б. Юмашева. «Сели» нарком Шахурин и весь его руководящий аппарат. Пострадал от дела ВВС также Маленков, который отвечал за авиапромышленность.
Адмирал Н. Г. Кузнецов
В деле Шахурина был небольшой недавний подтекст. В 1943 г. неподалеку от Кремля, на Каменном мосту, его сын Володя застрелил одноклассницу Нину – дочь дипломата Уманского, назначенного послом в Мексику, и застрелился сам. Во время обыска была найдена тетрадь, где описан был будущий «переворот» и распределены роли в «правительстве» Володи. Двое сыновей Микояна оказались там «министрами». Арестовано было 26 мальчишек, которые ни сном ни духом не знали ничего; все оказались в недолгой, но настоящей ссылке. Среди осужденных были сыновья Микояна, сын начальника тыла Красной армии Хрулева, сын Хмельницкого (многолетнего адъютанта Ворошилова) – школа была для высокой номенклатуры. Конечно, дело детского «переворота» в душе Сталина зародило кое-какие подозрения.
Весной 1946 г. Сталину пришла в голову идея разделить Балтийский флот на два флота, и министр ВМФ, адмирал Кузнецов, эту идею не поддержал. Начальник штаба ВМФ адмирал Исаков, с которым по поручению Сталина на эту тему говорил Молотов, узнав, кому принадлежит идея деления флота, поддержал ее. Возник конфликт, который был разрешен в интересах Кузнецова, но с тяжелыми для адмирала последствиями. Через два года, в 1948 г., по доносу чиновника возникло дело о выдаче англичанам тайны парашютной торпеды. Торпеда давно была рассекречена, но было решено провести расследование и «суд чести». Во главе суда был поставлен маршал Л. А. Говоров, и этот прекрасный военный покорно выполнил позорное поручение (сам он, бывший офицер Колчака, едва избежал расстрела в 1941 г.). Суд чести вынес решение передать дело в Военную коллегию Верховного суда, что могло означать и расстрел. Четыре адмирала были осуждены: двое на 10 лет лагерей, один, начальник штаба ВМФ Л. М. Галлер, – на четыре года (он умер в тюрьме в 1950 г.), Кузнецов осужден условно и отправлен на Тихий океан, в Хабаровск, заместителем Главнокомандующего по Дальнему Востоку маршала Р. Я. Малиновского. Адмирал Кузнецов оставался членом ЦК, и при встрече в Кремле Молотов сказал ему мимоходом: «Придется на некоторое время съездить туда». Летом 1951 г. Сталин вернул его в Москву и назначил опять министром ВМФ.
Однажды на ближней даче за обедом Сталин рассказал адмиралу Кузнецову, что Абакумов предлагал ему арестовать его, и тогда МГБ докажет, что тот – враг народа, но он, Сталин, отрицал: «Не верю, что Кузнецов враг народа». Абакумов на время разговора уже был арестован.
Основным фигурантом конфликта с армией был бывший член Ставки и заместитель Верховного главнокомандующего маршал Жуков, после войны – Главнокомандующий оккупационными войсками в Германии и Главнокомандующий военной администрацией. Жукова на Западе расценивали как «человека № 2» в Советском Союзе и возможного преемника Сталина, что не было секретом для вождя.
Жуков на белом коне принимал Парад Победы, которым командовал Рокоссовский. Сталин собирался принять парад сам, но горячий арабский скакун сбросил его в манеже во время тренировок.[634] Сталин больно ушибся, понял, что уже и в самом деле стареет и вообще не предназначен для героических поз. Во время Парада Победы Сталин на мавзолее в кругу избранных сказал, что ему пора уже на покой. Понятно, это была провокация. Все единодушно заговорили, что о таком и помыслить невозможно. На выставке в Колонном зале во время праздничного концерта, посвященного Победе, был показан портрет Жукова, написанный художником В. Яковлевым под впечатлением Парада Победы. Жуков был изображен на вздыбленном коне, который попирает немецкие знамена.[635] Это явно был уже не только Георгий Жуков, но и Георгий Победоносец.
Маршал Г. К. Жуков
На одном из многолюдных совещаний в Кремле в конце 1945 г. Сталин обвинил Жукова в том, что он приписывает себе все победы в войне. Чтобы разъяснить собранию свою роль в победе, Сталин обстоятельно рассказывал, как была организована работа Ставки по подготовке и проведению операций в годы войны. Жукова на совещании не было.
В августе 1945 г. начальник Главного управления СМЕРШа Группы советских оккупационных войск в Германии генерал А. А. Вадис направил рапорт о попытках Жукова и уполномоченного НКВД в Германии И. А. Серова подчинить себе партийно-политические органы Советской военной администрации.[636] Весной 1946 г. подчиненный непосредственно Сталину начальник СМЕРШа генерал-полковник В. С. Абакумов приехал в Германию для расследования поведения офицеров и генералов и провел несколько арестов без санкции маршала Жукова. Жуков рассказывал, что вызвал к себе Абакумова и сурово спросил его, почему он не представился по прибытии и на каком основании осуществляет аресты. Он в резкой форме затребовал немедленно отпустить арестованных и отбыть в Москву, а в противном случае арестованных освободит он, маршал, своей властью и отправит Абакумова в Москву под конвоем. Абакумов, который не молчал перед самим Берией, здесь пока еще стерпел и покорился. Позже Серов вступил в тяжелый конфликт с Абакумовым, и оба писали Сталину письма-доносы друг на друга.
Маршал Г. К. Жуков принимает капитуляцию Военных сил Германии. 9 мая 1945 года
В марте Сталин позвонил Жукову в Берлин и сказал: «Булганин представил мне проект послевоенного переустройства руководства нашими вооруженными силами. Вас нет в числе основных руководителей Вооруженных сил. Я считаю это неправильным. Какую бы вы хотели занять должность? Василевский выразил желание занять пост начальника Генерального штаба. Не хотите ли вы занять пост Главнокомандующего сухопутными силами, они у нас самые многочисленные».[637] Это было похоже на аналог немецкой ОКХ, и Жуков согласился.
Жуков приехал в Москву и начал работу на новой должности с подготовки проекта приказа Главнокомандующего сухопутными силами. Работа шла трудно; угадывая настроения Сталина, Булганин как-то сказал: «Жуков хочет под власть Главкома забрать даже все резервы Главного командования, а нас оставить с голыми руками». Жуков ответил, что это детский лепет. Василевский разъяснил ему один на один, что «Сталин хочет издать приказ наркома, а не Главкома». Жуков переделал свой приказ на приказ наркома, и Сталин со всем согласился. Характерно, что в материалах к выборам в Верховный Совет СССР Жуков официально характеризовался как «выдающийся полководец сталинской школы, воспитанник партии Ленина – Сталина», который всегда «настойчиво, блестяще и искусно выполнял замыслы Верховного главнокомандующего».[638]
1 июня 1946 г. Сталин собрал заседание Главного военного совета, на которое были приглашены члены политбюро, маршалы и военные руководители. На заседание Сталин пришел угрюмым и грозным, достал из кармана листки бумаги и отдал их секретарю ГВС генералу Штеменко. Штеменко прочитал показания арестованного Главного маршала авиации А. А. Новикова и бывшего адъютанта Жукова, подполковника Семочкина, в которых Жуков обвинялся в антисталинских разговорах и заговорщицкой организации группы преданных себе людей. На совещании выступили с резкой критикой в адрес Жукова члены политбюро, но реакция военных была неожиданной.
В штабе Западного фронта. Слева направо: Н. А. Булганин, Г. К. Жуков, В. Д. Соколовский, И. С. Хохлов
Никто Жукова не защищал, однако только заместитель министра генерал Голиков полностью поддержал членов политбюро. Даже Конев, который особенно завидовал Жукову и больше всех лебезил перед Сталиным, отметив грубость и высокомерие маршала, выразил убеждение в его честности. Тот же Конев через десяток лет поддержал все бессмысленные обвинения против Жукова, выдвинутые Хрущевым. А тогда, сразу после войны, Конев проявил генеральскую солидарность. Особенно резко выступил маршал бронетанковых войск Рыбалко: он сказал, что пора перестать доверять «показаниям, вытянутым насилием в тюрьмах». Сам Конев позже рассказывал: «После всех выступал Сталин. Он опять говорил резко, но уже кое-что по-другому. Видно, у него сначала был план ареста Жукова после этого Военного совета. Но, почувствовав наше внутреннее, да и не только внутреннее, сопротивление, солидарность военных касательно Жукова и оценки его деятельности, он, видно, сориентировался и отступил от начального намерения. Так мне показалось».[639]
9 июня министр вооруженных сил Сталин подписал подготовленный Булганиным и Василевским и отредактированный им приказ о снятии Жукова, в котором, в частности, отмечалось, что маршал «потерял всякую скромность и, будучи охваченным чувством личной амбиции, считал, что его заслуги недостаточно оценены».[640] Жукова сняли с руководящих должностей в Министерстве вооруженных сил и отправили в Одесский округ. На посту командующего сухопутными силами его сменил Конев, который занимал эту должность до 1951 года.
Но дело Жукова только начиналось.
Маршал бронетанковых войск П. С. Рыбалко
Еще в августе 1946 г. Булганин докладывал Сталину, что в таможне близ Ковеля задержано 7 вагонов с немецкой мебелью, предназначенной для Жукова. «Трофейное дело» разворачивалось и охватывало широкие генеральские круги (в том числе коснулось и Абакумова, и Серова, – а может, и началось с них). Что касается Жукова, оно приобрело новые стимулы позже.
В 1947 г. был арестован бывший командующий кавалерийской дивизией и корпусом, потом – конно-механизированной группой Герой Советского Союза генерал-лейтенант В. В. Крюков, который еще до войны в дивизии Жукова командовал полком. Наиболее сенсационным был даже не арест Крюкова, а арест его жены, знаменитой актрисы Лидии Руслановой. Чрезвычайно популярная певица, исполнительница русских песен в неповторимом народном стиле, которая постоянно давала фронтовые концерты и приобрела на свои средства боевую технику для минометной батареи, была награждена орденом Красной Звезды приказом маршала Жукова как командующего 1-м Белорусским фронтом. Их обвинили в шпионаже, антисоветских разговорах и настроениях. Кроме того, в квартире генерала и актрисы были найдены драгоценности и 132 полотна российских художников, большинство из которых было приобретено в голодном блокадном Ленинграде при посредничестве академика Игоря Грабаря. В конечном итоге, Грабарь помогал в аналогичном деле Неждановой, Утесову, Любови Орловой, Дунаевскому… Награждение орденом по приказу Жукова и решением Военного совета фронта было оценено как грубое нарушение полномочий, хотя при фронтовых условиях ордена раздавали фактически и намного низшие командиры. Арестованные супруги получили по 20 лет заключения каждый и провели последние сталинские годы в кошмарных колымских лагерях.
В июне 1947 г. начальник Главного управления кадров Министерства вооруженных сил Ф. И. Голиков вызвал бывшего члена Военного совета Западного, потом 1-го Белорусского фронта К. Ф. Телегина и объявил ему, что он отчислен из армии за ошибку – награждение орденом Лидии Руслановой. 22 июня они были вызваны в ЦК уже вдвоем с Жуковым, и Жукову объявили выговор с занесением в личное дело, а Телегина исключили из партии. 24 января 1948 г. Телегин был арестован и перевезен во внутреннюю тюрьму МГБ. Сам Абакумов начал с ним «следственную работу», а затем пошли страшные истязания, в ходе которых от Телегина требовали данных о заговоре Жукова, Телегина и генерала И. А. Серова. Последний в то время был заместителем министра внутренних дел – начальником ГУЛАГа и слал Сталину письма о недостойном поведении Абакумова во время и после войны. 26 февраля Телегина перевели в Лефортовскую тюрьму, где пытки были неописуемо тяжелыми. Генерал Телегин, длительное время – партийный комиссар у Жукова, оказался в руках у одного из самых страшных следователей-палачей МГБ садиста Соколова. Он в конечном итоге стал почти безумным и подписывал все, но потом начал отказываться от показаний. Телегин сидел в лагерях вплоть до смерти Сталина.
Генерал Ф. И. Голиков
Жуков был выведен из состава ЦК ВКП(б), при этом Жданов сказал: «Жуков еще молодой и не созрел до ЦК». Позже он был переведен в Уральский округ.
5 января 1948 г. МГБ провел тайный обыск на московской квартире Жукова. Грустно и гадко читать о результатах обыска: было найдено 4000 метров шерстяных тканей, 323 шкуры дорогих мехов, 35 шевровых кож, 8 аккордеонов, 2 ящика серебряных столовых гарнитуров и чайных приборов и так далее – всего 51 ларь и чемодан, «а также лежит навалом»…
Сталин в конечном итоге решил Жукова не трогать. В случае чего он был скомпрометирован как мародер. Подслушивание показало, что Жуков обижается, но неспособен на оппозиционные разговоры.
Можно точно определить время фактического закрытия «дела Жукова». В начале 1951 г. дела генералов Телегина, Крюкова, Терентьева и Минюка были наконец рассмотрены Военной коллегией Верховного суда СССР, и на заседании коллегии обвинения в возглавляемом Жуковым заговоре не фигурировали. Генералы пошли в лагеря. Значит, они были уже не нужны как возможные свидетели для дела Жукова. А в конце 1952 г. Сталин предложил включить Жукова в состав кандидатов в члены ЦК КПСС.
Сам опальный маршал рассказывал об этих эпизодах во фрагментах воспоминаний, которые не вошли в его опубликованные мемуары: «В 1947 г. была арестована большая группа генералов и офицеров и главным образом те, кто когда-то работал со мной… Всех их физически вынуждали сознаться в подготовке «военного заговора» против сталинского руководства, организованного маршалом Жуковым. Этим «делом» руководили Абакумов и Берия. Их усилия сводились к тому, чтобы арестовать меня. Но Сталин не верил, что я будто пытаюсь организовать военный заговор, и не давал согласие на мой арест. Как потом мне рассказывал Хрущев, Сталин будто говорил Берии: «Не верю никому, чтобы Жуков мог пойти на это дело. Я его хорошо знаю. Он прямолинеен, резок и может кому-либо сказать в глаза неприятность, но против ЦК он не пойдет». И Сталин не дал арестовать меня. А когда арестовали самого Абакумова, то выяснилось, что он преднамеренно затеял всю эту историю так же, как он творил их в мрачные 1937–1939 годы. Абакумова расстреляли, а меня опять на XIX съезде партии Сталин лично рекомендовал ввести в состав ЦК КПСС. За все это неблагоприятное время Сталин нигде не сказал обо мне ни одного плохого слова. И я был, конечно, благодарен ему за такую объективность».[641]
Как говорят, no comments.
Версия о кровавых интригах Абакумова пущена после его ареста в 1951 г. Сталиным, после расстрела Берии она переросла в версию о кровавых интригах Берии и Абакумова, потом дополнена рассуждениями о болезненной реакции Сталина на чужую славу. Впоследствии историки открыли кабинетную войну между Ждановым и Маленковым,[642] и картина преступлений «банды Берии» была дополнена интригами, которые охватили уже почти все политбюро. Как всегда, личными чертами («недостатками») Сталина и пакостями его клевретов объяснялись все его действия, а во времена демократии и антикоммунизма детали истории утонули во мраке.
Какие были глубинные мотивы сталинских интриг, важнейшими орудиями которых всегда были «органы»?
В. С. Абакумов
В годы войны военная контрразведка (СМЕРШ) была поставлена под непосредственное руководство Сталина, и начальником ее по предложению Берии был назначен Виктор Семенович Абакумов. Абакумов был энкаведистским палачом ежовского призыва, чрезвычайно вульгарным, жестоким и грубым, но не примитивным – он имел твердый нрав, природный крестьянский ум и большое честолюбие. С 1943 г. началась конкуренция между ним и Берией, и позиции Абакумова были достаточно крепкими, поскольку как заместитель наркома, то есть Сталина, он не был подчинен Берии. Важнейшие радиоигры велись под руководством Берии, Меркулова и Кобулова, поскольку агентура была завербована через секретно-политический отдел НКВД, и Абакумов безуспешно добивался перевода всех операций под контроль армейской контрразведки. Виктор Семенович начал и аресты сотрудников НКГБ без санкций Берии или Меркулова, что было началом открытой войны против них. Но Абакумов твердо усвоил важнейшее правило кремлевского царедворца: не проявлять инициативы в делах, которые выходят за пределы его компетенции.
Сталин был психически нездоровым человеком, и параноидальные черты его психики заострялись с возрастом. Но в истории с Жуковым и другими генералами, как и в подобных историях последних лет его жизни, поражает больше не его болезненная подозрительность, а его феноменальная выдержка и хищное умение выжидать. Собственно говоря, маниакальные подозрения Сталина были не шизофреническим бредом, а циничным прогнозированием полностью нормальной и при других условиях, в другой системе, у других людей ожидаемой реакции его подчиненных.
Борьба между кликами – или, как говорят в наше время, «холдингами» – Жданова и Маленкова разворачивалась на фоне этой послевоенной реальности. Предметом борьбы стали не только личные судьбы, но и принципы организации тоталитаризма, принципы и механизмы партийного и государственного руководства. Последствия ее трудно переоценить.
В ленинской модели «диктатуры пролетариата», как неоднократно говорилось выше, роль партийного Gemeinschaft принадлежала партии как целому и проявлялась в дискуссиях, борьбе платформ, утверждению догматики и агитационной деятельности. Роль структурированного общества, Gesellschaft, выполнял коммунистический аппарат – государственный и партийный. И всегда существовала проблема их взаимоотношений.
Плакат послевоенных лет
Мы знаем, как решил эту проблему Сталин к концу 1920-х гг. Он все постепенно перетянул в партию, руководство которой стало теневым диктатором страны. Идеология стала полностью догматизированной. Партийный аппарат, который обеспечивал деятельность партийной вегетативной нервной системы, теперь по совместительству стал выполнять функции головного мозга.
Проблема приобрела специфическую организационную форму взаимозависимости территориальных, то есть горизонтальных, и ведомственных, вертикальных, структур. Теократическая структура всегда ориентирована на территориальный принцип, потому что она стремится контролировать жизнь каждого индивида с рождения до смерти. Но построить партию сверху вниз по территориальному принципу – значит потерять контроль над решающим локусом жизни современного человека, над его производственным или управленческим коллективом.
Тоталитарный подход комбинировал оба принципа. Силовые структуры и крупная промышленность не были поставлены под руководство территориальных партийных структур, но в известной степени от них все же зависели. Чем ниже был уровень иерархии, тем большей была роль территориальных партийных структур.
За годы войны резко изменилось соотношение вертикальных и горизонтальных (территориальных) структур во властной партийно-государственной системе. Военная ориентация государственной партийной системы требовала исключительно вертикальной организации общества, и партия оказывалась лишней или чем-то при государственно-военной власти. До войны на высшем уровне преобладали вертикальные структуры, но руководители Ленинграда и Украины, то есть Жданов и Хрущев, входили в политбюро. Война оттеснила и их на скромные роли членов военных советов фронтов. Лишь после 1944 г. ситуация меняется: Хрущев остается на освобожденной Украине, а Жданова Сталин забирает в Москву.
Послевоенный период начинается с реорганизации партийного и государственного аппарата. Сталин не осмелился проводить партийный съезд: отчитываться пришлось бы и о победе, и о поражениях, да и сама идея отчета перед партией о руководстве военными операциями выглядела бы бессмысленно. В войне руководила не партия, руководили Ставка и ГКО. Партии хватало «коммунисты, вперед!».
Однако какой-то эквивалент партийного съезда все же был. Это были «выборы» в Верховный Совет СССР в феврале 1946 г., в ходе которых 12 февраля Сталин выступил с речью перед избирателями, заменившего по своим функциям отчет перед съездом, а также пленум ЦК, 19 марта этого же года сформировавший новое партийное руководство, и первая сессия нового Верховного Совета, избравшая руководство государства. Собственно, на выборах в Верховный Совет депутатские мандаты получили те номенклатурные деятели, в том числе первые секретари обкомов, которые должны были по должности быть членами ЦК, и соответственно не получили те, которые хотя и были избраны в ЦК на довоенных XVIII партийном съезде и XVIII партийной конференции, но потом были сняты с высоких должностей. Теперь люди в рангах, являясь членами ЦК, были фактически назначены Сталиным, но предварительно отобраны в депутаты аппаратом ЦК.
Сталинская демократия
Руководил этим отбором скромный партийный чиновник ЦК в ранге секретаря Центральной избирательной комиссии. Им был на выборах в 1946 г. Н. Н. Шаталин, заместитель начальника Управления кадров ЦК Маленкова, дядя будущего перестроечного экономиста-реформатора.
В политбюро теперь вошли, кроме довоенных членов – Андреева, Ворошилова, Жданова, Кагановича, Микояна, Молотова и Хрущева, – переведенные из кандидатов в члены Берия и Маленков; в кандидатах остался Шверник (занявший должность умершего Калинина) и Вознесенский (переведенный в члены политбюро в следующем году), в кандидаты были введены также Булганин и Косыгин. Почти все члены и кандидаты в члены политбюро, за исключением Маленкова, Жданова, Хрущева и Шверника, вошли в Президиум Совета Министров СССР как заместители Председателя Совета Министров.
Это было чрезвычайно важным обстоятельством. Учитывая, что каждый заместитель Сталина вел в Совете Министров какие-то министерства, можно считать всех их Большими министрами, а Президиум Совета Министров – Узким или Большим Советом Министров. Следовательно, политбюро совпадало теперь с правительством Государства. За исключением двух членов политбюро – секретарей ЦК, которые, собственно, и были реальными первыми лицами при Хозяине: Маленкова и Жданова, и «территориального» Хрущева.
Сталин посадил основной состав партийного правительства – политбюро на правительственную, государственную вертикаль.
Булганин, Сталин и Маленков на трибуне Мавзолея
Особенное значение теперь приобретало Оргбюро ЦК ВКП(б), которое рассматривало текущие дела, не имевшие особенного политического значения, в том числе и – преимущественно – «кадровые вопросы», утверждая большинство должностных лиц. Вот состав Оргбюро, утвержденного пленумом ЦК, в том порядке, в котором фамилии наводились в сообщении о пленуме:
Сталин И. В. – Генеральный секретарь ЦК и Председатель Совета Министров СССР;
Маленков Г. М. – секретарь ЦК;
Жданов А. О. – секретарь ЦК;
Кузнецов А. А. – секретарь ЦК;
Попов Г. М. – секретарь ЦК и Московского комитета;
Булганин Н. О. – заместитель министра вооруженных сил;
Михайлов Н. А. – секретарь ЦК ВЛКСМ;
Мехлис Л. З. – министр Госконтроля;
Патоличев Н. С. – с мая 1946-го секретарь ЦК;
Андрианов В. М. – секретарь Свердловского ОК;
Александров Г. Ф. – нач. Управления пропаганды и агитации ЦК;
Шаталин Н. Н. – зам. начальника Управления кадров ЦК;
Кузнецов В. В. – председатель ВЦСПС;
Родионов М. И. – председатель Совета Министров РСФСР;
Суслов М. А. – зав. Иностранным отделом ЦК, со следующего года – секретарь ЦК.
Приведенный список членов Оргбюро – это состав высшего аппаратного партийного органа и высшего кадрового резерва партии. Среди членов Оргбюро к лицам, которые явно или неявно принадлежали к сфере влияния Маленкова, можно отнести лишь его заместителя Шаталина, возможно, также секретаря Свердловского обкома Андрианова, в будущем (именно тогда, когда Маленкова понизили до уровня руководителя сельским хозяйством) главу комиссии по делам колхозов и первого секретаря МК и ОК Ленинграда во время «Ленинградского дела»…
Маленков зарубежными советологами оценивается как партийный технократ, поскольку еще перед войной реализовал кадровую политику, направленную на подбор руководителей из инженеров-партийцев. К его выдвиженцам можно отнести Сабурова, Первухина, Малышева и других деятелей индустрии и особенно военно-промышленного комплекса, причисленных, естественно, к управленческой вертикали. Среди перспективных молодых деятелей, намеченных пунктирно в 1946 г., ее представителей не было, и это отображало новые ориентации Сталина на партийно-территориальную элиту.
Особенно заметный удар по государственнической вертикали нанесен перемещениями в силовых структурах. Выдвиженец Жданова ленинградец А. А. Кузнецов, назначенный в марте 1946 г. секретарем ЦК, стал куратором силовых структур. 15 января 1946 г. Берия, которому было присвоено звание маршала, был освобожден от должности наркома внутренних дел «в связи с перегруженностью его другой центральной работой».[643] Наркомом, впоследствии министром внутренних дел, стал С. Н. Круглов – человек из партийного аппарата Маленкова. Министром вооруженных сил был назначен вскоре Булганин, то есть гражданский человек, политический генерал, а вскоре даже и маршал. Сталин перестал непосредственно возглавлять военное министерство, и в июне 1946 г. контрразведка была возвращена военным ведомством к МГБ, а Абакумов был назначен первым заместителем министра (Меркулова).
В. Н. Меркулов
А. А. Кузнецов
Неожиданно Сталин сменил руководство МГБ. На заседании политбюро, где был решен вопрос о контрразведке, Сталин вдруг подверг работу Меркулова сокрушительной критике (немедленно с ходу поддержанной Берией) и предложил заменить Меркулова провинциальным гэбистом Огольцовым, незадолго до этого переведенным из Куйбышева на пост первого заместителя министра. Перепуганный Огольцов заявил, что не имеет опыта и знаний, и здесь же Сталин предложил на эту должность Абакумова. Берия и Молотов промолчали, а Жданов горячо поддержал предложение. По-видимому, кандидатура Огольцова была предложена Сталину Ждановым и Кузнецовым, секретарем ЦК, который ведал «органами». Берия здесь же сдал Меркулова, рассчитывая спасти его от худшей судьбы. Когда не прошла операция Жданова – Кузнецова с Огольцовым, Сталин выдвинул своего любимца Абакумова, и Жданову пришлось сделать хорошую мину при плохой игре. В конечном итоге, Абакумов в первые годы войны работал у Жданова в Ленинграде, а отношения его с Берией и Жуковым были очень напряженными.
Таким образом Берию оттеснили от руководства «органами», хотя там оставались его люди; после этого Берия, вопреки распространенному мнению, уже никогда не имел монопольного влияния на силовые структуры. В Совете Министров Берия остался руководителем работ над атомным проектом. Деятельность МГБ начала проверять комиссия во главе с секретарем ЦК А. А. Кузнецовым. А в Грузии верный человек Берии Рапава был переведен из МГБ на второстепенную должность и заменен Рухадзе, старым врагом Берии. Внешняя разведка перешла в конце 1947 г. в ведение Молотова как министра иностранных дел и председателя Комитета информации, которому были подчинены Первое управление МГБ и Главное разведывательное управление (ГРУ) Министерства вооруженных сил. Этот шаг вызывал молчаливое недовольство профессионалов-силовиков.[644]
В начале 1946 г. опытным кремлевским политиканам уже, очевидно, стало ясно, что позиции Маленкова и Берии ослабевают под натиском молодых энергичных сотрудников Жданова.
Жданов еще до войны привез с собой из Ленинграда Н. А. Вознесенского, «пересевшего» из Ленинградского облплана на Госплан СССР, ряд хозяйственников, в том числе Косыгина и Устинова, а из идеологов – своего родственника А. С. Щербакова, который еще до войны стал секретарем Московского комитета и кандидатом в члены политбюро (умер в 1945 г.), и философа Г. Ф. Александрова, ставшего его заместителем в Управлении агитации и пропаганды ЦК. Как бывший секретарь Нижегородского ОК партии Жданов оставался покровителем Горьковской области; оттуда появились некоторые его выдвиженцы, в том числе Родионов, глава правительства Российской Федерации. К тому же Жданов имел особенное отношение к РСФСР как председатель Верховного Совета Российской Федерации, что имело также и особое политическое значение.
Н. А. Вознесенский
Об Алексее Александровиче Кузнецове, замеченного в свое время еще Кировым комсомольского работника, выросшего под внимательным присмотром Жданова в руководители Ленинградской парторганизации и посаженного им на самую болевую точку в партии – партийного куратора силовых структур, сказано в свое время много хороших слов. Очевидно, это был преданный партиец, который искренне добивался осуществления недостижимых целей – партийной справедливости, победы над коррупцией, торжества, как стали говорить позже, «ленинских норм и принципов партийной жизни». Сам Жданов менее всего подходил на роль борца за справедливость; этот толстяк никогда ни в чем себе не отказывал и в самые тяжелые дни блокады лакомился изысканными кушаньями. Но чистка верхов «вертикали» проводилась под лозунгами скромности и партийности в поведении. Под этим предлогом в ходе «трофейного дела» были устранены слишком самостоятельные генералы, осторожно было подвинуто даже чекистское руководство. Маленков подсовывал Сталину материалы о непорядке в ленинградской писательской среде – и Жданов сосредоточил свой удар на ленинградцах Анне Ахматовой и Зощенко. Маленков компрометировал выдвиженца Жданова философа Г. Ф. Александрова – и Жданов громил его в «философской дискуссии», заменив на должности зав. Отделом агитации и пропаганды секретарем ЦК Сусловым.
Анна Ахматова
Михаил Зощенко
Дмитрий Шостакович
Особенно заметных успехов добилась группа Жданова в 1947 г., когда ей почти удалось свалить самого Маленкова: тот был освобожден от должности секретаря ЦК, переведен в Совет Министров на провальную должность ответственного за сельское хозяйство и даже одно время был уполномоченным ЦК в Центральной Азии. Но из далеко идущих планов молодых ждановских выдвиженцев ничего не выходило, партийный съезд и новая программа отодвигались в неопределенную даль, а борьба против государственническо-бюрократической вертикали приобретала непредвиденные формы.
Жданов возглавлял идеологическую службу партии. Его заместитель, а затем и преемник на должности начальника управления агитации и пропаганды ЦК Г. Ф. Александров (после 1946 г. управление реорганизовано в скромный отдел), человек умный, с легким партийным пером, распутный и лживый, соблазнился академическими лаврами и «сгорел на работе»; еще долго коллеги по партии хорошо его помнили, побаивались как серьезного конкурента и добили уже в раннехрущевское время, поймав на сексуальных развлечениях (вместе с Кружковым). Круг идеологических работников, приближенных к Жданову, – Федосеев, Иовчук, Кружков, Шепилов, Ильичев и другие, – потеснил старшее, довоенное поколение (Митина, Юдина); из деятелей эпохи чисток 1930-х гг. лишь надежный Поспелов остался главным редактором «Правды». Большинству из ждановских подчиненных нельзя отказать в энергии, чрезвычайном трудолюбии, умению готовить документы и те «марксистские» статьи, в которых десятки страниц заполняли канонические, правильно выстроенные формулы без видимого содержания. Мастера искусства догматики и не хотели, и не могли творить ничего, кроме формулировок. Их потеснили следующие выдвиженцы. Интересно, что уже в хрущевско-брежневский период большинство из них поддерживало прогрессивных идеологических деятелей, таких как П. В. Копнин или И. Т. Фролов, – в отличие от стариков Митина и Юдина или сталинистов Чеснокова и Константинова. Все люди из команды Жданова претендовали на позиции в ученом мире и воспользовались своими должностями для как можно более быстрого получения званий академиков или хотя бы членов-корреспондентов.
А. А. Жданов
Особо приближенные. Жданов в конце 1930-х годов в кругу семьи Сталина: Василий Сталин, Жданов, Светлана Сталина, Сталин, Яков Джугашвили
Что касается человека, который шел в списке Оргбюро последним номером, – М. А. Суслова, – то он оказался наибольшей посредственностью, зато и наиболее осторожным, не впутывался ни в какие интриги, которые были выше его уровня, не рвался писать пустые монографии и получать на всякий случай академические звания – и выиграл больше всего. Берия считал его бездарностью, Маленков тоже не любил, но он не пострадал от кремлевских подковерных битв и в конце сталинской эры писал по поводу «порочной книги Вознесенского» в «Правде» грозную статью «Товарищ Федосеев хитрит». Берия, очевидно, не просто правильно определил уровень способностей Суслова – Суслов работал недолгое время в Ростове у Евдокимова, бывшего чекиста-ежовца, который собирал на Берию материал.
Как идеологический работник Жданов, безусловно, был на несколько голов выше своих подчиненных. Дело не только в том, что он сам писал свои выступления, – двигался он в определенном, избранном им культурном пространстве. Анализ его докладов 1946–1949-х гг. показал, что «в докладах и документах есть своя логика, строго выдержан метод, заимствованный у Писарева, есть, наконец, масса литературных аллюзий. Иначе говоря, мы имеем дело с погромом, выполненным средствами, которые содержатся в самой русской культуре. Средства расправы избраны Ждановым именно культурные».[645]
Анализ многочисленных речей и докладов Жданова показывает, что несомненный русский национализм его нигде не связан с антисемитскими аллюзиями. Русский патриотизм соединяется здесь с «классовым подходом», последовательно проводится тезис о «двух культурах в каждой культуре». И все.
Кроме хорошо известных идеологических погромов, организованных Ждановым по указанию Сталина в 1946–1948 гг., под непосредственным руководством Жданова велась тайная работа по подготовке очередного съезда партии и пересмотра Программы ВКП(б). Наиболее радикальные и «перестроечные» экономические предложения списывались в архив с пометкой «вредные взгляды». Но новая Программа планировала и некоторые решительные политические новации. «В набросках новой Программы партии, которую планировалось подготовить до конца 1947 г., имели место пункты, которые предусматривали ограничение пребывания на руководящих выборных партийных должностях, соревнование кандидатов в депутаты при выборах на всех ступенях Союза, недопустимость подмены политического партийного руководства административным и другие положения, которые ведут к демократизации партии и обществу».[646]
Мы не знаем обстоятельств, по которым была заморожена работа над проектом Программы, но характерно, что Сталин поначалу допускал возможность достаточно радикальной «борьбы с бюрократизмом» в партии и государстве. Следует сказать, что и в действующем Уставе ВКП(б) предусмотрены были механизмы контроля над низшими слоями партбюрократии. Так, на выборах парткомов можно было вносить кандидатур больше, чем предусматривалось мест в комитете, и не проходили в выборный орган те, кто собрал максимальное количество «против». Больше всего шансов провала имели предполагаемые секретарь парткома и руководитель учреждения или предприятия. Правда, представителю высшего органа, который привез согласованный список парткома и не сумел его провести в жизнь, угрожало исключение из партии. Тем не менее эти уставные нормы очень раздражали партийную бюрократию и были ликвидированы во времена Хрущева. Следовательно, сталинская тоталитарная система не принимала ничего подобного «принципу фюрерства» и допускала определенный механизм контроля «снизу» над руководящими кадрами. Но изменения в направлении свободы выбора, которой как панацеей от «бюрократизации» бредили вплоть до Перестройки, оказались лишними, когда была достигнута стабилизация. Тем самым прошла пора ленинградских мечтателей.
В противостоянии государственно-партийной вертикали и партийно-государственной горизонтали с ее территориальным принципом власти война привела к решительному преимуществу вертикали. Послевоенное время породило колебание в сторону горизонтали, но через пару лет с кровавыми судорогами установилась опять имперская вертикаль.
Группу Жданова сразу, очевидно, можно было обвинить в том, что они «ленинградцы», а это в глазах Сталина – особенно опасно. Состояла эта группа из старательно подобранных российских национальных кадров новой формации, преимущественно из рабочих семей, а не из довоенных интернационалистов, среди которых было много евреев. В первые послевоенные годы они служат делу преодоления автономии «вертикальных» отраслевиков-профи, особенно из силовых структур. В условиях возросшего социального расслоения – быстрого выделения «нового класса» в особенную страту со свойственными только ей манерами одеваться или даже униформой, уровнем «спецобслуживания» и материальной обеспеченности, возможностями влияния и связями, – силе административных структур должна была быть противопоставлена едва не антиструктурная, в сущности фундаменталистская, идеология «настоящего коммунизма». Уже тогда этот «настоящий коммунизм» совмещается с могучим русским национализмом, о котором с тревогой писал Кеннан. Это и стало источником слабости ждановского «коммунистического Ренессанса».
Так называемая «групповщина», которая имела тенденцию перерастать во фракционность, всегда жестоко преследовалась в тоталитарной партии-государстве. Однако считалось естественным, что новый начальник тянет за собой каких-то старых своих сотрудников, свою команду, как сейчас говорят, – без команд не бывает политики. Но одно дело, когда со своей командой приходит новый командующий фронтом, директор завода, наконец, министр, а совсем другое дело, когда это – первый секретарь обкома или, не дай бог, ЦК нацкомпартии. Здесь связи по горизонтали земляка могут оказаться сильнее, чем вертикальное подчинение, и если это перерастет в клановое объединение по национальному принципу, империи конец.
В конце 1947 г. отец и сын Ждановы (сын Юрий заведовал Отделом науки ЦК) испытали неудачи в борьбе против Лысенко, в начале 1948 г. Маленков вернулся на должность секретаря ЦК. Жданов, как пишут, пытался угомонить стрессы алкоголем, сердце подводило все больше. Жданов страдал атеросклерозом с нарушениями сердечных сосудов. 13 июля 1948 г. он поехал в санаторий «Валдай», 23 июля ему позвонил новый зав. отделом агитации и пропаганды Шепилов, который уже переметнулся на сторону Маленкова, и состоялся крайне неприятный для Жданова разговор. Ночью у него произошел сердечный приступ. Врачи констатировали «функциональное расстройство», но зав. лабораторией ЭКГ Л. Тимашук пришла к выводу, что это инфаркт. После третьего приступа с отеком легких Тимашук 29 августа написала письмо начальнику охраны генералу Власику, что Жданова неверно лечат. 30 августа письмо прочитал Сталин, но Жданов его уже не интересовал. На сопроводительном документе министра Абакумова Сталин написал: «В архив».[647] 31 августа 1948 г. перед рассветом Жданов умер.
После смерти Жданова началась подготовка к истреблению его команды. За кулисами кровавой интриги были Маленков и Берия.
Вся процедура «лепки» «ленинградского дела» легла на Абакумова, имевшего большой опыт в этих вещах еще с Ежовым.
«Ленинградское дело» было пущено в ход в феврале 1949 года. Как известно, были расстреляны Кузнецов, Вознесенский, его брат – ректор ЛГУ, Родионов и другие. Вознесенский был расстрелян немедленно после получения санкции Сталина, 30 сентября 1949 г., говорят, просто где-то в пересылочном вагоне.
Показательными были обвинения по адресу московского руководителя Н. Н. Попова, который, в конечном итоге, не очень пострадал, – его передвинули на должность министра строительства. На Москве Жданов испытывал механизм партийного контроля над государством: пользуясь тем, что министры находились на учете в МК как коммунисты, через аппаратные парторганизации московская городская территориальная парторганизация стремилась контролировать государственную министерскую вертикаль.
Что же так напугало Сталина в «ленинградском деле»?
В 1949 г., перед своим семидесятилетием, Сталин перенес второй инсульт. После выздоровления он стал больше бояться смерти и тайных врагов. В том же году Сталин решил изменить состав редколлегии «Правды»; один из мотивов – раздувание старой редколлегией его, Сталина, культа личности (!). Прохаживаясь по кабинету, Сталин называл фамилии заведующих отделами новой редакции. В кабинете господствовала мертвая тишина. Все эти журналисты были давно расстреляны.[648] Сталин жил в мире покойников. Закончилось назначением на должность главного редактора секретаря ЦК М. А. Суслова. Живого трупа.
В подобных ситуациях, невзирая на параноидальность психики, у Сталина в конечном итоге всегда просматривался жестокий здравый смысл. Если мы переберем все предъявленные фигурантам по делу обвинения, то наиболее серьезными следует признать те, которые казались наиболее анекдотическими и даже шизоидными. Разговоры о перенесении столицы в Ленинград, о выделении партийной организации Российской Федерации в отдельную нацкомпартию отображают не столько те обвинения, которые были реально тогда представлены, сколько то, чего Сталин наиболее боялся: противостояния центральной имперской власти и России как территориальной и этнонациональной единицы.
Что, в конечном итоге, и развалило Союз.
Приближение коммунистического режима к нацистской модели
В 1949–1950 гг. происходят изменения в международной и внутренней ситуации СССР, которые немедленно отразились и на борьбе пауков в высшей номенклатурной банке, и на общем состоянии коммунистической системы, обусловив ее быструю эволюцию в направлении к фашизму и нацизму.
29 августа 1949 г. СССР успешно провел испытание своей атомной бомбы. Точнее, свою бомбу СССР испытал несколько позже, а тогда в Семипалатинске была взорвана копия американского «изделия» – бомба, сделанная советскими атомщиками на основе данных разведки и даже тайных советов Бора и других физиков-пацифистов. Начались работы над водородной бомбой. Не было еще необходимых средств доставки, но Королев, Глушко и тот коллектив, который остался от Группы изучения реактивного движения (ГИРДа), на базе немецких достижений в отрасли ракетной техники и собственных довоенных результатов начали работу над межконтинентальными и космическими ракетами. В перспективе уже маячило ядерное равновесие супердержав.
Важным событием, которое имело внутриполитические последствия для коммунистического режима, стало образование еврейского государства Израиль и победа евреев в войне с арабами.
Следствием успеха для кремлевской кабинетной политики было укрепление позиций председателя Спецкомитета по атомной проблеме Берии. Список ученых, инженеров, военных и работников служб безопасности, заготовленный Берией для наград, должен был стать списком для расстрелов и отправки в лагеря, если бы испытания провалились. Не сносил бы тогда головы и сам Лаврентий. Но все обошлось, и Берия возглавил список победителей.
В первое послевоенное время демонстративная поддержка руководством СССР еврейского дела была связана с политическими соображениями. Шла речь и о традиционных связях с теми антифашистскими кругами, левой интеллигенцией Запада, среди которых было немало евреев и принципиальных противников антисемитизма; шла речь также и о межгосударственных отношениях с Западом. Сталин в годы войны стремился обеспечить себе серьезную финансовую поддержку Запада для восстановления страны. Этой цели, в частности, была подчинена еврейская политика Сталина. Через Молотова, через его жену, еврейку Жемчужину, через Еврейский антифашистский комитет (ЕАК) Михоэлса велись переговоры о возможном образовании еврейской автономии на территории Крыма, откуда было депортировано татарское население. Под эту акцию Соединенные Штаты обещали большую финансовую помощь. Однако крымские проекты не были реализованы.
Большую роль во внешнеполитических ориентациях Сталина играла ближневосточная политика. Позиции СССР на Ближнем Востоке ограничивались союзом с курдами, направленным против прозападно ориентированных правительств Турции, Ирана и Ирака, и поддержкой сепаратистского движения азербайджанцев в Иране, разгромленного шахом в 1947 г. Конфликт арабских государств с Англией и США по поводу стремлений сионистов образовать еврейское государство в Палестине открывал широкие возможности для интриг. Требования сионистов были встречены враждебно в арабском мире, и для мероприятия, а особенно для Англии это создавало много проблем. Сопротивление, которое оказывали арабы образованию Израиля, привело в конечном итоге к отказу Великобритании предоставить евреям, выжившим в Европе, возможность иммигрировать в Палестину. Радикальные еврейские националисты вели вооруженную борьбу и с арабами, и с англичанами; свои антиарабские оборонные усилия скрывали от англичан и умеренные социалистические лидеры Еврейского агентства. Все эти конфликты и были действительной причиной поддержки советской дипломатией сионистских политиков.
По словам бывшего помощника Молотова Ветрова, Сталин высказывался по этому поводу таким образом: «Давайте согласимся с образованием Израиля. Это будет как шило в заднице для арабских государств и заставит их повернуться спиной к Британии. В конечном итоге британское влияние будет полностью подорвано в Египте, Сирии, Турции и Ираке».[649] Эти расчеты объясняют участливость, которую вдруг проявил СССР к сионистской идее. Не кто иной, как А. А. Громыко, будущий член политбюро и министр иностранных дел СССР, проводивший антиеврейскую политику на Ближнем Востоке, на Генеральной Ассамблее ООН 14 мая 1947 г. говорил: «Огромное количество еврейского населения Европы, которое уцелело, оказалось лишенным своей родины… То обстоятельство, что ни одно западноевропейское государство не оказалось способным обеспечить защиту элементарных прав еврейского народа, объясняет стремление евреев к созданию своего государства. Было бы несправедливо не считаться с этим и отрицать право еврейского народа на осуществление такого стремления».[650]
Согласно заявлению Англии и при энергичной поддержке СССР, сессия ООН 29 ноября 1947 г. приняла резолюцию об аннулировании мандата Великобритании на Палестину и образование в этой стране еврейского и арабского государств.
Началась война арабских стран против Израиля. Хотя в ходе войны СССР оказал через Чехословакию помощь войскам Израиля, на быструю победу евреев никто не рассчитывал. За год отчаянного и разумно управляемого еврейского сопротивления арабы были полностью разбиты. В результате надежды Сталина не оправдались. Государство Израиль существовало, арабский мир с этим не согласился, но реальность вынуждала его считаться с Израилем так же, как и с Великобританией и США. Израиль ничем не походил на «страну народной демократии», и Россия осталась ни с чем.
И наконец, новые политические проблемы принесли утверждение коммунистического тоталитарного режима на территориях Центральной и Восточной Европы, контролируемых СССР.
Поначалу, во времена и Ялтинской и Потсдамской конференций, в планы советского руководства не входило установление коммунистических режимов в этих странах. Так, в конце войны эксперты из разведывательных служб обсуждали эту проблему под руководством заместителя председателя ГКО Берии и замнаркома обороны, ответственного за кадры и за разведку, генерала Голикова. Как свидетельствует Судоплатов, «Берия и Голиков вообще не вспоминали о перспективах социалистического развития Польши, Чехословакии, Венгрии, Румынии. Социалистический выбор как реальность для нас в странах Европы был более или менее ясен только для Югославии. Мы исходили из того, что Тито как руководитель государства и компартии опирался на реальную военную силу. В других же странах ситуация была иной. Вместе с тем мы сходились в том, что наше военное присутствие и симпатии к Советскому Союзу широких масс населения обеспечат стабильное пребывание при власти в Польше, Чехословакии и Венгрии правительств, которые будут ориентироваться на тесный союз и сотрудничество с нами».[651]
Маршал Тито
Произошло как раз наоборот. Статус контролируемого нейтралитета, планировавшийся для европейских государств-соседей, фактически достался только Финляндии. От ориентации на политически неопределенные режимы-сателлиты осталась сама лишь конструкция системы независимых государств. В контролируемых СССР странах утверждались социалистические режимы в большой мере с учетом национального разнообразия, что само по себе было принципиально опасным для тоталитаризма. А наиболее своеобразный, независимый и откровенно коммунистический режим Тито вывалился из красного «содружества» и вступил в острый конфликт с материнской системой.
Утверждение коммунистической власти под видом режима «народной демократии», обязательным признаком которого была ликвидация выборов по партийным спискам и переход к «выборам» по единственному списку «народного фронта» или подобных объединений, значило утверждение власти именно России, СССР. В конституции «стран народной демократии» вносились статьи, где говорилось об освобождении народов Советской армией. Следовательно, власть происходила не от Бога и не от народа, а от СССР и его армии. Таким образом, уже установление контроля над Восточной Европой было торжеством государственнической вертикали и в первую очередь силовых структур. С идеями мировой революции это не имело ничего общего. Коммунизм должен был быть принесен на штыках российских солдат.
Еще в годы войны, как вспоминает Джилас, возникли первые конфликты между Югославией и СССР по поводу отдельных фактов безобразий советских военных на освобожденной территории. Судя по данным, которые приводит Джилас, этих фактов не так много. Это были одиночные, неминуемые на войне случаи грабежей, насилия и изнасилований. Но абсолютно непонятной для руководства Тито была позиция советского командования в этом вопросе. Советские представители и слушать не хотели о каких-то мероприятиях против насильников и мародеров. Все заявления о подобных фактах с порога отметались, как клевета на победную Красную армию.
Можно быть уверенным, что Сталин и не одобрял массового насилия на освобожденных территориях, но он ничего не имел против того, чтобы определенный страх даже в памяти освобожденных народов Красная армия по себе оставила. Россию должны были уважать и бояться. Что касается Германии, то она была до определенного времени отдана армии на растерзание. О грабеже, убийствах, а особенно о массовых коллективных изнасилованиях рассказывали тогда шепотом страшные вещи. Отбой насильственной стихии официально дала статья Александрова «Товарищ Эренбург упрощает». Выходило, что лозунг «Папа, убей немца!», популярный в годы войны, вымышлен Эренбургом, который сильно все упрощает и к тому же, между прочим, еврей.
После утверждения силовыми методами власти коммунистов главным врагом оказалась Югославия, где власть утверждалась в первую очередь благодаря коммунистическому подполью и партизанскому движению и где советской оккупации после войны не было.
Не только руководство Тито, но и его мнимые или настоящие единомышленники в «странах народной демократии» в годы немецкой оккупации принадлежали к партизанам или подпольщикам. Им противостояли – и Кремлем были поддержаны – эмиграционные коминтерновские деятели, пришедшие из Москвы в обозе советских войск. Выяснение отношений между ними вызывало проблемы, которые заострялись благодаря подозрительности Сталина.
Подпольщиком был первый секретарь ЦК Польской рабочей партии (ПРП) Гомулка, который почти все время провел в оккупированной немцами Польше. Его соперник Болеслав Берут возглавлял Польский комитет народного освобождения в тылу советских войск. В 1948 г. Гомулка был арестован, Берут стал первым секретарем ЦК.
Владислав Гомулка
Димитров с Червенковым приехали из Москвы, а Трайчо Костов, расстрелянный как агент «титоизма», находился в подполье в Болгарии. Ласло Райк, Янош Кадар и другие венгерские коммунисты-подпольщики были полностью изолированы от московского руководства; Кадар пытался даже пробраться в Югославию в освобожденные коммунистами районы, чтобы установить связь с Москвой. Группа Ракоши возглавляла скорее московскую коминтерновскую организацию венгерских эмигрантов, чем реальные силы на родине. Все эти люди могли как-то достичь взаимопонимания и разделить власть.
Тито и его товарищи, как вспоминает Джилас, очень удивлялись, почему Москва не признает установленную ими власть в партизанских районах «диктатурой пролетариата», почему они для Сталина какие-то «не свои». А дело было простым: Сталин не доверял тем, кто хотя бы на время вырвался из-под его контроля. Это была не только паранойя. Партизанская борьба, подполье, независимая от Коминтерна политическая деятельность – это коммунистическая Gemeinschaft, неуправляемое сообщество, стихия, которую Сталин ненавидел и которой боялся. Освоение ее и превращение в структурированную Gesellschaft поручалось в первую очередь органам безопасности и контролируемым ею и ЦК ВКП(б) эмигрантским коминтерновским группам.
Еврейский вопрос здесь был вторичным, но он играл свою роль: естественно, что в оккупационном подполье остались в первую очередь не евреи, а люди «коренных национальностей». В Польше к руководству рядом с твердым и надежным коминтерновским поляком Берутом и русским поляком, советским маршалом Рокоссовским (которому подчинялась военная служба безопасности, и через нее осуществлялся силовой контроль), входили еврей Минц (идеология) и Берман (экономика). Руководящая верхушка венгерских коммунистов – генеральный секретарь Ракоши, ответственный за экономику и правительство Гере, «силовик» Фаркаш, идеолог Реваи, так называемая «еврейская квадрига» (все они четверо были евреи по национальности) – имели поддержку Сталина, Жданова, позже Суслова; интересно, что Берия обозвал их в 1953 г. «сионистским гнездом». Именно Ракоши и его группа стали инициаторами серии процессов против «агентов Тито», пустив под нож или посадив в тюрьму руководство коммунистическим подпольем. Сталин, как уже говорилось, доверял мадьярам и полякам еще меньше, чем евреям.
Болеслав Берут
Однако уже несколько позже в Румынии коминтерновская группа еврейки Анны Паукер оказалась «шпионской» и «титоистскою». Правая рука и наследник Готвальда еврей Рудольф Сланский, который руководил всеми акциями по установлению диктатуры коммунистов в 1948 г., был уничтожен вместе с вдовой Яна Швермы, руководителя словацкого восстания, а другие руководители словацкого подполья – Гусак, Клементис и другие – были посажены в тюрьму. Антисемитская ориентация оказалась сильнее, чем враждебность относительно подпольщиков и партизан, или же равноценной.
Анна Паукер
Аналогичные процессы проходили и в СССР. Сразу после войны на освобожденной территории бывали случаи, когда секретарями райкомов партии работали не только люди, которые потеряли в хаосе оккупации партбилеты, но и вообще беспартийные партизанские деятели. Присланные «сверху» секретари обкомов нередко вступали в Украине в тяжелые конфликты с подпольными руководителями. Один из таких конфликтов охватил Винничину, где позиции подпольного обкома партии были достаточно сильными – здесь была ставка Гитлера и действовал связанный с подпольным обкомом разведчик, старый энкавэдист Медведев. Присланный «правильный» обком просто отрицал, что существовало какое-то подполье, и это дело тянулось и после смерти Сталина. Все красное партизанское движение, которое не было непосредственно создано центром из Москвы и не находилось под его неусыпным контролем, было поставлено под сомнение.
Между прочим, эта ситуация отразилась и в литературной жизни. Александр Фадеев написал роман «Молодая гвардия» о самочинно возникшей в Краснодоне юношеской подпольной организации. Роман стал официально признанным классическим литературным произведением и вошел в школьные учебники. И вдруг оказалось, что Фадеев допустил «грубые идейные ошибки» – не было показано, что комсомольское подполье возникло по указанию и под руководством подполья организованного, партийного, управляемого из Москвы. Начались дописывание и переписывание романа – а поскольку он претендовал на документальность, то и прямая фальсификация действительной истории. И это никого не смущало: история должна была быть похожа на художественный образ, а не художественный образ на историю. Как в иконописи.
Для Сталина во внутриполитическом плане не было вещей более страшных, чем привидение «ленинградской оппозиции» и украинского сепаратизма. А Украина была оккупирована и на несколько лет выпала из-под контроля. Украинцы были хуже ленинградцев – как нация они оказались под подозрением, как и все, кто «находился на временно оккупированной территории» и считался человеком второго сорта. Мало значило то, что в Украине было стотысячное подполье и полумиллионная партизанская армия, что Украина была разрушена и разорена оккупантами и военными действиями, испытала бесчетное количество пыток и убийств.
В тяжелые первые годы войны Украине позволялось иметь собственный патриотизм, поставленный на службу Отечественной войне. В частности, эти мотивы звучали в публикациях очень партийного Н. Н. Петровского, директора Института истории АН УССР, «Несокрушимый дух великого украинского народа» (1943), «Воссоединение украинского народа в единое украинское государство» (1944). В те годы в эвакуации в немногочисленных центрах украинской элиты господствовало настроение искренней преданности Украине, и то время вспоминалось позже как светлые и даже свободные годы. В далекой эвакуации Украина становилась еще ближе и более родной. Тогда пишет Сосюра стихотворение «Любіть Україну», Андрей Малышко – взволнованный поэтический цикл «Україно моя!», Леонид Первомайский – преисполненные тоски по родной земле стихи, а Максим Рыльский начинает поэтическую «Мандрівку в молодість» («Путешествие в молодость»), прокладывая непрочные мостики между национальным современным и прошлым. И наконец, Александр Довженко создает киноповесть «Украина в огне» и пьесу «Потомки запорожцев», проникнутые пылким национальным чувством.
Вот что Хрущев говорил по поводу сталинской политики массовых переселений народов СССР: «Украинцы избежали этой судьбы потому, что их слишком много и некуда было выслать. А то он бы и их выселил».[652] Можно думать, что это не шутка. Проблемы массового переселения украинцев, очевидно, в Кремле всерьез обсуждались. По крайней мере, мобилизация мужчин на освобожденных от оккупантов территориях проводилась не так, как обычно, – нередко их сразу же бросали в бой почти безоружными и даже не переписанными, использование «примаков» не отличалось от использования штрафных батальонов.
Все или почти все эти произведения быстро были прокляты режимом за «серьезные ошибки и перегибы буржуазно-националистического характера».
В 1942 г. Александр Довженко в частном разговоре сказал: «Таки догадались: пересели из гремящего интернационально-космополитического шарабана на верных коней доброго старого патриотизма».[653] В 1944 г. заседание политбюро было посвящено тому, чтобы показать Довженко и другим украинским деятелям, что те верные кони – не для Украины, которой предназначен гремящий шарабан. На заседании с резкими обвинениями по адресу Довженко в национализме выступал Сталин, все закончилось бодрым резюме Берии: «Будем вправлять мозги!» Довженко был фактически изолирован от украинской культуры, и жить на территории Украины ему было запрещено, как когда-то Шевченко, Драгоманову, Чубинскому, а затем Шумскому и другим «национал-уклонистам».
В 1946 г. серия постановлений ЦК ВКП(б) – «О перегибах и недостатках в “Очерке истории украинской литературы”», «О журналах “Перец” и “Отчизна”», «О репертуаре драматических и других театров Украины» и тому подобное – создала то тюремное духовное пространство, в котором дозволено было прозябать украинскому национальному сознанию.
В Кремле не угасал страх перед украинской коммунистической самостийностью. В 1946 г. Каганович и Хрущев поставили перед Сталиным вопрос о страшной опасности, которую якобы являет собой заключенный парализованный Александр Шумский, и по указанию Сталина Шумский был убит МГБ. Для руководства операцией Каганович лично был отправлен в Саратов, где находился Шумский. Это, нужно полагать, подготовило назначение Кагановича в Украину в 1947 г. на должность первого секретаря ЦК КП(б)У (Хрущев остался главой правительства). Каганович задумал грандиозную чистку парторганизации Украины в духе 1937 г. Это была бы борьба против местного коммунистического «национализма».
Л. М. Каганович
Командировка Кагановича в Украину по указанию Сталина связана с голодом, который охватил республику в 1946–1947 гг. В январе – июне 1947 г. в Украине зафиксировано 130 случаев людоедства и 189 случаев трупоедства. Только загсами зарегистрированы 282 тысяч голодных смертей в 1946 г. и 520 тыс. – в 1947-м.[654] Попытки Хрущева объяснить Сталину опасность ситуации вызывала у того только ярость. В феврале 1947 г. Каганович стал первым секретарем ЦК Компартии Украины, Хрущев остался главой правительства.
С приездом Кагановича ЦК КП(б)У принял постановление «О политических ошибках и неудовлетворительной работе Института истории Академии наук Украины», готовил новый идеологический погром в литературе. 22 августа 1947 г. литературные критики Е. Адельгейм и И. Стебун написали письмо Кагановичу, где обвинили руководителей писательской организации Украины А. Малышко и И. Неходу, а также ряд писателей, в том числе старшего поколения (П. Панча, И. Сенченко), в украинском национализме и антисемитизме. Можно думать, что у мирного литературоведа Ильи Стебуна (Кацнельсона) и храброго фронтовика-корреспондента Евгения Адельгейма имелись какие-то основания говорить об антисемитских настроениях у собратьев-писателей, и обращались они к Кагановичу не как к еврею, а как к представителю довоенных интернационалистических времен. В конечном итоге, это суть дела не меняло. Из заявления Адельгейма и Стебуна Каганович начал «лепить» дело о националистическом подполье в Украине. С помощью антиукраинской провокации он хотел поправить свое положение и продемонстрировать, что у него есть еще порох в пороховнице. Помощник Кагановича уже начал составлять список членов «подпольной организации», возглавляемой М. Рыльским. В него входили и бывшие «хвилевисты» – Ю. Яновский, П. Панч, И. Сенченко.
В сентябре был созван пленум правления Союза советских писателей Украины, на котором с докладом выступил председатель Союза Александр Корнейчук. Каганович выкрикивал из президиума разные ругательства и угрозы. В них уже были все политические оценки, необходимые для большого расстрельного дела, включая «национал-уклонизм». Готовился пленум ЦК с повесткой дня о «националистическом уклоне» в КП(б)У. На очереди были аресты, ночные допросы с пытками, суды, предрассветные расстрелы, вонючая «зона» с террором криминальных и для каждого украинца – клеймо неблагонадежного.
Хрущев сумел через Жданова сорвать интригу Кагановича. Благодаря Жданову Сталин принял Хрущева с его жалобами и оправданиями и якобы стал на его сторону, сказав, что Каганович хочет поссорить его, Сталина, с украинским народом. В декабре 1947 г. Каганович был возвращен в Москву.
Это была как раз та избыточная политическая инициатива, которую Сталин у подчиненных не любил.
Сталина не устраивал в Украине ни вариант 1937 г., ни вариант Ракоши. Взвесив сложность украинской проблемы, он решил не делать из Хрущева Тито. Сталин перевел напряжение на новое направление: борьба против украинского национализма переросла в борьбу против «сионизма», на первых порах – против «космополитизма».
Осенью 1948 г. был распущен Еврейский антифашистский комитет. А уже 18 октября этого года орган ЦК КП(б)У газета «Советская Украина» словно бы отозвалась на это событие: статья «За высокую идейность, художественную зрелость изобразительного искусства» (за подписью А. Пащенко) начала кампанию критики «формалистических» и «идейно ошибочных» произведений. Очень скоро выяснилось, что главные «эстетствующие формалисты» являются в то же время «безродными космополитами», а со временем все больше выяснялась их еврейская сущность. В конце этого года на II съезде Союза писателей Украины Корнейчук в докладе подверг беспощадной критике И. Стебуна, Л. Санова (Лазаря Смульсона – тоже корреспондента-фронтовика) и Е. Адельгейма, раскрывая их литературные псевдонимы и называя настоящие еврейские фамилии. Украинскому писательству бросили на потраву их вчерашних обвинителей. Сразу после снятия Кагановича появляются таинственные знаки якобы сочувствия украинским интеллигентам. Сталин сам визирует забытую просьбу Рыльского о выделении ему участка под постройку личного дома в Голосеево. Юрию Яновскому дают Сталинскую премию за второстепенный сборник рассказов. Однако ни одна из формулировок не пересматривается, а в 1951 г. начинается новая серия разоблачения националистических идейных ошибок – критика в «Правде» оперы «Богдан Хмельницкий» (музыка Данкевича, либретто Корнейчука), беспощадная критика стихотворения Сосюры «Любіть Україну».
Что было настоящим: ненависть к «эстетствующим формалистам», интеллигентным писателям, независимо от происхождения – или пещерная антисемитская ярость?
Антисемитские настроения неявно стали признаком хорошего тона в сталинском руководстве, особенно с 1946 г. Антисемитизм не декларировался, как не декларировались матерные слова и пьянство, но он стал такой же, скрытой для непосвященных, нормой. Уже 12 октября 1946 г. министр госбезопасности Абакумов написал письмо Сталину о националистической деятельности Еврейского антифашистского комитета, который выступает в роли защитника всех евреев в СССР и за рубежом. 26 ноября 1946 г. аналогичное письмо направил Сталину секретарь ЦК Суслов. В этом же году министр Абакумов подписал приказ об ограничении приема евреев на офицерские должности в МГБ. Уже в 1947 г. была задумана, а в ночь на 13 января 1948 г. осуществлена операция по убийству в Минске председателя ЕАК Михоэлса (операцией руководил лично первый заместитель министра Госбезопасности, упоминавшийся выше Огольцов).
«Ленинградское дело» началось в феврале 1949 г. 3 января 1949 г. Маленков и глава Комиссии партийного контроля Шкирятов подписали документ на имя Сталина о деятельности Еврейского антифашистского комитета, где было названо имя главного тайного космополита. Им оказался старый партийный работник, бывший меньшевик-интернационалист, заместитель министра иностранных дел Молотова С. А. Лозовский (Соломон Дридзо). Среди арестованных была жена Молотова.
Соломон Михоэлс
С. А. Лозовский (Дридзо)
Полина Жемчужина
Полина (Перл) Семеновна Карповская, партийный псевдоним – Жемчужина, еврейка, родом из той же станции Пологи около того же Гуляйполя, человек очень амбициозный и властный, была чрезвычайно предана семье, любила Молотова – жили они дружно, никогда не ссорились и даже не повышали голос; умирая, она звала Вячеслава, и он, умирая, звал: «Поля, Поля…» Молотов рассказывал: «А она мне сказала: «Если это нужно для партии, мы разойдемся». В конце 1948-го мы разошлись. А в 1949-м, в феврале, ее арестовали».[655] Когда после смерти Сталина Полину Жемчужину освободили из тюрьмы, ее ввели в кабинет Берии. Там находился и Молотов. Берия воскликнул: «Героиня!» – и протянул к ней руки. Отведя объятия Берии, Жемчужина спросила: «Как Сталин?» И, узнав о смерти вождя, потеряла сознание.[656]
В следственной части по особо важным делам МГБ работал некий подполковник Рюмин, очень скомпрометированный тем, что скрыл от партии факт своего кулацкого происхождения и службы тестя у Колчака. Такие вещи в МГБ не прощались, но Рюмина терпели, учитывая его широко известный среди «своих» зоологический антисемитизм. Скоро Рюмин стал заместителем министра, и бесконтрольный судебный орган – Чрезвычайное совещание при министре Госбезопасности – состоял из Абакумова, Рюмина и секретаря ЦК Игнатьева.
С. Д. Игнатьев
За этим всем стоял Сталин, но были и другие частные интересы. В 1951 г. через своего помощника Суханова Маленков организовал письмо Рюмина к Сталину с обвинениями Абакумова в заговоре с сионистами и подготовке переворота. Текст письма малообразованный Рюмин переписывал 11 раз.[657] Здесь и было использовано письмо Лидии Тимашук о неправильном лечении Жданова, о котором знали все члены политбюро. Абакумов, правильно побаиваясь инициативы в таком большом вопросе, в соответствии с резолюцией Сталина не дал письму хода. Дело попало под контроль секретаря ЦК Игнатьева – партийного куратора «органов», Рюмин побывал на приеме у Сталина, и закончилось все арестом Абакумова и повальными арестами евреев из ЕАК, аппарата МГБ и МИД. Маленков посадил в кресло министра госбезопасности своего человека – С. Д. Игнатьева.
Рюмин был инициатором дела еврейских «врачей-убийц», которое начинало эпоху «борьбы с сионизмом», – политику почти открытого государственного антисемитизма. В центре репрессий должны были оказаться евреи-«сионисты», планировались вроде бы даже и стихийные погромы как выражение народного гнева, который должен был вспыхнуть после процесса врачей-убийц. Сталин внимательно следил за работой Рюмина, ходом допросов и характером показаний, как и во времена Ежова. Все сценарии, как всегда, разрабатывались им.
Когда дело было раскручено, Сталин устранил Рюмина как фигуру слишком одиозную. Пламенный следователь сам стал кандидатом в покойники.
Одновременно в 1951 г. Сталин предупредил Маленкова, чтобы тот хорошо следил за Берией. Ставленник Берии Чарквиани был снят с должности первого секретаря ЦК КП(б) Грузии, и на этот пост Сталин выдвинул врага Берии комсомольского деятеля Мгеладзе. Мгеладзе и министр госбезопасности Грузии Рухадзе были вызваны в Москву, где Сталин обсуждал с ними тайные планы действий против Берии. В апреле 1952 г. слепили «мингрельское дело», и люди мингрела Берии (Рапава, Шария, Шония, Барамия и другие) оказались в тюрьме. Здесь и возникла версия о скрытом еврействе Берии, которая действовала на Сталина безошибочно, невзирая на абсолютную беспочвенность. Для начала Берию направили в Тбилиси для «разоблачения» своих ставленников: он сам мог накинуть себе на шею петлю. Сталин заменил на своей даче проверенную грузинскую обслугу российской и арестовал многолетнего начальника личной охраны генерала Власика.
Берия был не единственным членом высшего руководства, которого ожидала опала, а вероятнее всего и смерть. Микоян был обречен как последний кремлевский кавказец, связанный и с Орджоникидзе, и с Берией, и с истребленными «ленинградцами». А непосредственной целью Сталина стали старые кадры – Молотов, Ворошилов, Андреев, женатые на еврейках, и еврей Каганович.
В течение 1951–1953 гг. все они были фактически отстранены от власти, а на XIX съезде партии в секретном выступлении на пленуме ЦК Сталин дал сокрушительную характеристику Молотову и Микояну (Ворошилова он заподозрил в шпионаже в интересах англичан. Якобы во время прогулки в лодке Сталин так прямо и сказал Ворошилову об этом и в ответ получил пощечину. Между прочим, всю жизнь личным адъютантом и ближайшим сотрудником Ворошилова был еврей Рафаил Хмельницкий, тот самый, чей сын попал в ссылку вместе с сыновьями Микояна). Сталин опять «попросился в отставку» и опять легко согласился остаться вождем партии и народа. Съезд избрал чрезвычайный Президиум ЦК, в котором тонуло небольшое секретное «бюро президиума», – все это было прелюдией к грандиозной чистке и формированию нового высшего руководства на базе широких и невыразительных президиума и секретариата.
И. Сталин и К. Ворошилов с женами
Во всей этой уродливой суматохе чувствуется обострение параноидальных черт психики Сталина. Здоровье его все ухудшалось, и подозрительность приобретала все более болезненные черты. Он, очевидно, и в самом деле подумывал о шпионской деятельности своих ближайших и верных соратников, таких по-собачьему преданных, как Молотов или Ворошилов. Недоверие Сталина к врачам обостряло его болезни и приближало смерть. Можно сказать, что последние пару лет жизни Сталин уже не был психически нормальным человеком и абсолютно не мог критически относиться к своим безумным страхам. Страна стала заложником в руках безумца. Однако, как это часто бывает, в определенных практических пределах больной ум диктатора сохранил и даже обострил хищническую расчетливость и хитрость.
Нельзя сомневаться в неподдельности антисемитского ожесточения Сталина, которое с годами в нем все больше нарастало и сочеталось с общей параноидальной тревожностью.
Но нельзя не видеть и той черты сталинской политики, которая роднит управляемые им идейно-политические погромы с довоенным истреблением интеллигентной среды в коммунистической верхушке и, в частности, в армии.
В личном, культурно-психологическом плане здесь можно видеть все более полное торжество хамства.
Среди интеллигентных людей, которые по иронии судьбы попали в среду Сталина, был китаевед, дипломат и переводчик разговоров Сталина с Мао Цзэдуном – Н. Т. Федоренко. Вот как он описывает соратников Сталина: «Когда же Сталина не было в комнате, возникал иногда стихийный разговор людей, которые сидели за столом, наделенных фактически ничем не ограниченной властью, немыслимыми правами. Высший элитарный симбиоз демонстрировал в отсутствие хозяина беззаветную ему преданность. Они, казалось, все знают, но все знают неверно. Они редко держатся естественно, будто боятся, что человек в них окажется ниже кресла, которое они занимают. В общении с людьми они, к сожалению, оказываются куда менее значительными, чем в кремлевских их кабинетах за огромными казенными столами, в неподвижных дубовых креслах. Посторонним образом и беспристрастно наблюдал я эти персонажи высшей номенклатуры, всматривался в них вблизи и с расстояния. На сеансе, который длился не один год. Словом, люди эти в моих глазах являли собой образцы противоречивости и непоследовательности человеческих существ. Достаточно было уже одного того, что выступали они, как правило, с бумажкой, читая чужие писания, притом не без трудностей, нередко игнорируя всякие правила грамматики и знаки препинаний. Они привыкли нарушать все правила, включая дорожное движение, в своих многометровых лимузинах. Сначала приходилось удивляться, что многие из них почти ничего не читали. Отечественную литературу не знали. О писателях судили часто по сплетням о них и разного рода скабрезным слухам. Об иностранных авторах не имели никакого представления. Но невежество не способно мириться с тем, что оно что-то не схватывает. Ограниченность инстинктивно презирает предмет своего непонимания, рисуя его врагом».[658]
Возможно, Федоренко писал под воздействием впечатления контраста между способным и информированным Сталиным и жалкими диадохами, старательно им же подобранными; возможно, дал о себе знать исторический русский комплекс презрения и ненависти к злым боярам при хорошем царе. Но он не просто прав – он говорит о самой сути дела. Характер и ход политической борьбы в коммунистической России определялся уровнем культуры ее участников, в том числе и уровнем их политической культуры. Этот уровень был чрезвычайно примитивен.
Окружение Сталина постоянно и много пило, и даже могучего в этом отношении Молотова выносили иногда смертельно пьяным, а воспитанные на винах кавказцы, Берия и особенно Микоян, пьянели уродливо.
Сталин культивировал хамство. Он, конечно, подбирал не идиотов, хотя ему были нужны также и недалекие «толкачи». Его помощники и приближенные, как правило, имели волю и характер, находчивый ум и хищническую хитрость. Их выдержке можно позавидовать – сама по себе работа со Сталиным, капризным непрогнозируемым грубияном, с ежеминутной неуверенностью в собственной судьбе, была особенно опасной. Сталин не держал в своем окружении людей выше своего интеллектуального уровня, а его уровень не был слишком высоким. Невзирая на свою несомненную личную одаренность, бывший подпольщик Сталин был скорее тюремным паханом, чем революционным рыцарем без страха и упрека. Сталин был чрезвычайно циничен.
Василий Сталин
Имея своеобразное чувство юмора, он был склонен к шуткам и розыгрышам грубым, вульгарным и жестоким. Сталин любил наблюдать превращение людей в животных; сам он много пил только в тридцатые годы.
Русского человека не нужно заставлять пить. Пило все офицерство, пили солдаты, безбожно пили генералы. До войны этого не было – первомайские праздники с чаем за общими на всю казарму столами остались сентиментальным воспоминанием. После войны уже не били подчиненных, но хамство осталось везде. Громкое с матом разносительство стало стилем государственной и партийной работы так же, как не очень потайные примитивные развлечения с бабами и водкой.
Светлана Аллилуева
В конечном итоге, нам мало известно о характере этого вездесущего хамства. Александр Твардовский отдыхал когда-то в Барвихе вместе с бывшим секретарем Сталина Поскребышевым и предложил ему написать мемуары для «Нового мира». Поскребышев неожиданно заплакал. «Ах, не могу я о нем писать, Александр Трифонович! Ведь он меня бил! Схватит за волосы вот так и бьет головой об стол!»[659] В официальных отношениях с широким кругом специалистов, которые бывали у него время от времени, Сталин становился внимательным и сдержанным, и они не догадывались, что там делается за кулисами.
Неприязнь Сталина к интеллигентным кругам усиливалась личными обстоятельствами. В кругу его детей – сына Василия, летчика, беспутного пьянчуги, и дочери Светланы, девушки с непредсказуемым характером, находились люди, которых смело можно назвать тогдашней элитой: в Зубалово на даче Сталина, где жили старики Аллилуевы, собирались сценарист Александр Каплер, оператор Роман Кармен и его жена Нина, поэты Константин Симонов, Михаил Слуцкий, балетмейстер А. Мессерер с сестрой Суламифь, кинозвезды Валентина Серова (за романом которой с Симоновым следила тогда вся Москва), Людмила Целиковская и другие. В этом бомонде читали Ахматову, Гумилева, Ходасевича, «Иметь и не иметь» и «По ком звонит колокол» Хемингуэя, «Все люди – враги» Ричарда Олдингтона.[660] Нину Кармен Василий отбил у мужа, но после вмешательства Сталина она вернулась в семью; пылкий платонический роман Светланы с Каплером закончился его заключением как «английского шпиона» по приказу разгневанного отца, а Светлана, можно сказать, назло, вышла замуж за Григория Морозова из окружения брата; оба еврея, Каплер и Морозов, олицетворяли для Сталина международные еврейские силы.
Однако дело не только в личном хамстве Сталина и его окружения. Мы видим в разрыве с довоенным коминтерновским интернационализмом, в «переводе стрелок» на антисемитизм тенденцию к последующей идейной и политической примитивизации коммунистической диктатуры.
Сталин написал за это время «теоретические труды» по языкознанию и политической экономии, а также фактически был соавтором или по крайней мере редактором доклада Трофима Лысенко на сессии ВАСХНИЛ о состоянии биологической науки. Сталинское «языкознание» с теоретической точки зрения было глубокой реакцией, оно возвращало лингвистику к младограмматикам начала XIX века. Правда, и поверженное Сталиным языкознание Марра было провинциальной марксистской карикатурой на науку. Но суть сталинского «открытия» младограмматики заключалась не в лингвистических симпатиях и антипатиях, а в отказе от традиционного марксистского понимания нации как продукта экономической интеграции. Вместо концепции слияния диалектов в национальный язык на основе рыночного общения пришла концепция разветвления первобытного языково-этнического единства на «буржуазные нации» с их национальными языками. Это создавало идеологическую основу для российского национализма, потому что полностью порывало с традиционной марксистской концепцией «формирования наций» на экономических принципах, отброшенной, в конечном итоге, уже вместе с идеями Покровского. Теперь можно было говорить о вечной России, что, как «народность», предшествовала «нации».
Но это были осмысленные и рациональные с точки зрения государственной идеологии шаги. В отношениях же Сталина и Лысенко мы видим удивительные вещи. Трофим Денисович Лысенко был сыном достаточно зажиточного крестьянина и украинцем, и даже скомпрометированным оккупацией – его родной брат оставался в Харькове и был коллаборационистом. Никому бы Сталин такого не простил, а вот Лысенко прощалось все. Лысенко был доносчик и мерзавец, он покупал благосклонность Сталина разными проектами типа ветвистой пшеницы, которой уже дал имя вождя. Все это так, но Сталин «покупался» охотно. Шаманство Лысенко заражало Сталина, задевало в нем струны, приглушенные технической культурой эпохи: Сталин чувствовал в себе самом диалектико-материалистического пророка или шамана, который может делать чудесные открытия потому, что он является классиком марксизма.
Лысенко был хитрым карьеристом, непорядочным как агроном-селекционер, с претензиями на ученость, способным без колебаний фальсифицировать эмпирический материал. Но при этом он был фанатик и шаман. Лысенковская «наука» была простой. Она противостояла «формалистической» генетике, которая возилась с мушкой-дрозофиллой, такой мелкой и оторванной от жизни, что о ней стыдно и говорить. Интеллигентная и интеллигентская наука должна была погибнуть и дать место науке народной, простой и ясной, в которой истины достигаются не путем доказательства, а диалектико-материалистическим путем, чтобы согласоваться с простыми и ясными принципами, и где абсурд можно не учитывать, потому что где противоречия, там диалектика. Такая наука была мила сердцу коммуниста, как и народное и простое партийное искусство, враждебное всевозможному «эстетствующему формализму», оторванному от жизни, как жалкая дрозофилла.
Трофим Лысенко
Грегор Мендель был католическим монахом, но «менделизм» и «вейсманизм» звучали как-то очень по-еврейски. В сталинские времена появилась категория «скрытых евреев», что равнозначно «жидо-масонам» современных антисемитов. В сущности, все эти «эстетствующие» «формалисты»-интеллигенты воспринимались Сталиным как «скрытые евреи». Источником неприятия была не столько антисемитская озлобленность, сколько ненависть к интеллигенту и интеллигентности. Органическая враждебность Сталина и его кругов к людям типа Эйзенштейна, Шостаковича, Прокофьева, Кольцова, Четверикова, Тимофеева-Ресовского, Фалька или Филонова, Ахматовой, Пастернака или Гумилева, – это ненависть не к евреям, настоящим или «скрытым», а к уровню интеллектуальности, недосягаемому для понимания, а тем самым для управления. Сталину хотелось разоблачить релятивистскую физику, и только безумное сопротивление президента Академии наук С. Вавилова и французского физика-коммуниста Жолио-Кюри удержало гениального марксистско-ленинского мыслителя от решающих шагов в борьбе против эйнштейновской еврейской скверны. В повестке дня был также разгром идейно порочной математической теории множеств и математической логики.
Лысенко на сессии ВАСХНИЛ
В 1950-е гг. начинается новый поход не только на евреев – на интеллектуальную элиту советского общества, новое обвальное снижение духовного уровня его официально признанного политического и культурного руководства. Идеология тоталитаризма теряет последние остатки интернационального или космополитического мировоззрения раннего коммунизма и приобретает все больше российско-великодержавные и ксенофобские очертания. Антисемитизм, в основе которого была теперь не устаревшая религиозная и этническая вражда к «чужому», а ненависть к слишком хитрым умникам, избирается как главное средство укрепления солидарности общества, в том числе средство решения украинской проблемы. Коммунизм приобретает расистские черты.
Российский коммунизм не породил такого массового движения духовного плебейства, как фашизм или нацизм: его опорой оставались аппаратные силовые стуктуры, а не стихия толпы. «Народную стихию» сталинский режим терпел только в хорошо отрепетированном виде как «волеизъявление» митингов трудящихся или кампании партийных собраний. То, что по-английски называется mob и может быть переведено как чернь, подражало своей ненавистью к этнически и культурно чужой системе западного мира. Коммунистический тоталитаризм позже использовал подобный механизм в Китае, в движении хунвейбинов. Но чиновники, подобные Рюмину, и «академики», подобные Лысенко, – это та же чернь-mob, только старательно отобранная через кадровую и идеологическую политику. Если бы события развивались согласно планам Сталина, волна выступлений mob могла бы достичь уровня «народных» погромов. Во всяком случае, опора на самые низкие инстинкты черни становилась все более свойственной режиму коммунистической диктатуры.
Мао Цзэдун, как и Тито, был партизаном и революционером, но достать его в Китае и заменить послушным клевретом из Москвы было невозможно – здесь поражение потерпел уже Коминтерн в начале 1930-х гг. Москва пошла на компромисс. Признание Сталиным суверенитета Китая, приглашения Мао Цзэдуна в Москву и помпезное подписание договора о «дружбе», демонстрация уважения к независимости коммунистического Китая и Компартии Китая во всех сферах таили в себе все те опасности, которые, казалось, преодолены с остракизмом Тито. Поэтому параллельно идет обострение отношений с Югославией, кульминацией которого были организация подпольного «ЦК» и подготовка убийства Тито.
Сталин (один из последних фотопортретов)
Сталин принял неизбежность определенного многообразия и пошел выверенным путем объединения своих на основе ненависти к чужим. Такими чужими должны были стать агенты международного империализма, в первую очередь в лице Тито и его «клики», и понятный и «естественный» враг – евреи. За этими карнавальными врагами угадывался образ настоящего непримиримого врага – европеистских интеллигентных сил, порождаемых в собственной среде культурным и научно-техническим прогрессом.
И здесь неожиданно умер Хозяин.
Так что же такое тоталитарный режим?
Итальянские фашисты назвали свое общество тоталитарным скорее от хвастовства и для эпатажа, скорее играя мышцами, чем из философских и правовых мотивов. Что они имели в виду, трудно сказать с уверенностью, но термин оказался удачным. Следует отметить, что несколько раньше появились слова «тотальная война» – так назвали подводную войну, провозглашенную Германией в 1917 г., войну без правил и без пощады. Можно сказать, что тоталитарный режим является режимом тотального контроля государства над нацией без правил и пощады.
В демократическом лагере выражение «тоталитаризм» употреблялось прежде всего как ругательство; попытки ввести его в строгие рамки политико-юридической лексики не слишком успешны. Но существует определенный консенсус относительно его содержания. Читаем в международном энциклопедическом словаре: «Тоталитаризм, характерная для диктаторских режимов XX ст. система управления, которая стремилась к полному подчинению общества государству с помощью монополии на информацию и пропаганду официальной государственной идеологии, обязательной для граждан, террора секретных служб, массовых монопартий; творцы теории тоталитаризма (А. Арендт, З. Бжезинский) подчеркивали структурное подобие фашистских и коммунистических государств».[661] Первым и до сих пор самым глубоким фундаментальным трудом о природе тоталитаризма была книга Анны Арендт (1950), которая выдержала много изданий.[662] Как и более прагматичные политологические труды Збигнева Бжезинского, книга Арендт исходит из структурной близости коммунистического и фашистско-нацистского тоталитаризма – можно сказать, описывает и анализирует их общие черты. В первую очередь это, согласно Анне Арендт, тотальная пропаганда и террористическая организация.
Можно найти немало черт, которые противопоставят коммунизм, тоталитарный или нет, фашизму и нацизму во всех его разновидностях – как левое и красное всегда можно противопоставить правому и черному. Проблема здесь не в дефинициях, а в выборе исторического материала для сравнительного анализа. Почему только коммунизм и фашизм? Тоталитаризм означает тотальный контроль; но были ли диктатуры XX века единственными режимами, практиковавшими тотальный контроль над индивидом и обществом? Такой властный режим, созданный Китайской империей, или такие режимы контроля, провозглашенные некоторыми давними теократическими государствами в мусульманском мире, безусловно, самым полным образом осуществляли обе функции тоталитаризма – пропаганду и террористическую организацию (если современным словом «пропаганда» можно назвать религиозный идеологический контроль). Истоки тоталитаризма можно видеть в теократических государствах средневековья, а можно даже и раньше – в трибалистских организациях общества, в которых контроль за поведением и мнениями каждого члена общества на основе традиционных норм достигал наибольшей полноты.
У Желю Желева, болгарского диссидента-философа и будущего президента, в книге о фашизме анализируется неявным образом также и коммунистическая диктатура; Желев отмечает такие черты тоталитаризма, как монопартийность, слияние партии и государства, массовый террор (в связи с чем – обязательное наличие наряду с тюрьмами лагерей массового заключения) и тотальный идеологический контроль.
Тем не менее, мы сегодня не называем тоталитарными ни секту типа раннехристианских или кумранских общин, которые оставили нам описание обычаев, чрезвычайно похожих на более поздние тоталитарные коммуны, ни агрессивное государство исмаилитов, ни касты индийского общества, в которых контроль за поведением индивида охватывал даже его физические отправления. Правда, нередко мы говорим о современных «тоталитарных религиозных сектах», пытаясь определить их юридически с тем, чтобы запретить явно изуверские формы духовного контроля, не нарушая при этом принципов свободы совести. Однако здесь уже идет речь о современной эпохе, эпохе средств массовой информации и развитой системы политической жизни.
По-видимому, в этом суть дела и заключается. Именно таким способом будем различать общества тотального контроля и тоталитарные общества.
Где возможности правовой самозащиты являются фикцией, в частности, в борьбе индивида с властью, там общество не является правовым – и там господствует сила и насилие, а не справедливость и право.
Тотальный духовный и организационный контроль – это явление, которое имеет в истории человеческого общества глубокие корни. Как способ организации общества он неминуемо использует физическое и духовное насилие, то есть доправовые и неправовые механизмы, поскольку право не только вынуждает к подчинению, но и обеспечивает индивиду возможности защиты своих прав.
Тотальный контроль может господствовать в трибалистском («родо-племенном») обществе, используя власть, основанную на мифологии как нерасчлененной системе знаний-верований, норм-традиций и искусства-обрядов, – системе, которая базируется на стихийном ощущении единства своих и враждебности к чужим. Слепая трибалистская солидарность и слепая ксенофобия – явления, с которыми цивилизованное человечество вошло и в XXI век. Но когда мы говорим о тоталитарном обществе в России или Германии XX ст., мы имеем в виду общество с дифференцированными и разветвленными социальными структурами, способными к автономному функционированию и взаимодействию, общество с политическими партиями, автономией знаний от верований, относительной независимостью экономической деятельности от государства, разнообразием идеологий, которое возвращается к упрощенным формам, соединяется в примитивную структуру. Такое общество имеет черты, общие с архаичным трибалистским строем: в нем проблемы разрешаются «просто», и это уже насильственное вмешательство террористического ножа в тонкую специализированную общественную ткань. Соответственно информационная бедность – или лучше нищета – структур приходит на место информационного богатства, поскольку теперь для управленческих решений не требуется большой и детальной информации. Управленческие цели и идеалы ставятся перед обществом сверху, без учета возможных результатов, без самого управления, и гигантские монстры ломают кости истории, пока не погибают под действием непредсказуемых факторов.
Разница между собственно тоталитарным обществом и архаичными обществами тотального контроля находит проявление в том, что тоталитарное общество XX века строится на руинах более сложного и информационно богатого предшественника, которого оно должно умертвить. Культ убийства и жертвы является неминуемым спутником провала модерного общества в тоталитаризм. Это резко отличается от жизнерадостного садизма трибалистского общества первобытных земледельцев, скотоводов и охотников. Тоталитарный режим оставляет от цивилизации, в сущности, лишь технику и то, что для нее необходимо. Лишенная гуманитарной подпочвы, техническая культура превращается в мертвое технохранилище некрофильской цивилизации.
Сославшись на силу и насилие как средство упрощенного и примитивизированного решения проблем, мы должны установить разницу между тоталитарным и авторитарным обществом. Авторитарным является всякий строй, который употребляет насилие вместо права и морали. Если «силой» считать силу влияния, то есть каждый регулятор жизни индивида в обществе, в том числе традицию, привычку, повиновение авторитету, предрассудки, страх перед осуждением окружения, рациональные рассуждения об эффективности или неэффективности планируемого действия и тому подобное, не говоря уж о послушании перед законом и нормами морали, – то при таком расширенном понимании силы всякое общество авторитарно.
Авторитаризм является путем к тоталитаризму, поскольку он удовлетворяется заменой морали и права насилием, – заменой свободного решения, оцениваемого согласно норм морали и права, безразличным к справедливости приказом, подтвержденным угрозой физической расправы. Наилучшим примером может быть диктатура военных со свойственным ей распространением командной системы управления на те отрасли общественной жизни, которые регулируются обычно правом, представительскими институтами, наконец, соображениями эффективности, выгоды или нравственности: все замещает приказ и послушание.
Отождествление права и силы – не просто выбор дефиниций. Что разница между правовым и неправовым строем в действительности крайне важна – в этом человечество могло не раз убедиться.
Но это еще не тоталитарная форма организации, поскольку авторитаризм не посягает на те жизненные сферы, которые обычно находятся вне властных и вообще побудительных измерений. Когда приказ распространяется за пределы побудительной сферы, в области, где важны знание и способности, выражение и утверждения человеческого «Я» в самых разнообразных формах, тогда авторитаризм деградирует в тоталитаризм.
Принимая такие характеристики, мы уже пользуемся туманными аналогиями между схемой человеческой личности, предложенной Фроммом, и схемой организации общественного организма. В обществе мы таким образом выделяем структуры, ответственные за «чувство реальности» (умение отделить знание от веры), за отношения власти и послушания, за связанную с чувственной сферой экспрессивную активность индивида. Если общественную психологию можно рассматривать с точки зрения схемы Фромма, то во всяком случае следует при этом помнить, что принимаются какие-то – может, достаточно грубые – предположения. Ведь «общественный организм» не похож на умноженного и увеличенного индивида. В обществе, которое поднялось над трибалистским уровнем организации, существует взаимодействие и равновесие разных социальных групп с разными функциями и очень отличной психологией и ценностными ориентациями, и всегда идет речь лишь о преобладающих социально психологических типах. А не о «типичном», «среднем» менталитете, не о «рядовом украинце» и тому подобное со свойственными ему статистически усредненными чертами ментальности, так что все конкретные украинцы являются лишь несовершенными представителями общего типа.
Говоря об «агрессивном обществе», мы должны иметь в виду, что агрессивной является лишь группа, не всегда самая многочисленная, которая имеет рычаги общественного влияния и какую-то поддержку снизу, – возможно, в результате дезинформированности или нехватке политической культуры. Остальные группы могут быть индифферентными или враждебными, однако в сообществе существуют связи, которые объединяют даже врагов – хотя бы чувствами взаимной ненависти.
В сообществе есть преобладание определенных групп, и именно они воспринимаются как ее «типичные представители». «Преобладание» может быть не количественным, а социально-политическим – преобладающий тип может быть в меньшинстве, зато «просто» иметь власть в стране. Он может ее иметь – в демократическом варианте – в результате давления «снизу», от масс-mob с их приоритетами и симпатиями, а может иметь и в результате господства определенных «элит» благодаря власти, деньгам, знаниям или верованиям.
В нормальном обществе достаточно высокой степени сложности жизнь большинства людей проходит в пространстве оценок и дискурса, который можно отнести к широкому «поясу нормы». Другими словами, нормальное общество многомерно. Например, в норме проекты, которые нуждаются в оценке на их истинность или ошибочность, должны обсуждаться рационально, в познавательном дискурсе – независимо от того, нравятся ли они из идеологических соображений. Поведение и выражения экспрессии оцениваются по нормам допустимого в обществе, и принимаются, если не задевают какие-либо нормы, обычаи, чувства меры или чье-то самолюбие. Человек может плакать и смеяться в зависимости от того, какие чувства его переполняют, и собеседники могут воспринять и поддержать эти жесты. Проявления человеческого «Я» в разных измерениях коммуникации, в разном дискурсе автономны и могут быть принятыми для участников общения, если они по крайней мере не взаимоисключающие. В обществе же тотального контроля каждый дискурс должен быть согласованным с общими критериями, навязанными властью.
Индивид является ненормальным, если он опускается ниже нормы в эгоцентрическую сферу распада личности или поднимается над своим эгоизмом к экзальтированной пассионарности и святости. Является ли тоталитарное общество, по аналогии с индивидом, «ненормальным»? Поднимается ли оно выше нормы, опускается ли ниже?
Все полностью подчинить тотальному контролю невозможно. Ни один тотальный контроль не может полностью охватить все сферы деятельности, хотя бы сферу непосредственных практических действий, – рабочий забивает гвозди, руководствуясь рациональными мерками здравого смысла, а не идеологией или мифологическими параллелями. «Пояс нормы» остается и в тоталитарном обществе.
С другой стороны, и в нормальном обществе у каждого человека сфера личных знаний упирается в вещи, которые он принимает на веру, – ведь даже самый большой ученый не проверяет все знания, которые он получил в школе и университете, не перепроверяет всех теорем и не ставит сам эксперименты для подтверждения или опровержения предлагаемых ему истин. Каждый нормальный человек должен быть способным на «ненормальное» самопожертвование ради близких, а также может быть способным на очень эгоистичный поступок. Ни в личной психике, ни в психике сообщества как целого нельзя обойтись «поясом нормы» – всегда есть какие-то аномалии, выбросы в сторону избыточной некритической веры или в сторону неистовых претензий, срывы или к неоправданной жестокости, или вплоть до самоуничтожения, явления отказа от свободы в виде имитации смерти – аскезы, или волюнтаризм вплоть до нарушения элементарных, уже едва ли не инстинктивных, запретов. В общественной организации параллель этим мутациям поведения нормального индивида можно видеть в существовании антиструктур, которые противоречат фундаментальным принципам общества. Так, в обществах, где близорукий приземленный эгоизм господствует в повседневной бытовой практике, действует как противовес аскеза, чем-то привлекательная; в грубом средневековом корыстном обществе образуются сообщества аскетов-монахов – монастырь, который словно бы компенсирует общий баланс добра и зла.
Нормальное поведение нужно даже там, где в целом преобладает аномалия: так, впадал в транс и вроде бы терял контроль сознания воин племени масаи или древнегерманский воин-берсерк, который кусал в пылу боя свой щит, но дрались они «нормально» в хищническом сознании, трезво используя все ошибки врага.
В тоталитарных обществах власть и насилие вторгаются во вневластные сферы, к дискурсу, в котором при нормальных условиях есть свои собственные, несиловые критерии принятия и отбрасывания предложений. Сфера нормальной – интеллектуальной, волевой и чувственной – деятельности в тоталитарном обществе существует, но она неоправданно и неестественно сужена. Тоталитарное общество знает не только диктат в информационной сфере, но и экономику, построенную и управляемую по идеологическим принципам. Такое общество плохо структурировано. Каждый раз оно вынуждено апеллировать не к норме, а к целесообразности, и употреблять для достижения своих целей насильственные средства. Таким образом, тоталитарное общество нестабильно.
Отсутствие внутреннего равновесия как раз и нужно тоталитарному обществу для того, чтобы всегда были возможными упрощенные силовые решения, и образуется оно, чтобы концентрировать все усилия вокруг определенной цели и сделать возможным невозможное. И иногда ему это удается.
Какие же группы в тоталитарном обществе преобладают? Нормальные или ненормальные? Пассионарии или выродки-эгоцентристы? Быть может, так ставить вопрос неверно – морально-психологические качества группы лидеров не зависят от того, тоталитарное общество или демократическое.
Мы возвращаемся к проблеме элиты, потому что идет речь о том, действительно ли доминирующие группы тоталитарного общества является элитами, или же только присваивают себе видимость элитарности, притесняя действительно элитарные личности и группы.
Что такое элита? С чем мы ее сопоставляем, что такое противоположность элиты – масса? толпа? чернь (mob)?
Этот вопрос имеет разные ответы в зависимости от типов общества. В сословном обществе и такой его предельной форме, как кастовое общество, социальные группы изолированы наследственно, и «высшие» группы – воины, жрецы – являются «элитой» по определению и по рождению, в то время как более низкие являются от роду «чернью». И это имеет основания потому, что низшим кастам – «черни» – высшие ступени культуры недосягаемы, они монополизированы «высшими сословиями», – хотя при этом «чернь» культурно может быть не более низка, а является просто другой, хотя бы потому, что создает неисчерпаемую культуру фольклора.
Двусмысленность противопоставления особенно выразительна в классовых обществах, где – в отличие от сословных – формирование социальных групп происходит более-менее свободно, на основе собственнических отношений, разных форм власти, образования, дохода и богатства, и где принадлежность к социальному классу не соотносится ни с происхождением, ни даже с образованием и культурностью. Над классовой структурой тяготеет наследие сословной. На первых этапах формирования классового общества, когда действуют еще сословные критерии, так называемое «третье сословие» в действительности являет собой чрезвычайно пестрое в классовом, культурном и имущественном отношении сообщество, да и дворянство очень отличается по происхождению, образованию и богатству (во Франции, например, «дворянство шпаги» чувствовало себя элитой в отношении к знатному чиновническому «дворянству мантии»). Жрецы и священники, говоря точнее, не являются элитой общества, потому что они должны быть вне общества и выше его, что символизируется в той или другой степени аскезы в каждой религии и церкви. Реально они – или их часть – входят в элиту постольку, поскольку религиозная структура (например, церковь) активно участвует в общественной жизни. Дервиши или члены монашеских орденов в определенном и очень условном смысле все-таки являются общественной элитой. Ученые и вообще интеллигенция безусловно принадлежат к элите в буквальном смысле слова, но реально они могут быть крайне униженными и маловлиятельными «прослойками».
В классовом обществе господствует более или менее высокая социальная мобильность, поскольку социальные координаты определяются отношениями собственности. В Европе середины XX ст. с этой точки зрения класс работодателей (по-марксистски это значит буржуазия) насчитывал более 5–7 % население, класс самозанятых («мелкая буржуазия») – около 7–10 %, а от 80 до 90 % населения принадлежали к наемным работникам; среди них на западе выделяют менеджеров (управляющих), супервизоров (контролеров-надзирателей) и исполнителей. Конечно, в интуитивном понимании менеджеры скорее составляют один класс с работодателями («буржуазией») в культурно-политическом измерении. Объявить по-марксистски всех наемных пролетариями было бы бессмысленно потому, что именно менеджеры реально управляют собственностью буржуазии и по всем критериям принадлежат к «буржуазной» элите. По образу жизни менеджеры почти не отличаются от работодателей и очень далеки от низших прослоек наемных работников. Но если элита – это просто высшая группа своего класса, своего сословия, своего профессионального сообщества и тому подобного, которая выделяется своим образованием, профессиональной и общей культурой или жизненным опытом, влиянием на массу своей общественной группы, то вполне понятно, что можно говорить о рабочей элите, крестьянской (фермерской) элите, финансовой элите, религиозной (церковной) элите и так далее.
Большинство воспринимает мир как данность, которая не будит сомнений и вопросов; данность а priori для этих людей – это не какие-то врожденные формы мировосприятия, как у Канта, а просто то, что течет сквозь человека, не вызывая сопротивления и не создавая проблем. Образцовым элитарным интеллектуалом XX века с этой точки зрения был Эйнштейн, который шутя говорил о себе, что он просто не знал многих общеизвестных вещей в физике и потому они составляли для него открытый вопрос, на который он самостоятельно искал ответа. В действительности он прекрасно знал эти вещи, но они не были для него «неспрошенными», априорными и без объяснений приемлемыми. Гениальный физик ставит вопросов к реальности намного больше, чем средний, – вот и вся разница. Если же вопрос правильно поставлен, то остроту проблемы вдруг начинают чувствовать массы. В том числе «массы» физиков. А научная чернь (среди врагов Эйнштейна были и нобелевские лауреаты) – это не просто те, кто не понял вопроса, а следовательно, и не ищет возможных ответов; научная чернь – это те, кто свое непонимание нового превращает в добродетель, чтобы оправдать и возвысить себя в собственных глазах, кто агрессивно настроен против непонятного и объединяется с себе подобными на основании общего неприятия научного прогресса, руководствуясь вненаучными критериями и рассуждениями.
Элита может быть охарактеризована в терминах философии Хайдеггера как совокупность таких людей, для которых сфера «неспрошенного» бытия является самой широкой в ее классе или группе.
Если распространить сказанное на все виды дискурса, то будет идти речь не только о непонимании, а обо всех других видах неприятия культурных явлений, специфических для разного дискурса, – агрессивное неприятие ценности и нормы, просьбы или приказа, поэзии, музыки или просто жеста, – исходя из резонов, которые сформированы вне данного дискурса. Группы, объединенные на основе этого неприятия, можно характеризовать как чернь (mob).
В отличие от концепций социальных классов (Маркс, Вебер, Маннгейм, Сорокин), концепции элиты, противопоставляют низшие и высшие уровни компетенции и уже как следствие – социальные позиции. Такое измерение полностью правомерно, но здесь возникает возможность смешения понятий. Движение бедных классов общества – это не одно и то же, что движение черни. «Низшие классы» не являются чернью. Они имеют свои элиты, в истории на сторону обездоленных часто переходили лучшие пассионарии из высших классов, которые имели прекрасное образование и руководствовались высокими ценностями. Коммунистические движения возникали не как движения черни, а как движения бедных классов; они нередко захватывали благородных молодых людей из высших классов, разные прослойки общественной элиты.
Таким образом, имеем классификации социальных групп, по крайней мере, по трем принципам:
1) по принципу социально-экономических позиций (сословия, касты, классы);
2) по принципу культурной компетентности (в рамках своей группы или в рамках общества в целом) – элиты, массы, агрессивная чернь;
3) по принципу социальной психологии и патопсихологии (нормальные группы, группы альтруистов-пассионариев, группы эгоцентриков).
В России в конце XIX – начала XX ст. элиты разных классов общества переходили преимущественно к оппозиционным или революционным движениям, в том числе и к леворадикальному большевистскому.
Остается открытым вопрос, насколько могут совпадать группы, выделенные по разным признакам (принципам). Оставим в покое этот общий вопрос. Взглянем с этой точки зрения на тоталитарное общество.
Тоталитарное общество может быть разным с точки зрения его классовых характеристик: с диктатом зажиточных классов и общественных слоев, с диктатом бедных классов. Оно может выделять правящую верхушку и не по классовым, сословным и тому подобным критериям: в нее будут отбирать из элит, из сереньких рядовых, социально невыразительных людей, которые импонируют массам, из агрессивной черни. Оно может культивировать страстный альтруизм и самопожертвование первопроходцев к раю на земле, а может бросать вульгарные эгоистичные лозунги и основываться на безгранично жестоком карьеризме. Неизменным будет лишь грубое насильственное подавление соперников при опоре на безразличие масс или их злобную недоброжелательность к «общему врагу».
Тоталитарное общество напоминает предельного эгоцентрика, лишенного чувства реальности, ограничений, любых норм и ценностей и приспосабливающего их к собственным прихотям, разнузданного и разложившегося диктатора.
Важно, что тоталитарное общество выделяет бесконтрольную верхушку, наделенную средствами тотального контроля над мыслями и поведением огромных масс. Если господствует эгалитарная идеология, верхушка властвует «от имени и по поручению» масс, делает вид, что источником ее властных полномочий является не чрезвычайная природа элиты, а ее определенный идейный багаж, который принимается с религиозным энтузиазмом. Если господствует идеология элитаризма и иерархии, право на власть дает якобы исключительная природа элиты – расовая, национально-духовная, религиозная и тому подобное. В обоих случаях место общественных элит быстро заполняет чернь, более приспособленная к абсолютному господству и подчинению.
Тоталитарному обществу необходимо дополнение – подвластная ему и подчиненная масса-чернь. Подчиненная слепо, – или в силу того, что поверила в свою элитарность и превосходство, или же в силу того, что повинуется догматизирующим мертвым верованиям. И следовательно, тоталитарное общество можно рассматривать по аналогии с индивидом, который находится ниже нормы, где-то близко к состоянию распада, – и в то же время выше нормы, где-то ближе к самоотверженной пассионарности. Другими словами, в тоталитарном обществе нет средств различить высокое и низкое, бескорыстную пассионарность и ее противоположность – безгранично эгоцентрическую претенциозность. Тоталитарное общество несет в себе вирусы хаоса и смерти.
В этом понимании тоталитарное общество напоминает ненормального индивида. Потому что оно является больным обществом.
Антикоммунизм как идеология и политика: итоги первого десятилетия
С нашей точки отсчета, первый послевоенный период заканчивается смертью Сталина. Безусловно, это была дата знаковая не только для бывшего СССР, но и для всего мира; но даже с точки зрения отношений «Запад – Восток» где-то до 1955–1956 гг. сталинский период продолжается без существенных изменений. Это сказалось, в частности, в том, что после кризиса в 1950 г. на Дальнем Востоке, когда США решали, бросать на китайцев атомную бомбу или нет, наступили тревожные дни 1955 г., когда американцы решали вопросы: принадлежат ли острова Куэмой и Мацзу Тайваню или же континентальному Китаю и следует ли отвечать на захват красными этих островов как на агрессию коммунизма против свободного мира – атомным ударом? Человечество находилось на грани атомной войны и позже, во время Кубинского кризиса, но то уже была другая эпоха с другими проблемами.
Джон Кеннеди
Основы американской и мировой монетарной политики формировались в 1944–1945 гг. на переговорах, которые закончились соглашением в Бреттон-Вудсе. Бреттон-Вудская система действовала до 1973 г., а первые шаги к ее пересмотру предпринял Кеннеди. Суть системы заключалась в том, что стоимость национальных валют ее участников определялась одновременно в золоте и долларах в соответствии с письменным обязательством правительства США поддерживать конвертированность доллара в золоте, данного им в письме в Международный валютный фонд. В случае дефицита баланса своих внешних расходов Соединенные Штаты обязывались не принимать никаких ограничительных мер и, таким образом, не действовать во вред европейским валютам. Следовательно, неявным образом все трудности в западном мире, которые могли возникнуть в финансовой сфере, США брали на себя.
Поначалу в Европе определенные националистические круги протестовали против преимущества США, связанного со статусом доллара как международной валюты, равной золоту. В действительности же Бреттон-Вудская система была непосредственно выгодна европейцам и невыгодна Соединенным Штатам. Доллары использовались европейскими и японскими банками наравне с золотом (а также национальными валютами и фунтом стерлингов) для создания резервов. Доллары потекли за границу, образовался дефицит внешнего баланса США, достигший в 1950-х гг. около миллиарда долларов в год; доллары поступали к европейским банкам, которые на них покупали американские ценные бумаги. В связи с особенной ролью доллара спрос на него был повышен, завышенной в результате оказывалась оценка доллара, и американские экспортеры оказывались в проигрыше; естественная в подобном случае девальвация доллара была исключена из-за того, что американское правительство обязалось ее не допускать.
Для Соединенных Штатов симптомом больших изменений, которые закончили послевоенный период, был приход в Белый дом в 1960 г. Джона Кеннеди. Это касалось не только идеологии и политики американского либерализма, но и тонких механизмов мировой финансовой и экономической политики Америки.
Позже оживленно обсуждался вопрос, была ли эта система обреченной с самого начала. Но суть дела заключалась в том, что американская экономика была несравненно более сильной и более динамичной, чем европейская, и американская финансово-кредитная система могла взять на себя груз обязательств, подобный Бреттон-Вудскому. Благодаря этому мировая монетарная система избежала обвалов, которые разрушили ее в 1930-х гг. С 1947 г. Европа и Япония наращивают экспорт и переживают непрестанный подъем, существенно уменьшая разрыв с США в жизненном уровне. Если в 1930-х гг. серия девальваций европейских национальных валют выражала стремление улучшить условия для экспорта и перенести груз безработицы на соседей, то теперь находился партнер, который своим отказом от девальваций брал все проблемы на себя. Общей проблемой оказалась лишь инфляция, сопровождавшая экономическое процветание.
Американцы, присоединившись своей Великой депрессией к европейскому хаосу в 1930-е гг., теперь помогали Европе избежать голода, безработицы и финансовых кризисов. Делалось это не только через прямую помощь в системе плана Маршалла, но и монетарной политикой, которая играла еще большую роль. Завышение стоимости доллара способствовало экспорту, особенно Японии и Германии, а также поощряло американские компании к инвестициям в Европу. Таким образом происходила санация европейской экономики; слабые и обанкротившиеся фирмы покупались американцами, обогощавшими европейцев новыми технологиями. В свою очередь монетарная система способствовала европейским инвестициям в Америку, поток которых становился все мощнее и в конечном итоге превысил поток американских инвестиций в Европу.
Можно сказать, что такая ситуация в конечном счете была выгодна и Соединенным Штатам, поскольку нарастание хаоса в Европе способствовало бы деструктивным тенденциям также и в здоровой американской экономике.
Период 1944–1971 гг. принес западному обществу опыт международной организации экономики, который не использовал насильственное вмешательство в финансово-экономическую деятельность, но существенно включал влияние властных факторов – ведь основой Бреттон-Вудской системы были письменные обязательства правительства США, то есть вмешательство американского государства. Система, способствовавшая существенно экономическому процветанию Европы и в конечном итоге также Америки, была связана с участием государства в регуляции экономических процессов. Это была последняя акция администрации Рузвельта и в то же время – последнее большое дело выдающегося экономиста XX века Джона Мейнарда Кейнса, который подорвал окончательно свое здоровье в Бреттон-Вудсе и умершего в 1946 г. Правда, Кейнс отстаивал не принятый вариант соглашения, а более выгодный для Англии, но по своей сути политика Бреттон-Вудса была близка к кейнсианской идеологии. Дело в том, что Кейнс настойчиво учил относиться к деньгам не как к простой тени отношений стоимости, которые реализуются в товарном обмене, а как к элементам сложного и важного, относительно самостоятельного денежного хозяйства. Монетарная политика, или влияние на экономические процессы через денежное хозяйство, может оказаться более важным стимулом, чем прямая государственная регуляция.
Поддерживая европейских партнеров в первую очередь как силы демократии и антикоммунизма, США укрепляли фундаменты европейской цивилизации и косвенно выигрывали сами. Только в начале 1970-х гг. возросшие финансово-экономические трудности США и возросшая мощь Европы привели к существенным изменениям в мировой системе.
Поддерживая международные механизмы монетарной регуляции, руководство Соединенных Штатов решительно отказалось от попыток государственной регуляции экономики и вернулось к политике неограниченного либерализма свободной конкуренции. Это ослабляло позиции сторонников социальных реформ, и американская история 1940–1950-х гг. не слишком богата примерами акций мирового значения, направленными на последующую демократизацию общества. Исключениями могут быть очень существенные шаги в направлении расовой десегрегации, которые осуществлялись как демократом Трумэном, так и республиканцем Эйзенхауэром. Преодолевая сопротивление консерваторов в своей партии, Трумэн после специального послания Конгрессу 2 февраля 1948 г. осуществил ряд мероприятий, усиливающих федеральный контроль за справедливыми условиями найма на работу и равными возможностями в образовании и службе в вооруженных силах. На то время в армии еще были вспомогательные подразделения, укомплектованные исключительно черными американцами; в начале президентства Эйзенхауэра небольшое число таких подразделений сохранилось только в войсках, расположенных в Западной Европе.
В агитационной кампании Эйзенхауэра на президентских выборах 1952 г. требование равенства прав и возможностей американцев независимо от расы занимало первое место.
Большую роль сыграло решение Верховного суда о десегрегации в школах, принятое в 1954 г. Борьба администраций обоих президентов и судебных властей США против агрессивной расистской белой черни была тяжелой и драматичной, тем более что негритянские массы реально были далеки от материального и культурно-политического уровня белого большинства, а равные возможности нельзя просто декларировать. В конечном итоге, это специфически американская проблема, которая досталась демократическому обществу в наследство от рабовладения, и она до сих пор далека от решения.
Позиция Америки как военного и политического лидера либеральной цивилизации порождала опасные тенденции. Руководство Соединенных Штатов имело перед собой и либеральную, и реакционную альтернативы коммунизму, и слишком много сил толкало его на путь реакции.
Показательная в связи с этим история с похищением в 1945 г. советской разведкой секретов атомного оружия, которое оказалось в центре внимания американцев на протяжении 1950–1953 гг. Паника в связи с испытаниями атомного оружия в СССР вспыхнула на фоне Берлинского кризиса и особенно войны в Корее. Парадоксально, что преследование тех, кто способствовал передаче секретов американской атомной бомбы Советскому Союзу, осуществлялось одновременно и в США, и в СССР. В 1950 г. в США были арестованы супруги Розенберги – курьеры советской разведки, работавшей на атомном направлении, и через два с лишним года состоялся громкий процесс над ними, закончившийся казнью обоих. В то же время организаторов советской разведывательной сети в США Хейфеца, Семенова, Эйтингона и других одного за одним арестовывали в СССР по обвинению в «сионистском заговоре» или, как супругов Зарубиных, Василевского и прочих, тихо убирали из «органов».
О каждом из этих советских разведчиков можно писать приключенческие романы. Василий Зарубин, профессиональный нелегал, как секретарь посольства в США был резидентом разведки, ему задачи ставил лично Сталин. Его жена Елизавета, родственница румынской коммунистки Анны Паукер, сотрудница секретариата Дзержинского, была замужем за чекистом Блюмкиным, донесла в «органы», что муж привез тайное письмо Радеку от Троцкого, что стоило Блюмкину жизни; она работала со вторым мужем-нелегалом в нацистской Германии. Хейфец был секретарем Крупской, дядя его, коминтерновец, – один из организаторов компартии США; Хейфец работал нелегалом в Германии, закончил в Йене университет. Он был сильной и привлекательной личностью и благодаря своему влиянию на левых интеллектуалов – ключевой фигурой в советской разведывательной сети в США. После успешного завершения операций в США Хейфец возглавлял отдел зарубежных связей Еврейского антифашистского комитета и не был расстрелян вместе с Лозовским и другими только потому, что его держали для «дела Молотова». Семенов (Тауберг) закончил (по заданию советской разведки) Массачусетский технологический институт, после США работал налегалом в советской сети в Палестине. Это были фанатики коммунистической идеи, жизнь которых была непрерывным риском, профессионалы высокого класса, люди, способные своей личной привлекательностью, культурой (все говорили свободно на нескольких языках), тактом завоевывать симпатии интеллектуальной элиты. А к тому же среди них были евреи, что облегчало контакты и с американскими евреями, и просто с людьми антифашистского мировоззрения. Разведчики-коммунисты имели широкие связи с американскими коммунистами (руководитель проекта Оппенгеймер был тайным членом Компартии США) и с левыми по своему мировоззрению ведущими физиками, среди которых были даже Гамов, Бор и Эйнштейн, сознательно помогавшие утечке секретов супероружия. По мнению руководителя советской атомной разведки Судоплатова, ФБР провело следствие в деле Розенбергов поспешно и неквалифицированно, в духе худших традиций НКВД, и большинство связей советских разведчиков осталось нераскрытым. Но арестовано было около 200 человек, второстепенные фигуры сети – курьеры Розенберги – после отказа дать показания против своих сообщников были 19 июня 1953 г. казнены на электрическом стуле, а в стране развернулась антикоммунистическая кампания, которая дорого стоила американцам.
В. М. Зарубин
И американские правые, и сталинская диктатура были врагами довоенных, коминтерновских «красных».
Героем Америки стал зловещий сенатор-республиканец Джозеф Маккарти, который был наиболее агрессивным правым противником правительства Трумэна и благодаря своим нападкам на демократов занял высокое положение, а теперь стал организатором и вдохновителем настоящей инквизиции. Разоблачениям Маккарти не было конца, только аппарат ЦРУ оставался недосягаемым для его проверок; охота на ведьм дошла до варварских демонстраций – сжигания «прокоммунистических» книг перед библиотеками. Маккарти боялись все. Инсинуации его были просто безумными, Маккарти даже администрацию Эйзенхауэра обвинил в том, что она оказывает помощь лейбористской Англии, «красной» потому, что торгует с Китаем. В конечном итоге деятельность Маккарти 2 декабря 1954 г. была осуждена Сенатом США, а вскоре он окончательно спился и умер; однако его глубоко реакционная фигура не была случайным и исключительным явлением в эру Эйзенхауэра. 24 августа 1954 г. президент Эйзенхауэр подписал закон о контроле над коммунистической деятельностью, согласно которому компартия лишалась всех прав, которые, согласно законам, предоставляются организациям в США. Комиссия Конгресса по расследованию антиамериканской деятельности не опускалась до уровня маккартизма, но о ее деятельности в настоящий момент пытаются вспоминать пореже. Антикоммунизм эпохи правления республиканцев был именно той реакционной альтернативой коммунизма, против которой предостерегал Рузвельт.
Джозеф Маккарти
Показателем настроений в американском и европейском политикуме было отношение к Испании. Рузвельт придерживался точки зрения, что Франко не место в европейском сообществе, но американцы и не собирались после войны вмешиваться во внутренние дела Испании. Первым сигналом к пересмотру отношения к Франко подал Черчилль, который еще в мае 1944 г., выступая перед Конгрессом США, похвалил Испанию за решимость остаться вне войны (ему пришлось потом извиняться перед Рузвельтом). Франко до конца надеялся на победу Германии и держал на столе портреты Гитлера и Муссолини (их потом заменили портреты папы Пия XII и португальского президента Кармоны). Умонастроения испанской верхушки выразил министр Карреро Бланко в письме к Франко в сентябре 1944 г.; он писал, что Англия ошиблась в выборе врага, ей нужно было воевать с немцами против России, а теперь мир ожидает катастрофа – американское господство, евреи и масоны; единственное спасение от которых – ось Англия – Испания, ее должен построить Франко. На протяжении всего периода своей диктатуры Франко под псевдонимом публиковал статьи о мировом еврейско-масонском заговоре. И позже, когда к власти в Англии пришли левые, Франко утверждал, что нет разницы между «социалистическим империализмом Лондона» и «коммунистическим империализмом Москвы», и упрямо настаивал на объединении усилий Англии и Испании для защиты западной цивилизации.[663]
Попытки Франко прийти к согласию с Черчиллем закончились неудачей, а вскоре великий консерватор надолго отошел от руля Британской империи. В 1946 г. ООН приняла резко антифранкистскую резолюцию, предложенную Мексикой, а лейбористское правительство заняло непримиримую антифранкистскую позицию. Черчилль иронизировал по этому поводу: «Немыслимо: иметь посла в Москве и не иметь в Мадриде. Жизнь каждого отдельного испанца намного счастливее и более свободна, чем жизнь отдельного русского, поляка или чеха».[664] Хотя он, может, и был прав, но это не было основанием для реабилитации фашизма и «наших мерзавцев» из лагеря ультраправого радикализма. Вопреки настояниям лейбористов в их антифашистских оценках в марте 1950 г. Трумэн заявил, что не видит разницы между СССР, нацистской Германией и франкистской Испанией, поскольку все они – «полицейские государства». Франко возмущался, но, по существу, высказывания Трумэна и Черчилля задним числом реабилитировали именно довоенный европейский консерватизм.
Провинциальный политик, вознесенный на высший государственный пост предвыборными комбинациями Рузвельта, Трумэн воспроизводил в своих концепциях антикоммунизма идею с наивным и образным простодушием, выраженным им во время войны: «…если побеждать будет Германия, нам следует помогать России, а если будет побеждать Россия, следует помогать Германии, и пусть они таким образом убивают как можно больше».
Приход Эйзенхауэра к власти в условиях обострения противоречий с коммунистическим блоком положил конец колебаниям Запада. Осенью 1953 г. заключен конкордат Ватикана с Испанией, и папа Пий XII наградил Франко высшей наградой Ватикана – Верховным орденом Христа. 26 сентября 1953 г. Эйзенхауэр подписал договоры об обороне между Испанией и США, чем была официально оформлена интеграция полуфашистской Испании в западное содружество.
Другие альтернативы коммунизму в 1940–1950-е гг. выдвигает европейское развитие, поскольку в ведущих европейских государствах состоялся поворот влево.
В Англии консерваторы в 1945 г. на выборах потерпели поражение, и к власти пришло лейбористское правительство Эттли – Бевина. Во Франции партия Леона Блюма – Ги Молле имела достаточно сильные позиции, и социалисты не раз входили в правительственные коалиции и возглавляли правительство. В Германии Социал-демократическая партия имела много сторонников, хотя и уступала по влиянию христианским демократам. Сильные позиции имели во Франции и особенно в Италии коммунисты. В идейно-политической жизни Европы все больший вес приобретала Швеция, в которой социал-демократы возглавляли правительство (во время войны – коалиционное) на протяжении сорока лет, с 1936-го по 1976 г. Внимание привлекала также социалистическая политика правящей партии в новом еврейском государстве, а после разрыва с Москвой на новые формы социалистического управления все больше претендует Югославия.
Какие же новые идеи выдвигает некоммунистическая европейская левая?
Больше всего можно было ожидать от английских лейбористов, которые начали после прихода к власти реализовывать идеи «демократического социализма», альтернативного тоталитарному. Была проведена серия национализаций отраслей промышленности, требовавших больше всего обновления. В планах лейбористов принципы социалистического управления национализированной экономикой имели бо́льшее значение, чем проблемы эффективности. В так называемые Working groops – «рабочие группы» – на национализированных предприятиях вводили представителей промышленников, инженеров и профсоюзов для согласования взаимных претензий и выработки общих позиций. В реальности, однако, роль национализаций свелась к использованию государственных ресурсов для модернизации отсталых отраслей, после чего в 1970-х наступила пора массовых приватизаций.
Характерно, что «шведский социализм» никогда не стремился к любым формам национализации производства или банков. Началом «шведского социализма» можно считать соглашение между Конфедерацией работодателей и Конфедерацией профсоюзов 1938 г., где на многие годы исключался из практики такой вид неявного насилия, как забастовки. Договоренности и компромиссы между трудом и капиталом стали элементом национальной политики, которой придерживались организации всех классов шведского общества. Какими бы острыми не были противоречия между партиями и классами, шведы достигали понимания, касающегося национального интереса, – в первую очередь в вопросах внешней политики. Это было очень непросто, потому что в довоенное и военное время Швеция проводила политику нейтралитета, в конечном итоге выгодную нацистской Германии, поскольку без шведского стратегического сырья она не могла вести войну. Левые и правые шведские политики проводили в жизнь политику нейтралитета, поскольку альтернативой была бы война с немцами, которую Швеция неминуемо проиграла бы. Проблему шведского сырья союзники должны были решать сами. После войны Швеция продолжала политику нейтралитета в конфликте демократии и коммунизма, что тоже не вызывало протестов ни слева, ни справа.
Испытанием для национального единства Швеции стала идея собственного атомного оружия как гарантии нейтралитета, выдвинутая влиятельным министром обороны Пером Эдвином Шельдом в 1954 г. Идея Шельда встретила решительное сопротивление Социал-демократической партии и поддержку у некоторых ее руководителей, но окончательно была осуждена социал-демократами только в 1959 году.
Сферой, где действовали принципы «шведского социализма», стала в первую очередь политика на рынке труда, а наибольшее обострение противоречий принесли проекты пенсионной реформы, вынесенные на референдум в 1957 г. К этому времени оформились разные платформы – рабочих, или «синих воротничков», поддерживающих Конфедерацию профсоюзов, профсоюза «белых воротничков», профсоюза высшей интеллигенции (людей творческих профессий), объединения самостоятельных работников (не работодателей и не наемных рабочих) – партии аграриев, преобразованной в партию центра, а также консерваторов и либералов, которые представляли работодателей и высшую интеллигенцию. Победили «синие воротнички»; пенсионная система стала одним из элементов перераспределения национального дохода в интересах более бедных классов, который обеспечивал выравнивание социальных возможностей. В Швеции существовала собственная очень интересная школа экономистов; Гуннар Мюрдаль, один из видных шведских ученых и социал-демократический министр, позже – известен как деятель ООН, сформулировал важные идеологические принципы, которые можно считать социал-демократической альтернативой философии либерализма фон Хайека. Мюрдаль различал в социальных теориях ценностные ориентации и объективное научное содержание, независимое от идеологии. Ценностными ориентациями экономической теории гуманистического характера Мюрдаль считал защиту демократии и принцип равных возможностей.
В социальной практике еврейского государства Израиль особенное внимание привлекали сельские коллективные хозяйства – кибуцы разных форм. Правящая социалистическая Партия труда поддерживала движение кибуцев из идеологических соображений: еще в XIX ст. социалисты в сионистском движении наибольшую опасность для возрождения еврейского государства видели в том, что в обществе Израиля не будет собственного рабочего класса и собственного крестьянства. Освоение новых земель путем руками наемных арабских рабочих, что было типичным для первых волн колонизации, лидеры сионистов следом за Мозесом Гессом считали гибельным для будущего.
Коллективные хозяйства в Израиле не только реализовали социалистические идеи, но и стали способом эффективного ведения сельского хозяйства бывшими горожанами, которые приехали осваивать земли полупустынь засушливой страны. В условиях противостояния демократий Запада и тоталитарного режима Востока еврейский кибуц приобретал символический характер антитезиса советскому колхозу.
Германия 1940–1950-х гг. не родила какой-либо плодотворной социалистической альтернативы тоталитарному коммунизму. Лидер социал-демократии Курт Шумахер в первые послевоенные годы имел наибольший личный авторитет: он не был эмигрантом, а сидел в концлагере, руку потерял еще в Первую мировую войну, был страстным и даже злым критиком власти и пламенным антикоммунистом, а в дополнение мог себе позволить такую меру немецкого патриотизма, которая была недосягаема для буржуазных политиков, мирно переживавших диктатуру. Что касается социалистических идеалов, то Шумахер, критиковавший перед войной социал-демократическое руководство с правых позиций, в целом сохранил отношение немецкой социал-демократии к традиционным высоким принципам: отдавая «воскресный» почет марксизму как политической религии социал-демократии, в «будничных» делах Шумахер больше полагался на личный опыт и здравый смысл. В результате пылкий критический заряд социал-демократии был направлен против «четырех К» – капитализма, консерватизма, клерикализма и картелей, – а вместе с тем против европеистской политики Аденауэра.
Конрад Аденауэр
Как это ни парадоксально, именно немецкие консерваторы подхватили в эти годы самые передовые реформаторские начинания, инициаторами которых были французы.
Во Франции, как и в Англии, прошла серия национализаций, осуществленная еще под руководством националиста и государственника де Голля (он подал в отставку с поста премьер-министра в начале 1946 г. и впоследствии возглавил правую и националистическую оппозицию). Однако во французском варианте национализации были лишь одним из элементов политики плановой модернизации, рожденной совсем не в левых кругах. Инициатором новых подходов был давний сторонник европейской интеграции, вполне «буржуазный» деятель Жан Монне. Монне, по происхождению и профессии виноторговец из города Коньяк и по призванию мастер больших коммерческих соглашений и компромиссов, служил идее Соединенных Штатов Европы как способу согласования взаимных интересов национальных европейских бизнесов. Именно в русле идей «буржуазного» европеизма рождается та идеология и политика, которая сегодня служит левопрогрессистским целям европейских социалистов.
Шарль де Голль
В первую очередь Монне с группой своих сотрудников осуществил компетентный анализ состояния французской экономики. Результаты были плачевны. Франция, невероятно ослабленная двумя войнами, давно страдала от слабости инвестиций в производство и модернизацию. Оказалось, что самое современное металлургическое предприятие построено в 1906 г., да и то в Лотарингии, то есть еще до немцев. Средний возраст машин во Франции составлял 25 лет, в США – 5–6, в Англии – 8–9.[665] Французам была нужна перспектива решительной модернизации, и группа Монне выработала такой перспективный план, рассчитанный до 1952 г. Рычагами, используемыми в реализации этого плана, был не командно-административный режим, а преимущественно кредитная политика и другие средства непрямого воздействия. Кредиты и другие виды американской помощи благодаря четко сформулированным перспективам были использованы не для латания узких мест, а для решения далеко идущих задач реконструкции с модернизацией. В каждой отрасли были созданы ассоциированные группы, которые состояли из членов администрации, экспертов и представителей профсоюзов. До 1947 г. в этой системе охотно и плодотворно работали и коммунисты.
Следующей акцией было объединение усилий Франции и Германии, что реализовалось в Европейском объединении угля и стали (ЕОУС) по инициативе того же Монне. К интеграции и немцев, и французов толкали диаметрально противоположные послевоенные обстоятельства, которые имели тем не менее одинаковый результат. Французская промышленность не могла конкурировать с более динамичной немецкой, немцы, особенно с условиях «холодной войны», не могли позволить себе выступать на мировой и европейской арене самостоятельно.
ЕОУС многими политиками воспринималось поначалу как очередный картель и потому было встречено в штыки государственным секретарем США Дином Ачесоном так же, как и социал-демократом Куртом Шумахером. На деле для Монне, поддержанного министром иностранных дел Робером Шуманом, шла речь о зародыше общеевропейской государственности, но государственности нового, невиданного характера. Европа как государство возникала из «общественного договора» – из правового согласования экономических интересов, а не из силовых структур. Тем не менее, центральное правление ЕОУС не только называлось официально «Властным центром», но и имело функции государственной власти в том ограниченном объеме, который был необходим для решения экономических проблем.
Из этой нетрадиционной сверхгосударственной и межгосударственной структуры, которая была наиболее либеральной как продукт свободного соглашения сторон, исключающего любое силовое давление, и в то же время недостаточно либеральной, поскольку опиралась не на парламентские формы народной воли и народного контроля, начинается история нового типа европейской государственности. К сожалению, очень быстро европейская структура приобрела формы обычного межнационального договора, поскольку на первый план вышла проблема военного союза европейских государств во главе с Америкой – проблема НАТО и немецкого участия в этом военном объединении. Задача построения европейской государственности отошла на второй план, и это привело к отставке Монне в 1955 г. и созданию им Комитета борьбы за Соединенные Штаты Европы.
Подытоживая опыт европейских интеграционных процессов и реформирования общества на гуманистической основе, можно сказать, что процессы обобществления производства в них имели место, но не всегда и не как самоцель, а всего лишь как одно из средств для повышения эффективности и модернизации. Там, где национализаций можно было избежать, западные социалисты их избегали, получая желаемый главный эффект – повышение жизненного уровня более бедных классов населения, в первую очередь «синих воротничков». В других случаях социалисты шли даже дальше, чем национализация больших предприятий, – вплоть до национализации земли и образования коллективных сельских хозяйств (Израиль). Вырисовывалась перспектива разных, не обязательно через коллективную собственность, путей для достижения больших гуманитарных целей, которые формулировались как политическая демократия, общество равных возможностей и наднациональная государственная организация «наций-государств».
Диктатура Хрущева
Процесс распада и гибели тоталитарного режима в СССР, который шел почти полвека и закончился развалом коммунистической империи, представляет исключительный интерес. Перспективы и механизмы краха диктатуры не были ясны ни ее сторонникам, ни ее врагам. На исходе века существовал лишь опыт трансформации режима Франко в испанскую демократию, если не принимать во внимание такие силовые варианты, как падение фашистских режимов в результате военного поражения. Август 1991 г. свалился на головы специалистов-советологов и простых граждан как гром среди ясного неба. Аргументированный ответ на все вопросы нуждается в объективном анализе исторического процесса, начиная с того удара по тоталитаризму, который был нанесен Никитой Сергеевичем Хрущевым.
В настоящий момент забыто тогдашнее официальное определение периода, связанного с именем Хрущева: «великое десятилетие». Оно появилось в печати где-то в начале 1964 г. Не прошло и полгода, как это название было вычеркнуто из исторической памяти.
Между тем хрущевское десятилетие действительно стало началом процессов, которые развязали грандиозные – конструктивные или деструктивные – силы, развалившие в конечном итоге коммунистическую империю. Великое оно или трагическое, бестолковое или смешное; открывало ли оно возможности обновления социализма, стало ли началом его неминуемого исторического конца; какие силы толкали Кремль к ревизии сталинизма, в какой мере личные прозрения или ошибки Хрущева повлекли обвальные для судьбы коммунизма последствия?
Смерть Сталина открыла эру дворцовых переворотов, как всегда бывало в деспотической Российской империи. Неограниченная власть верховного правителя простиралась и на правила престолонаследия, так что каждый монарх пытался определять преемника сам и при том как можно позже. Собственно говоря, таким преемником Сталин неявно назначил Георгия Маленкова, хотя и не хотел писать «завещания», ссылаясь на то, что вот Ленин написал и в результате «всех перессорил». Но независимо от наличия или отсутствия «завещания» нехватка правовых механизмов в системе диктатуры перечеркивала саму идею наследственности, и неминуемой была длительная и жестокая борьба за престол. Она продолжалась с 1953-го до 1957 г. В отличие от борьбы за место Ленина, которая приобрела преимущественно идеологическую расцветку, битвы наследников Сталина имели в основном «подковерный» характер – никто не хотел заявлять, что он является «Сталиным сегодня».
Всенародное горе
Миллионы советских людей, в том числе и бесправные и ограбленные колхозники, искренне рыдали в те мартовские дни 1953 г., а Москва в день похорон Сталина превратилась в Ходынку дней коронации Николая II: толпа, так же охваченная эйфорией преданности и бездарно организованная, как и шестьдесят лет тому назад, затаптывала слабых. 16 марта в редакционной статье «Литературной газеты», написанной в основном ее редактором К. Симоновым, перед советскими писателями ставилась как главная на годы и десятилетия задача – отобразить величие деяний бессмертного Сталина. Статья вызвала ярость у секретаря ЦК Хрущева, который намеревался немедленно снять Симонова с должности, что было абсолютно неожиданным и непонятным для партийно-писательской верхушки. Симонова оставили, но одна за другой пошли охлаждающие поправки к идеологии пламенной сталинской верноподданости.
Постепенно оказывалось, что Кремль Сталина не любил. Для народа Сталин был синонимом порядка, его смерти боялись, как боятся неизвестности и хаоса. А люди, близкие к самым интимным механизмам власти, знали, что от Сталина веет определенностью и покоем могилы.
Как это ни странно, оценить общую кремлевскую ситуацию позволяют именно детали «еврейского дела». Если бы Сталин умер на пару лет раньше, дворцовые перевороты, возможно, не нуждались бы в крутых идеологических решениях. Если бы Сталин умер позже и успел замордовать старшее поколение своих соратников, оформление нового курса тоже не нуждалось бы в больших политико-идеологических новациях. Но Сталин покинул этот свет в момент, когда все его соратники были охвачены ужасом перед приступами его паранойи. Готовилась большая чистка и большое обновление кадров. Евреи или женатые на еврейках – Молотов, Каганович, Ворошилов, Андреев – ожидали ареста и смерти. Кавказцы, которые знали слишком много, – Берия и Микоян – тоже осознавали, что пришла их очередь. Как в глубине души относился к Сталину его избранник Маленков, мы не знаем, но можно допустить, что очень трезво-критически, с тем же общим страхом. Булганин Сталина панически боялся, а Хрущев просто ненавидел. Атмосфера мира, ограниченного «ближней дачей» в Кунцево и кремлевским кабинетом на Ивановской площади, была нестерпимой и наэлектризованной до крайности.
Г. М. Маленков выступает с докладом на XIX съезде КПСС
Отдельно следует сказать о мотивах ненависти Хрущева к Сталину. Сталин имел на Никиту компромат, как и на каждого. Этим компроматом была гибель старшего сына Хрущева от первого брака, Леонида. Он был летчиком и погиб в воздушном бою, но, как часто бывало, тело погибшего не было найдено, и официально Леонид Хрущев считался пропавшим без вести. Как водится, пошли слухи, что он в плену, говорилось даже о том, что якобы его видели в составе какой-то немецкой карательной экспедиции. Сталин положил делу Хрущева-младшего (в действительности делу Никиты) конец, распорядившись считать его погибшим; возможно, он даже чувствовал что-то наподобие солидарности – ведь его сын от первого брака Яков Джугашвили таки действительно попал в плен, то есть по законам тоталитарной страны считался изменником родины. Больше никого из политбюро такая судьба не постигла. Однако на всякий случай вдова Леонида Хрущева была отправлена в лагерь. Внучку Юлию Никита Сергеевич забрал к себе в семью и удочерил, но с ней практически не общался. И только после отставки он передал ей, что мама ее ни в чем не виновата.
Ужас и извращенность ситуации не нуждаются в комментариях. Хрущев этого Сталину не простил, может, больше, чем постоянный страх и унижение по работе.
Леонид Хрущев
Сталин как абсолютный владыка независимо от официального статуса его должности не только распоряжался деньгами и ресурсами, но и имел возможность непосредственно руководить силовыми структурами и расписывать своим заплечных дел мастерам сценарии политических процессов, арестов, истязаний, признаний и казней. После его смерти появился главный вопрос: кто и как будет осуществлять террор?
Ответ на этот вопрос прозвучал не так уж и неожиданно: никто и никак.
На исходе сталинской эпохи власть окончательно перешла от партии в государственные органы империи. Уже после войны политбюро фактически совпадает с Бюро Президиума Совета Министров. Все директивы, в том числе партийные, Сталин подписывал как Председатель Совета Министров СССР. Пост генерального секретаря ЦК был после XIX съезда партии (1952) ликвидирован, хотя Сталин оставался первым в списке членов секретариата. Собственно партийный секретарь, руководитель партийного аппарата, стал чем-то при главе государственной исполнительной власти – она же законодательная, она же судебная. Как Гесс или Борман при рейхсканцлере Гитлере.
Очень чуткий к сталинским новациям Кавказ отреагировал быстро: фактический хозяин Азербайджана Багиров сдал должность первого секретаря ЦК своему человеку, Якубову, а сам остался председателем Совета министров республики. В последние годы Сталина Маленков, как второй человек в государстве, выступал в первую очередь в роли первого заместителя главы правительства. После смерти Сталина он стал Председателем Совета Министров СССР и при этом председательствовал на заседаниях Президиума ЦК КПСС. Когда в 1953 г. сместили Ракоши, это сказалось просто в том, что Ракоши остался на своем партийном посту, а главой правительства Венгрии стал Имре Надь. В сентябре 1953 г. официально первым секретарем ЦК избран Хрущев, но это еще не было переворотом и концом «коллективного руководства». Лишь снятие Маленкова с должности главы правительства и замена его Булганиным в январе 1955 г. означали перемещение властного центра в партийные структуры.
Н. С. Хрущев официально объявляет о смерти вождя
Это было следствием «мини-переворота», который выглядел как «разоблачение Берии», а в действительности был устранением чекистов с первых позиций и первой чисткой сталинского ядра МГБ – МВД.
После смерти Сталина на политической авансцене оказался триумвират Маленков – Берия – Молотов. Неожиданный арест одного из членов триумвирата состоялся по всем правилам сталинской эпохи, и осенью Берия был расстрелян как якобы иностранный агент, который готовил государственный переворот и разоблачен, во всем сознавшись. Движущей силой ареста был Хрущев, а осуществили его военные – возвращенный к власти Жуков и люди командующего войсками столичного округа генерала Москаленко, близкого к Хрущеву. Важно подчеркнуть обстоятельство, которое до сих пор остается в тени: стая чекистов во главе с Берией действительно существовала, но арестованы были отнюдь не только «бериевцы». Участниками «заговора Берии» стали Судоплатов, который долгие годы был организатором тайных политических убийств, Майрановский, многолетний сотрудник лаборатории, занимавшейся ядами, Огольцов, первый зам. министра госбезопасности, который вел «еврейское дело» и лично руководил убийством Михоэлса, Эйтингон, Серебрянский и другие организаторы террористических акций, в частности убийства Троцкого; многие руководители советской разведки и контрразведки были отправлены дослуживать до пенсии куда-нибудь в систему ГУЛАГа или вообще уволены из «органов». Как признавался позже и сам Хрущев, кремлевские руководители хотели свалить на Берию грехи сталинского правления, которые нельзя было замалчивать.
Г. М. Маленков
Поставим, на первый взгляд, наивный вопрос: были ли наследники Сталина, люди из его ближайшего окружения, искренними и честными в своих убеждениях коммунистами, или это была стая преступников и убийц, которая использовала идеологическую догматику коммунизма для манипулирования сознанием масс в собственных карьерных целях?
На этот вопрос сразу можно дать полностью уверенный ответ. Жизненный путь каждого из кремлевских руководителей исключал любую некоммунистическую альтернативу. Переход власти к противникам коммунизма для каждого из них неминуемо значил бы личную гибель. Их жизненные успехи с молодых лет целиком и полностью зависели от того, что мощная политическая сила – ее называли «советская власть» – подняла их над никчемной средой, из которой они вышли. Кровь сталинского террора крепко привязала их к священным идеологическим формулам, которые символизировали для них «советскую власть» и их личную судьбу. В этом отношении циничный Берия был таким же преданным коммунистом, как и твердокаменный фанатик Молотов или беспокойный энтузиаст Хрущев.
Но перспектива падения «советской власти» была все же призрачной, а погибнуть очень просто можно было и без контрреволюции – от каприза Сталина и интриг собратьев по Кремлю. Карьера в атмосфере террора не раз проходила по лезвию ножа. И тогда идеологическая коммунистическая символика ценностей не помогала выбирать решения, оказывалась неэффективной.
Маленков, Берия, Хрущев, Булганин, Суслов и некоторые другие принадлежали к поколению коммунистических руководителей, которых Сталин заранее начал подбирать еще в эпоху Великого перелома. Маленков принадлежал к самым молодым (ему в год смерти Сталина исполнилось 52), но в сталинских придворных кругах он занял позиции раньше всех и надежнее всех – в кабинетах кремлевских штабов-секретариатов, будучи отмеченным вниманием вождя еще как студент и секретарь парткома Московского высшего технического училища им. Баумана. На него практически не было компромата – так, пустяк у Берии, якобы Маленков скрыл службу в оренбургских казаках. Не то, что у Маленкова было на Берию, – все материалы, накопленные ростовскими чекистами, начиная со службы юного Лаврентия в мусаватистской контрразведке якобы по поручению подпольной парторганизации Баку. Правда, все эти дела разбирались в 1938 г. и результаты следствия удовлетворили Сталина, но в конечном итоге папка была у кадровика Маленкова, который дружил с Лаврентием Берия так же, как перед этим – с Николаем Ежовым. Короткая опала Маленкова в 1949 г. сменилась крепкой позицией кронпринца. Около гроба Сталина наследники заключили соглашение, распределив власть так, что тандем Берия – Маленков оставил около руководства старую когорту, неформальным лидером которой был Молотов.
В. М. Молотов
Инициатива в тандеме издавна принадлежала Берии, более умному, волевому и циничному политику. Огромной ошибкой Маленкова было то, что он послушался уговоров Хрущева и согласился на арест и убийство своего давнего «друга». Лично Берия был абсолютно безвреден для Маленкова. Как грузин (собственно, мингрел), он имел мало шансов стать после грузина Сталина «вождем советского народа». Вождем должен был быть более слабый партнер с безукоризненным русским анкетным экстерьером – Георгий Максимилианович Маленков, а Лаврентий рассчитывал править за его спиной. Крови на руках у Берии было очень густо, но трудно сказать, у кого ее было больше – молодой Маленков был одним из тайных организаторов Большого террора наряду со Ждановым, Шкирятовым, Вышинским, Ульрихом и чекистами. Старательно и щедро измазаны кровью были абсолютно все другие – их резолюции на «делах» бывших подчиненных и коллег позже понемногу демонстрировались публике. Сам Хрущев приехал в Украину в 1938 г. в паре с ежовцем Успенским и провел здесь основную массовую чистку, следы которой на протяжении «великого десятилетия» старательно устранялись. Берия сам лично истязал и был абсолютно растленным чекистско-партийным вельможей, но качественной разницы между ним и другими сталинцами нет. Шла речь тогда не о Берии, а о всемогущем МГБ – МВД.
Как государственный человек Берия был скорее технократом; прекрасный организатор, он хорошо знал оборонную промышленность и нефтяное дело, а о ядерной проблеме нечего и говорить. В одной из «золотых клеток» Берии спокойно работал сам Тимофеев-Ресовский (Зубр), изучая генетические последствия использования атомного оружия. Душа сообщества физиков П. С. Капица, противник Берии и предшественник Сахарова, в 1955 г. осмелился выпустить легендарного Зубра с докладом на свой «капичник» в Московском университете, что вызвало безумное сопротивление лысенковцев. Это было бы невозможно, если бы в свое время не существовало тайного покровительства Берии генетике. Берия вообще пытался быть покровителем на всякий случай. Молотову он при встречах шептал: «Полина жива». Он даже встретился с вдовой Бухарина, вызвав ее к себе из камеры, угощал ее и достаточно мило с ней разговаривал, чего она, безусловно, оценить не смогла. Берия был циничен, но он прошел через ЧК, всевозможные разведки и контрразведки, застенки и партийные интриги с двадцати лет, от самого начала советской власти. Иногда он тосковал по мольберту и кистям, как в свое время Тухачевский по скрипке. Берия и Маленков знали все, и это формировало из них технократов, трезвых политических прагматиков.
Л. П. Берия
Направления реформации коммунистической политики четко определились уже с первых шагов Маленкова – Берии. В первую очередь был дан отбой «еврейскому делу». «Врачей-убийц» немедленно выпустили, у Лидии Тимашук отобрали орден Ленина, выданный ей за донос, отыскали и куда-то дели Рюмина. Страна была подведена к мировой ядерной войне, и необходимость положить конец конфликта в Корее и Вьетнаме стала неотложным требованием времени. Берия, поддерживаемый Маленковым, настаивал на объединении Германии (как и Австрии) на основе статуса нейтрального государства. Относительно Германии эту идею публично выдвинул Сталин, убежденный в том, что это – наилучший путь к утверждению в Германии коммунизма, поскольку противоречия между империалистическими государствами ведут Запад к империалистическим войнам между собой (эти безумные идеи он изложил в «Экономических проблемах социализма»).
В варианте Берии – Маленкова концепция нейтральной Германии должна была кардинально развязать европейский узел противоречий и поддержать немецкое «национально-освободительное движение» против союзников. Позже, в начале 1954 г., Маленков в речи перед избирателями в Ленинграде заявил, что ядерная война будет означать гибель мировой цивилизации.
Во внутренней политике Берия инициировал курс на резкое повышение статуса национальных республик и в частности Украины, где после его поездки в Киев и на Галичину началось что-то такое, что очень напоминало украинизацию 1920-х гг. Первым секретарем ЦК Компартии впервые стал украинец по национальности, А. И. Кириченко. Эта политика закончилась так же внезапно, как началась, но более стойкими оказались другие новации, – освобождены были приусадебные участки и сады колхозников от гнета сталинских налогов, оживились базары, началось что-то похожее на НЭП. Большая амнистия, правда, была сорвана и преобразована в амнистию для тяжелых и мелких криминальных преступников, которая принесла волну грабежей и убийств, но курс на уменьшение роли репрессий все же ясно проявился. Короче говоря, Берия и Маленков начали либерализацию режима.
Как должна была бы выглядеть «перестройка» по-бериевски и по-маленковски, можно судить по опыту Венгрии 1953–1954 гг. Имре Надь, «венгерский Маленков», был выдвинут даже не Маленковым, а Берией, – в коминтерновские времена Надь был сексотом с кличкой Володя, что не помешало ему искренне ненавидеть тоталитарные порядки и не отступить перед смертельно опасным натиском московских гордецов, которые так рассчитывали на его страх перед компроматом. Стоит напомнить, что одна из площадей Будапешта сегодня носит его имя. Реформы Надя были достаточно радикальными, но не имели характера «шоковой терапии». Как и Маленков, Имре Надь был больше склонен к «бархатной» тактике, медленно ослабляя поводки и стремясь будить скорее не критику, а надежды. В 1955 г., после падения Маленкова, Имре Надь был снят с должности, и на его место Хрущев и Суслов вернули сталиниста Ракоши.
Имре Надь
Либерализация коммунистического режима, затеянная Маленковым поначалу вместе с Берией, имеет все черты консервативного реформизма, классически охарактеризованного Маннгеймом. Маленков не исходил из какой-то заранее принятой схемы желаемого уклада, он пытался устранять один за другим те препятствия развитию, которые казались наиболее очевидными. Это отвечает «морфологии консервативного мышления» по Маннгейму: «Неромантический консерватизм всегда выходит из конкретного случая и никогда не выходит за горизонт, очерченный конкретным окружением. Он занимается непосредственной деятельностью, изменением конкретной частичности и в результате не утруждает себя тем, чтобы заниматься структурой мира, в котором живет… Консервативный реформизм основывается на замене одних единичных факторов другими единичными факторами («улучшении»)».[666] В этом заключаются и сильная, и слабая стороны консервативного реформизма: он в состоянии на те и только те реформы, которые поддерживают стабильность.
Но хрущевский способ мышления непохож на альтернативу консервативному реформизму, очерченную Маннгеймом. «С другой стороны, каждая прогрессистская деятельность пользуется сознанием того, что возможно… Она убегает от конкретности не потому, что хотела бы заменить ее другой конкретностью, а потому, что стремится к созданию другой системной исходной точки для последующего развития… Таким образом, прогрессивный реформизм стремится к изменению системы как целого, в то время как консервативный реформизм занимается отдельными деталями».[667]
Что же представлял собой хрущевский реформизм?
Хрущев был тем ответом на смерть тирана, которая больше всего устраивала всех. Этот ответ можно определить как «коммунизм без Сталина» или «марксизм-ленинизм без Сталина». Слабость политической позиции Хрущева иногда видят в том, что он возводил все к личности Сталина. Это не совсем так. Суть формулы в том, что это должен был быть тоталитаризм без массового террора.
Когда в октябре 1964 г. пленум ЦК освобождал Хрущева от всех должностей, он поначалу не хотел подавать заявления и прекращать борьбу, а затем в конечном итоге передал через Микояна: «Я уже старый и устал. Пусть теперь справляются сами. Главное я сделал. Отношения между нами, стиль руководства поменялись в корне. Разве кому-нибудь могло пригрезиться, что мы сможем сказать Сталину, что он нас не устраивает, и предложить ему пойти в отставку? От нас и мокрого места не осталось бы. Теперь все иначе. Исчез страх, и разговор идет на равных. В этом моя заслуга. А бороться я не буду».[668]
Эта фраза объясняется обычно как свидетельство антитоталитарного направления политического курса Хрущева. Для такого толкования нет оснований.
Для покойного тирана – Сталина – Хрущев в крайнем случае хотел оставить какое-то скромное место среди тех побед коммунизма, которые ему самому казались бесспорными. При этом в определении места немало зависело от конъюнктуры – под давлением обстоятельств Хрущев иногда даже заявлял, что «мы не отдадим нашего Сталина». Но и личная ненависть, которая в результате все же проступала сквозь все декларации, и нежелательность кровавых методов для Хрущева как коммунистического политика и как личности не исключают другую сторону дела: Хрущев никогда не отказывался от попыток удержать систему тотального контроля над всей экономической, политической и духовной жизнью общества.
Хрущев действительно не применял террористических методов коммунистической власти, и он действительно хотел бы вычеркнуть имя Сталина из истории партии.
Как и его предшественник Маленков, Хрущев не имел целью реализацию какой-то желаемой системы как целого, и его уж никак нельзя назвать «прогрессистским реформатором» в том значении слова, которое имел в виду Маннгейм. Скорее можно было бы говорить о «романтичном консерватизме» Хрущева, или, как это в настоящий момент принято называть, коммунистическом фундаментализме. Раздувание культа личности Ленина, которое началось в годы «великого десятилетия», отражало претензии Хрущева на «очищенное от сталинской скверны» наследие «настоящего (ленинского) коммунизма». Хрущев делал вид, будто, выбросив Сталина из Мавзолея и, желательно, исторической памяти, «партия» без каких-либо трудностей «возобновила ленинские принципы и нормы партийной жизни». Аналогии хрущевской критики коммунистической реальности можно найти именно в истории ислама в фундаменталистских течениях, которые критиковали господствующие коррумпированные режимы за отступления от «настоящей давней веры» и всегда были глубоко консервативными в своей идеологической части. Возвращение Ракоши не было случайным: несколько интервью зарубежной прессе, данных Хрущевым после устранения Маленкова, такие же агрессивные, как и его выступления и все «башмачное» хулиганское поведение на сессии ООН осенью 1960 г. и как его «общение с интеллигенцией» в 1960-х гг. И тем не менее, он возвращается снова и снова к критике «культа личности Сталина», доходя вплоть до несмелых замыслов реабилитировать Бухарина и его товарищей.
Эпоху правления Хрущева смело можно назвать эпохой его личной диктатуры. Хрущев вмешивался во все детали жизни общества, от космической техники до джазовой музыки, не терпел тех, кто ему перечил, переставлял «кадры», как хотел, в меру возможностей своей фантазии менял все, что ему не нравилось, создав, наконец, такую атмосферу хаоса и нестабильности, что стал жертвой дворцового переворота (потому что без вмешательства кагэбистских «лейб-гвардейцев» «демократическое освобождение» его октябрьским пленумом Центрального Комитета партии в 1964 г. было бы невозможным). Во время правления Хрущева активно преследовались политические противники режима, хотя Хрушевым было провозглашено, что в СССР нет политических узников – непокорных «судили» как криминальных преступников или сажали в дома сумасшедших. Именно он внедрил и не постыдился «обосновать» в газете «Правда» систему бессрочного заключения через «психушки».
Хрущев гордился не тем, что ввел демократические порядки. Он гордился тем, что десять лет осуществлял коммунистическое правление в нормальных (как говорят в армии, «штатных») ситуациях, не применяя террор – и по крайней мере, не применяя массовый террор.
И диктатура Хрущева действительно не была кровавой диктатурой. Поскольку тоталитарный режим связывается именно с массовым террором, лагерями смерти, страхом, который парализует умственные усилия нации, весьма сомнительно, можно ли считать коммунистический режим эры Хрущева тоталитарным. Если не пересматривать привычные дефиниции тоталитаризма, то уже режим Хрущева можно считать посттоталитарным. Систему хрущевского «тотального контроля» низы терпели – раздраженно, под анекдоты, но терпели именно потому, что тотального контроля он так и не установил. Хрущева не боялись.
На совести Хрущева кровь Венгрии в 1956 г., Хрущев настоял на расстреле Имре Надя и его товарищей, на его совести также Берлинская стена со всеми последствиями, а фактически и расстрел русских рабочих в Новочеркасске. Это были «нештатные» ситуации, когда, по мнению Хрущева, террора нельзя было избежать.
Как победил Хрущев в соревновании с опытными кремлевскими карьеристами? Хрущев с декабря 1949 г. фактически стал партийным секретарем при Хозяине. Он имел достаточно большие рычаги власти. Да, руководили министерствами госбезопасности и внутренних дел ставленники Маленкова Игнатьев и Круглов, но в МГБ три заместителя министра – Епишев, Рясной и Савченко – были людьми Хрущева, а в МВД первым заместителем оставался связанный с Хрущевым еще довоенной службой в Киеве Серов. Однако дело не столько в подобных аппаратных связях. И провинциальная карьера, и личный нрав Хрущева были такими, что он – в отличие от старой кремлевской аристократии – имел важные личные связи именно в партии.
Консервативная реформация сталинизма технократами-прагматиками Берией и Маленковым была сорвана старыми сталинистами во главе с Молотовым вместе с Хрущевым через два года. Поскольку режим больше не опирался на массовый террор МГБ – МВД, в первую очередь террористический контроль над самой партией, его основой, как и в 1920-е гг., стали партийные структуры; реформы осуществлялись в соответствии с психологией и представлениями не государственнической «вертикали», а территориально-партийной «горизонтали». Никиту Хрущева партийная номенклатура сначала с энтузиазмом поддерживает как кремлевское воплощение лучших черт рядового провинциального партийного работника, чтобы на исходе его карьеры возненавидеть его как символ ничтожности и бесталанности все того же рядового провинциального партийного работника, который замахнулся на высокую для его харизмы бюрократическую должность.
Хрущев был умным, одаренным и нестандартным человеком. Он имел прекрасную память, живое воображение, разнообразные способности, знал неизвестно откуда, не имея фактически никакого образования, очень много вещей, необходимых руководителю, был полон замыслов и идей, освоил искусство дипломатических хитростей и интриг – как малых, кабинетных, так и больших, международных. Если употреблять слово «элита», то Хрущев не принадлежал ни к рабочей, ни к крестьянской элите. Крестьянином Хрущев давно не был, из села он молодым ушел работать на шахту и всю жизнь гордился, что зарабатывал до революции очень хорошо – 30 руб. золотом. И рабочим лидером он никогда не был – бывший красноармеец Никита стал провинциальным партийным работником, которого судьба вынесла на самый государственно-партийный верх. Его давние «связи с массами» уж никак не могли сохраниться в том номенклатурном быту, в какой он попал. Это были почти забытые воспоминания далекой молодости.
Много писалось о «природном крестьянском уме» Хрущева, который он якобы прятал под маской «Иванушки-дурачка». Нужно сказать, что «крестьянского ума» не бывает – так же, как не бывает ума сапожного, портняжного, шахтерского и так далее. Просто есть умные крестьяне и есть дураки – как бывают также глупые дворяне, генералы и профессора. А всякий ум, как и глупость, – от матушки-природы.
С этой точки зрения и в этом, «элитном», измерении скорее следует говорить о Хрущеве как о представителе не масс, а партийной черни. С ее вульгарностью, необразованностью, комплексом неполноценности, враждебностью к интеллигенции и «умникам» вообще. С ее стремлением превратить свои недостатки и свою ничтожность и невоспитанность в какие-то особенные «народные» добродетели. «Произведения» Хрущева, щедро изданные его лакеями и бесследно исчезнувшие после его отставки, полны кичливости его мнимыми победами над «кабинетной наукой». Время от времени его охватывала буквально ненависть к настоящей науке, культуре, интеллигенции, он хамил, кричал, теряя достоинство. Характерно, что при Хрущеве не делались попытки пересмотреть «еврейское дело»: политика государственного антисемитизма, установленная Сталиным, продолжалась нетеррористическими методами. Преданность «черному» Лысенко просто трудно объяснить; здесь оказывались бессильными и его близкие, с которыми Никита обычно считался, – когда шла речь о Лысенко и генетике, он ничего не слышал. Бессмысленный конфликт Хрущева с Сахаровым и Академией наук по поводу выдвиженцев Лысенко ускорил его падение.
Он был груб, но не чувствовал болезненной потребности в убийстве и даже в унижении чужого достоинства. Хрущев хамил подчиненным и вульгарно кричал на поэтов и художников, но в его хамстве было больше обычной базарной сварливости.
Кинорежиссер М. Ромм рассказывал о своем выступлении на «встрече с интеллигенцией» в Свердловском зале Кремля, где Хрущев непристойно издевался над культурной элитой:
«Стали мы спорить. Я слово, он – два, я слово, он – два. Наконец я ему говорю:
– Никита Сергеевич, ну, пожалуйста, не перебивайте меня. Мне и так трудно говорить. Дайте я закончу, мне же нужно высказаться!
Говорит он:
– Что, я не человек, – таким оскорбленным детским голосом, – что, я не человек, своего мнения не могу выразить?»[669]
Когда открывали в Москве первый подземный переход, Хрущев демократически приехал на торжество; собрались люди, и какой-то человечек воскликнул «Хинди, руси, бхай, бхай», приветствие, популярное по приезде Неру. Никита обиделся и вел себя как сварливая тетка, чуть не подрался с тем человеком, орал – устроил уличный скандал. Этим все, в конечном итоге, и закончилось.
Тогда же он сказал Андрею Вознесенскому: «Вы это на носу себе зарубите: вы – ничто».[670] Грубый крик должен был внушить подчиненным мысль, что все они – ничто: такова природа тотального контроля, этого добивался и Хрущев. Но грубый крик Хрущева не служил намеком на возможную тайную расправу в подвале на Лубянке: Никита кричал не символично, а просто позволял себе «базарное» хамство и даже возбуждал себя – словесная ссора должна была быть настолько обидной, чтобы полностью заменить все полицейские виды наказания.
Умный, хитрый и волевой политик, Хрущев был необразованным самоучкой, смолоду испорченным большевистским пренебрежением к «буржуазной науке» и «буржуазной интеллигенции». Парадокс заключался в том, что его домашние, в первую очередь сын Сергей, дочь Рада и ее муж Алексей Аджубей, действительно принадлежали к московской интеллигенции. Нужны были крах честолюбивых замыслов и пересмотр всех жизненных позиций, чтобы в душе признать свою ограниченность и малообразованность.
Хрущев не играл при Сталине «Иванушку-дурачка» – он им был. Сказочный Иван-дурак – чаще всего младший сын, то есть «худший», более низкий по социальному рангу, а следовательно, более близкий не к норме, а к «нижнему миру», «глупый» глупостью скомороха, шута, близкого к священному безумию. Он делает запрещенные, табуированные вещи «из глупости», якобы не зная, что их нельзя делать, – и близость смеха к таинственному «нижнему миру» оборачивается чудодейными способностями героя-шута, который посрамляет «нормальных», «высших» и «старших» братьев.
Конечно, никакой сказочной мистики в кремлевской реальности не было. Но в статусе Хрущева при сталинском дворе было именно это, шутовское. Для Сталина он был мужичком-«народником», да еще и «хохлом» в вышитой рубашке (он всегда называл Хрущева по-украински, не «Никитой», а «Микитой»). Сталину приятно было видеть около себя Санчо Пансу, чтобы чувствовать себя романтичным идальго. Это была иллюзия, но черты Санчо Пансы – «Иванушки» в Хрущеве Сталин любил. Такое пренебрежительное отношение усвоили и псевдоаристократы из сталинского окружения. Хрущев подтверждал их оценки не из особенной хитрости, а потому, что плебейство было для него органично.
Хрущев оказался сильнее своих противников, он парадоксально более близок к элите, чем к массе и тем более к черни: как шут, он нонконформист, его все интересует, у него крайне широкое поле «вопрошаемого бытия». Только человек из научной элиты Эйнштейн притворялся, будто он «не знает» в физике основного, а человек из партийной черни Хрущев действительно не знал и потому, берясь за все, был храбрее соперников.
Противопоставление рационального мышления, эффективной работы, научно-технической грамотности, простого назойливого труда, – одноразовым озарением, открытием чрезвычайного характера, которым человек обязан своим сверхприродным свойствам, то есть комплекс «Иванушки-дурачка», типологически есть надежда на чудо. Марксизм как практико-политическая философия соединяет холодный прагматизм с надеждой на чудо, на открытие научных истин не благодаря науке, а вопреки ей – благодаря диалектико-материалистическому прозрению. Надежда на чудо занимала большое место в деятельности Хрущева. В его время на западе уже говорили о «экономическом чуде» – немецком, японском. В настоящий момент забыт апологетический фильм Торндайка об эре Хрущева, который так и назывался: «Русское чудо». Хрущев полагался не на свое исключительное владение шаманской диалектико-«материалистической методологией», как большевики предыдущих поколений и в первую очередь Сталин, а на свое «исключительное практическое чувство», свой практический политический опыт. С его точки зрения, все кремлевские кабинетные вожди, и Сталин в первую очередь, не имели харизмы открывателей чуда, потому что были «оторваны от жизни». Вульгарная плебейская зависть к «очкарикам» рефлектировала и на мир кремлевских лжеинтеллектуалов. Коммунизм и марксизм в Хрущеве превратился из самодовольной догматики в энергичную практическую деятельность методом проб и (скрываемых) ошибок. Этим он, партийный «демократ», противопоставил себя кремлевским партийным «аристократам». И нужно сказать, что такой вульгарный практицизм намного более симпатичен по сравнению с надутым безмозглым догматизмом.
Власть Хрущева, как говорилось, была диктаторской. В отличие от коммунистического режима 1920-х гг., который при Ленине и первые годы после Ленина был диктатурой партии, режим Хрущева никогда не был диктатурой партии, потому что не допускал ни одного обсуждения действий руководителя партии и государства. Возвращение к «настоящему коммунизму» и диктатуре партии требовало бы признания правомерности оппозиции и пересмотра оценок партийных дискуссий, на что Хрущев как диктатор, который стремился сохранить тотальный контроль без террористического тоталитаризма, пойти не мог. Вся история эпохи Хрущева является историей исканий и инициатив в рамках его личной диктатуры, благодаря чему она во всех политических деталях несет на себе печать его личности и даже просто есть его личная история.
Хрущев обличает абстракционизм
По своему нраву Никита Хрущев был человеком беспокойным, непоседливым, очень живым и энергичным. Он не терпел одиночества и молчания. Говорливость и даже стремительность вещания стали предметом шуток, позже очень недобрых. Такой психологический тип достаточно распространен, и, если он не выходит за пределы нормы или находится под контролем окружения, может быть очень полезным и даже приятным для коллег и близких. У человека этого типа всегда приподнятое настроение, большая жажда деятельности и повышенная словоохотливость с тенденцией постоянно отклоняться от темы разговора. Даже эта неудобная черта нередко оказывалась положительной – Хрущев разбрасывался, но был всегда преисполнен неожиданными ассоциациями и благодаря этому – все новыми и новыми идеями. Оптимизм и естественная веселость Хрущева легко обманывали – он казался доброжелательным; но у людей такого типа, вообще говоря, слабые социальные инстинкты, они слишком эгоцентричны и имеют слабое чувство справедливости и ответственности, а веселость их, наталкиваясь на сопротивление окружения, легко переходит в раздражение и вспышки гнева.
Будучи всевластным, Хрущев, конечно, никакого контроля окружения не чувствовал – все, кто его позже предал, заглядывали ему в рот. Когда его отправили на пенсию, он резко изменился: любил быть в одиночестве и мог за целый день не сказать ни слова. Это была депрессия, и в таком состоянии Хрущев прожил семь лет, до семидесяти семи. Окружение изменило ему, и он переживал это очень тяжело, осмелился пойти на открытый конфликт с руководством партии – передал мемуары на запад, как какой-то диссидент. После тяжелого разговора с главой Комиссии партконтроля Пельше о своих мемуарах он пережил первый инфаркт, после такого же повторного разговора с другим своим выдвиженцем, секретарем ЦК Кириленко, – второй инфаркт; третий инфаркт в сентябре 1971 г. забрал у него жизнь. Депрессия полностью выбила его из седла, но и будучи враждебно настроенным к руководству КПСС, Хрущев ненамного продвинулся в понимании окружающей реальности.
Хрущев сам был просто болен инициативностью и любил инициативных подчиненных. Эта инициатива раскрывает природу не только его натуры, но и всей «советской власти».
Н. С. Хрущев с внуком Алешей
Инициатива для активиста советских времен была эрзацем свободного действия, эрзацем свободы. Получив задание, активист мог творчески и вдохновенно искать способы его наилучшего и быстрейшего выполнения. Но бюрократический режим не переносит ни одной выдумки, ни одной инициативы, он основывается на выполнении скрупулезном и точном. Инициатива является не бюрократическим, а харизматичным способом исполнительной деятельности. Формально тоталитарная бюрократия требует «творческого подхода» к выполнению приказов и распоряжениям, но за творчество легко заплатить головой. На войне наименьшая инициатива разрешена наивысшим генералам, наибольшую инициативу имеет солдат. Хорошие бюрократы из кремлевского окружения Сталина знали, что инициатива подлежит наказанию, знали пределы, за которыми инициативу проявлять в любом случае не следует.
У провинциальных работников полет проявления инициативы был шире, потому что инициатива была разрешена в делах низшего уровня. Хрущев был провинциальным руководителем, в своих провинциальных пустяках он меньше зависел от недремлющего ока, мог добиваться результата там, где не могли его коллеги из других регионов – такое соревнование Сталин любил.
Вообще говоря, Хрущев не знал меры и из-за своих инициатив легко мог попасть – и попадал – в глупое положение. Известно, что генерал Ватутин запретил ему, члену Военного совета фронта и члену политбюро, приходить на оперативные совещания и написал по этому поводу докладную записку Сталину. Он объяснял Верховному, что Хрущев постоянно вносит некомпетентные предложения, а кроме того, «обладая болтливым характером», нередко разглашает военные тайны. «Поступайте как командующий фронтом», – ответил Сталин. После смерти Ватутина фронт принял Жуков, но он не стал рыться в архивах. После Жукова командовать фронтом назначили Конева, и этот недобрый и хитрый генерал записочку на всякий случай изъял и сохранил.
Инициатива не была поводом для наказания, если она касалась только технологии дела, технических деталей. Широкое пространство для инициативы и экспериментов открывалось в сельском хозяйстве, где он оказался более-менее компетентным человеком. Хрущев вообще любил землю и всякие эксперименты на земле.
Вся «антикультовская» политика Хрущева несет на себе следы той же неполитической, чисто технологической, инициативы, «свободы мышления», которая способна привести к появлению торфоперегнойных горшков, четырехкратного или двукратного доения или выбора кукурузы, во вред черным парам и травам, но не больше. Альтернативой сталинскому тоталитарному массовому террору в исполнении Хрущева выступали массовые посевы кукурузы до полярного круга и ливни надоев молока на гектар угодий.
Перечислять историю реформаторских исканий эпохи «великого десятилетия» просто неинтересно, потому что она такая же путаная и бессистемная, как многочасовые речи или беседы Хрущева. Характерно, что менялись не только лишь проекты, но и точки зрения и подходы. Провозгласив на первых порах – еще в маленковские времена – право колхозов самим планировать посевы и сбыт, Хрущев никогда не возвращался к этому глубоко рыночному способу мышления, потому что инициативы его были именно технологическими и требовали постоянного вмешательства в повседневную жизнь колхозов. Хрущев отменил крепостническое ограничение прав на паспорта для колхозников, которое привязывало их к земле, он продал машинно-тракторные станции колхозам, что должно было бы укрепить независимость их от государства, – все эти мероприятия можно считать рыночными. В то же время, когда стагнация сельскохозяйственного производства проявилась в недостаче хлеба, Хрущев начал ликвидировать приусадебные участки, на которых якобы и скармливалось козам и свиньям драгоценное зерно. Хотя именно при Хрущеве начали кристаллизоваться проекты реформ рыночного характера в промышленности и сельском хозяйстве, нет оснований говорить о его хозяйственных инициативах как о попытках осмысленного реформаторства.
Хрущев и Сталин. 1 мая 1932 года
В своих инициативах Хрущев был безудержен и безответственен, лучше всего можно бы сказать по-русски беспечен, что имеет лишь приблизительные украинские соответствия «недбалий» («небрежный») или «безтурботний» («беззаботный»). Кстати, точного соответствия слову «беспечный» нет в европейских языках. Эта сугубо русская, свойственная психологическому типу Хрущева и русскому культурному опыту беспечность, просто-таки недопустимые в серьезных делах безответственность и легкомысленность стали источником и его наибольших исторических завоеваний, и его личных просчетов.
Хрущев в перерыве XX съезда КПСС перед докладом «о культе личности» Сталина
Таким беспечным решением было в первую очередь его выступление на XX съезде КПСС о «культе личности» Сталина. Задумывалось все по-серьезному: у Хрущева в канун съезда возникла идея создать комиссию по расследованию деятельности Сталина. Вполне понятно, что замысел был направлен против старой гвардии и уже на то время отставленного Маленкова; Молотов, Каганович, Ворошилов и Микоян были против, Булганин, Сабуров, Первухин, Кириченко, Суслов – за. Руководство комиссией поручили тертому партийному бюрократу-идеологу Поспелову, тогда – секретарю ЦК по идеологии. Между прочим, Поспелов был одним из авторов «краткой биографии» Сталина, в которой, в частности, писалось: «И. В. Сталин – гениальный вождь и учитель партии, великий стратег социалистической революции, руководитель Советского государства и полководец. Непримиримость к врагам социализма, самая глубокая принципиальность, сочетание в своей деятельности ясной революционной перспективы, ясность цели с исключительной твердостью в достижении цели, мудрость и конкретность руководства, неразрывная связь с массами – такие характерные черты сталинского стиля в работе».[671] Теперь духовный раб, который составлял эти формулы, мог писать что-то противоположное, и, выполняя заказ, представил в Президиум ЦК материалы, которые свидетельствовали об ужасах сталинского режима и «стиля работы». Президиум, ошарашенный приведенными фактами, не пришел к какому-то решению. Материалы оставались тайной, но на самом съезде во время одного из перерывов Хрущев вдруг ультимативно настоял на предании огласке материалов комиссии Поспелова, добился одобрения своей инициативы Президиумом ЦК и сам сделал почти импровизированный секретный доклад, увековечивший его имя.
Перед стартом
Это было недопустимое легкомыслие, потому что за такую серьезную проблему необдуманно, экспромтом, без многодневной работы над текстом целых бригад никто никогда в коммунистическом мире не брался. Последствия, как известно, были чуть ли не катастрофическими – закачался режим в Польше, чуть ли не полетел в Венгрии, начала складываться оппозиционная атмосфера в СССР, коммунистическое движение затрещало по всем швам. Враги Хрущева в Президиуме ЦК тихо радовались, дело не закончилось его свержением в следующем году только потому, что Никита и его люди проявили прекрасные бойцовские качества – и, нужно сказать, если бы Хрущева сбросили тогда, могла бы не на шутку подняться волна сталинистского террора. Почувствовав именно это, партийная бюрократия решительно поддержала Хрущева, что и закончилось победным для него «мини-переворотом» в 1957 г. Сама идея непоколебимой и непреклонной «генеральной линии», которая оставалась верной все годы террору, невзирая на горы трупов и другие «отдельные ошибки Сталина», была, мягко говоря, идиотской. Но пути назад уже не было. Благодаря своей шутовской безответственности Хрущев предпринял огромный шаг куда-то в неопределенное пространство, но вперед от тоталитарного прошлого.
Другим беспечным шагом Хрущева была дипломатия шантажа, которая чуть не привела к ядерному апокалипсису. Речь идет о Карибском кризисе в 1962 году.
«Понятно, господин президент, мы стремимся к переговорам». Английская карикатура, 1962 год
Чтобы понять, как могло дело дойти почти до войны, следует иметь в виду те скрываемые тогда победы военно-промышленного комплекса, поддерживающие Хрущева в его состоянии эйфорического оптимизма. Хрущев получил в наследство чрезвычайно невыгодную для СССР военную ситуацию: страна была окружена американскими военными базами и была беззащитна перед возможными атомными ударами бомбардировочной авиации. В 1955 г. СССР содержал колоссальную армию в 5,7 млн человек, но уже корейская война показала, что американская техника способна компенсировать численное преимущество противника. В мае 1955 г. началось сооружение знаменитого в настоящее время Байконура, в этом же году приступили к реабилитации кибернетики, начальника Вычислительного центра Министерства обороны Китова комиссия маршала Рокоссовского по старинке рекомендовала исключить из партии за идеологические ошибки. В 1957 г. СССР запустил первый искусственный спутник Земли, а весной 1960 г. американцам пришлось прекратить разведывательные полеты над СССР после того, как 1 мая был сбит самолет У-2 с летчиком-разведчиком Пауэрсом. В этом же месяце успешно испытан первый космический корабль-спутник; с 19 сентября по 13 октября Хрущев сидел в Нью-Йорке и скандалил на сессии ООН, а 24 октября 1960 г. состоялись испытания межконтинентальной ракеты. Испытания были неудачными – Никита Сергеевич очень спешил и подгонял главного конструктора Янгеля и главкома ракетных войск маршала Неделина, потому что ожидал победного отчета к октябрьским праздникам, ракета взорвалась, в числе погибших был и маршал (Янгеля спасло то, что он отошел покурить). Однако дело в конечном итоге было сделано. СССР имел на 1963 год всего 300 боеголовок в сравнении с американскими 5 тысячами, зато теперь у него были средства доставки – межконтинентальные ракеты Р-16. И когда Фидель Кастро попросил помощи в связи с запланированной ЦРУ агрессией, Хрущев предложил разместить на Кубе советские ракеты с ядерными боеголовками.
Эта акция была двойной авантюрой, потому что продолжала непродуманные поиски Хрущевым союзников в третьем мире, начатые им еще в 1955 г. Тогда он осмелился помочь Насеру, в том же году в СССР нанес визит Джавахарлал Неру. Сталин не шел на контакты с такими идеологически сомнительными союзниками, Хрущев был решителен в возвращении к стратегии опоры на «мировое село». Тогда уже сложилась система союза с тройкой Алжир – Египет – Сирия, лидеры которых – Насер, Бен Белла и наместник Насера в Сирии Амер – стали Героями Советского Союза (Хрущев привез золотые звезды, скрыв это от Президиума ЦК). Помощь Кубе была продолжением курса поддержки похода «мирового села» против западной цивилизации, и это добавляло особенную беспечность в игре на грани войны, потому что в известной степени ставило СССР в зависимость от непредсказуемой политики новых друзей.
Но, нужно сказать, маневр Хрущева, несомненно наивный, если учитывать последствия, и беспечный, оказался полностью оправданным и принес в результате не только улучшение ситуации для Кубы, но и надолго приучил Америку к равновесию сил как к свершившемуся факту. Без Карибского компромисса невозможны были бы более поздние договоренности, которые имели историческое значение. Это был последний крайне рискованный неловкий маневр на грани ядерной катастрофы, достаточно циничный как военно-дипломатический шаг, но эффективный и, в сущности, выигрышный для СССР.
Наконец, последним проявлением беспечности Хрущева как политика было его крайне легкомысленное отношение к информации о готовящемся его окружением перевороте, что и привело к его устранению с поста лидера партии и государства. Какую бы мину при проигранной игре он ни делал позже, у него были еще большие планы. Но терпения партийно-государственной бюрократии на них не хватило.
Развитие некоммунистического сознания в СССР
Сильным импульсом в развитии политического самосознания советского общества стала вторая критическая волна, которая была вызвана разоблачениями преступлений Сталина и пришла с запада, в первую очередь в виде «событий в Польше и Венгрии». Центром политического самосознания страны оставалась Москва, но непосредственно польские и венгерские события больше влияли на население Украины через соседскую близость и знание обоих языков, особенно польского. Польские газеты, среди них «Штандар млодых», были главным источником информации для Львова и Киева.
Герои Советского Союза Никита Хрущев и Абдель Насер открывают Асуанскую плотину. 13 мая 1964 года
«События в Польше и Венгрии» в 1956 г. в действительности по своему ходу и последствиям были совсем разными событиями. Общность между ними заключалась разве что в том, что и в Польше, и в Венгрии реакция широких слоев населения на развенчивание коммунистами Сталина была особенно бурной. Это можно объяснить тем, что вспышка антикоммунистических настроений в обеих странах в соответствии со старыми традициями приобрела антироссийскую расцветку и сопровождалась заострением массовых национальных чувств. Однако непосредственно социальное напряжение не сразу поднимало на поверхность праворадикальные националистические элементы. Реакция рабочей массы и студенческой молодежи была направлена скорее на демократические преобразования и освобождение общества и партии от власти «бюрократов», источником которой, понятно, представлялась российская оккупация.
На этом параллели заканчивались. В Польше ситуацией завладела коммунистическая партия, и после октябрьского пленума ЦК ПОРП в 1956 г., который подверг сокрушительной критике контролируемое Москвой политическое руководство группы покойного Берута, общество более-менее успокоилось аж на четырнадцать лет. В Венгрии, напротив, попытки партии завладеть ситуацией с самого начала были безрезультатными, и в конечном итоге улица оказалась бесконтрольной, дружеские протесты демократических сил начали сопровождаться все более частыми актами насилия. Кризис был ликвидирован повторной интервенцией советских войск, которые сломили отчаянное вооруженное и невооруженное сопротивление мадьяр и привели к власти правительство Кадара.
В сравнении с Венгрией в Польше вообще не было никаких «событий». Но с точки зрения Кремля, то, что произошли в Польше, было еще опаснее, чем венгерский мятеж. Дело в том, что в октябре 1956 г. на своем пленуме ЦК ПОРП избрал первым секретарем выпущенного из тюрьмы Владислава Гомулку, не согласовав свое решение с ЦК КПСС, где бывшему политзаключенному Гомулке не доверяли и хотели видеть у руля партии Эдварда Охаба. Почти сразу после того, как Гомулка был освобожден, у него на квартире начали собираться члены политбюро и секретари ЦК, он стал неформальным лидером партийного руководства. В канун пленума ЦК ПОРП в Варшаву прилетели Хрущев, Молотов, Маленков и Каганович, требовали повиновения, угрожая введением войск. Но с начала волнений в Варшаве на митингах на заводах и в университете Гомулка и реабилитированные вместе с ним бывшие «правые», «ревизионисты», выступали от имени обновленного руководства ПОРП. Партия пошла на вживление некоторых югославских новаций, как, например, рабочие советы на предприятиях, но более действенными оказались позже такие политические маневры, как усиление антисемитизма (во времена Гомулки Польшу покинули почти все ее евреи), возобновления культа Польского государства, и если не культа, то демонстративного почтения к Пилсудскому, своеобразный гомулковский «самокритичный национализм» и при всем этом – существенная либерализация системы.
Вешают коммуниста. Будапешт, 1956
Венгрия, в сущности, пошла обратным путем. К руководству опять был призван Имре Надь, устраненный всего лишь год назад, но старые лидеры не давали ему реальной власти – они пытались использовать авторитет Надя для успокоения народа и в то же время как можно быстрее дискредитировать его в глазах населения. В результате через несколько дней после драматической демонстрации 23 октября улицу уже никто не контролировал. Советские танки были введены в действие на второй день после массовых демонстраций, сразу после попыток толпы прорваться к студиям венгерского радио, и после первой крови поправить дела уже было почти невозможно. Хотя армия осталась под контролем Имре Надя и повстанца-полковника Пала Малетера, хотя большинство восставших требовали лишь вывода советских войск, возобновления независимости и демократизации режима, охоты на «желтоногих» (людей в мундирах с желтыми ботинками – работников службы безопасности), венгерское восстание сильно скомпрометировали садистские издевательства над коммунистами и повешения на улицах, штурм здания горкома партии и другие акции радикального крыла. Если осуждение советской интервенции после 24 октября было общим и захватило также и западные компартии, то оправданность вторжения 4 ноября признал даже Тито, который в оценке венгерских событий навсегда разошелся с Москвой, едва успев помириться. Главным образом благодаря настояниям советского посла в Венгрии Андропова к власти пришло правительство Яноша Кадара, тоже, как и Гомулка, сталинского политзаключенного. Кадар не имел никаких иллюзий относительно политических способностей людей из Кремля, но сохранил искренние коммунистические убеждения в прагматичном и европейском варианте. Эпоха реформ Кадара начинается только с 1960-х гг., а до той поры режим Кадара ассоциируется лишь с расправами над повстанцами 1956 г. и лицемерными присягами и обещаниями.
В. Гомулка на 300-тысячном митинге
Как же стояло дело с антитоталитарным сознанием в СССР? Почему ни в Москве, ни в каком-то рабочем или университетском центре, ни в одной из столиц национальных республик не поднялось волнение масс, хоть в какой-то степени соизмеримое с тем, которое происходило в Варшаве и Будапеште?
Сравнивая влияние польских и венгерских событий на внутреннюю политику в СССР с другими подобными явлениями, можем сразу констатировать, что в конце «великого десятилетия» намного более значительным оказалось влияние «китайских событий». В 1963 г. уже был подготовлен пленум ЦК КПСС по идеологическим вопросам, инициаторы которого секретарь ЦК Л. Ф. Ильичев и зав. отделом культуры ЦК Д. А. Поликарпов планировали самым решительным образом «навести порядок» во вверенной им сфере. Но препятствием стала начатая по инициативе Мао Цзэдуна открытая и очень враждебная полемика китайцев с «советскими ревизионистами». Консерваторам в ЦК КПСС пришлось полностью повернуть фронт против «догматизма», и пленум завис в воздухе.
Чтобы оценить характер сдвигов в сознании масс, следует принять во внимание характер советской идеологии. На самом ли деле верили в нее люди или нет, было ли это глубоким и искренним убеждением или только пустым ритуалом, господствующая от детского садика до Академии наук идеология имела характер политической религии. А это значит, что никто и никогда не мог полностью осознавать, насколько глубоко проникают в его мировоззрение некритически воспринятые общепризнанные догматы. Религиозно воспитанные люди могут практически не посещать храм и не молиться, рассказывать анекдоты о попах и даже иронизировать по поводу непорочного зачатия, но не осмелятся изменить в вероучении хотя бы несколько догм. Полный разрыв со всякой религией может оказаться даже более легким делом, чем впадение в ересь, реформирование вероучения.
Имре Надь во время оглашения приговора
«Глубины» догматики, марксистско-ленинского богословия оставались делом специалистов, как и в церкви. Общепринятые же нормы марксистской веры были достаточно просты: «там» «они» живут при условиях капитализма; хотя благодаря эксплуатации всего мира эти страны и богатые в целом, зато они находятся на низшем этапе общественного развития; мы, хоть и бедствовали, освободили мир от фашистской угрозы и пролагаем путь народам к будущему. Кто был искушеннее терминологически, мог дополнять эту общую схему из багажа трех источников и трех составных частей марксизма. В «основном мифе» схема простая, и она соединяет с мессианской идеей личных воспоминаний о собственных жертвах, особенно недавних – со времен войны. Мессианский характер всенародной жертвенности находил проявление в вере в особенный характер господствующей идеологии, якобы способной разгадать тайны бытия, в отличие от ограниченных буржуазными классовыми интересами, «бездуховных» западных «учений». Такая идеология обеспечивала ту духовную опору в беспросветной повседневности, без которой жизнь была бы просто непереносимой. И за догмы и предрассудки коммунистической «духовной сивухи» цеплялись ее сознательные защитники так же упрямо, как и рядовые жертвы режима.
Идеология коммунизма тотальна и монолитна, она действительно, как высказывался Ленин, словно бы вылита из одного куска стали – и, следовательно, не допускает частичных замен деталей и гибких реконструкций. Каждая ремонтная работа дается с большими трудностями и может принести глубокие и неожиданные осложнения. История преобразована идеологией на сакральную историю, на подготовку конечной цели общественного развития – коммунизму. Из истолкованной по-марксистски истории тоже нельзя изъять ни одного элемента. Тотальная идейная конструкция хрупка и негибка, она непрочна, потому что рассчитана не на конкретное – длительное или короткое – время, а на вечность или, лучше сказать, вневременье.
Характерно, что на общественное сознание в СССР мало влияли «ревизионистские» публикации в Югославии, которые тогда не только были почти малодоступны для нашей читательской публики, но и не находились в центре интересов политических, слишком московских, оппозиционных исканий.
Тем не менее, критическое осмысление коммунистической реальности и элитой, и массами, началось и шло быстрыми темпами.
Известный литератор-диссидент Григорий Померанц позже писал об этой эпохе и о своей среде: «Политика не была нашим ремеслом. И, ухватившись за нее, мы просто свалили в кучу все, что слышали здесь и там. Какая-то мешанина из лозунгов, которые промелькнули в Венгрии, в Польше, с некоторыми домашними дополнениями (сократить сроки военной службы, возобновить суд присяжных). Так что, по-видимому, можно назвать это анархо-синдикализмом. Но ни одного нового веяния, ни одной новой веры».[672]
Еще до XX съезда КПСС и обличительного доклада Хрущева политическое сознание элиты советского общества шаг за шагом ломало догматичные ограничения политической религии коммунизма, поскольку даже скромная критика эпизодов прошлого порождала ливень вопросов, на которые в рамках официальной доктрины не было ответов. После того как – вопреки партийной цензуре – доклад Хрущева стал достоянием общественности, в элите советского общества воцарилось в той или другой форме глубокое недовольство официальными «объяснениями» истории коммунистического прошлого в духе «легкого возобновления ленинских норм и принципов партийной жизни» благодаря «смелой критике партией культа личности Сталина и его последствий». Однако это недовольство породило в основном лишь массу анекдотов о Сталине, Хрущеве и «армянском радио». Идеологически оппозиция коммунистической доктрине повсеместна, но абсолютно не локализована ни идейно, ни организационно. Кружки разного рода, «семинары», достаточно лояльные неформальные объединения и тому подобное возникают (главным образом в Москве) и растут как грибы, но только в следующую, «брежневскую» эпоху некоторые из них становятся чем-то подобным политической оппозиции. Отдельные группки и личности выпадают из этой возбужденной, но в целом лояльной атмосферы.
На время мятежа против Хрущева антитоталитарная общественность была уже достаточно разнообразна и по-разному настроена. Однако ни нового подполья, ни диссидентского движения в СССР добрежневского периода не существовало.
«Семинар», организованный Владимиром Осиповым, неожиданно принял предельно радикальное направление – его руководители решили убить Хрущева как «поджигателя мировой войны» и сразу же были арестованы.
Выразительной альтернативой коммунистической идее на обочине общества остается радикальный правый антикоммунизм. В Украине, например, продолжают возникать недолговечные молодежные группы ОУНовского направления, деятельность которых ограничивается рукописным «журналом» длительностью в один-два выпуска, парой открыток или «жовто-блакытным» флагом над сельсоветом. В русской эмиграции и в России единственным претендентом на лидерство в антиправительственной оппозиции был эмигрантский Национальный трудовой союз. Однако влияния на общественные движения эти и подобные им бескомпромиссные группирования не имели. Сам Бандера, как и его противник в ОУН, лидер ревизионистской группы «двийкарив» Лев Ребет, стали жертвами КГБ – отголоском Венгерского восстания. Шелепин лично организовал убийство Ребета 12.10.57 г. и Бандеры – 15.10.59 г. Возможно, Хрущев не пошел бы на зарубежное политическое убийство, если бы в Венгрию во время «событий» не приехал радикально правый эмигрантский лидер, бывший генерал-полковник Ф. Фаркаш де Кишбарнак. Особенного влияния на ход событий генерал не оказал, но он был членом президиума так называемого Антибольшевистского блока народов (АБН), фактически созданного в эмиграции бандеровцами и возглавляемого Ярославом Стецько. Акция ликвидации руководителей ОУН выражала страх кремлевского руководства перед радикально националистическим противником, которого оно считало реальным своим врагом, собиравшимся выйти из-за спин «ревизионистских» юнцов сразу же, как только они внесут смятение в общество.
Господство в антикоммунистической среде старых праворадикальных групп с их неясными отношениями с оккупационными немецкими властями усилило процессы разграничения в оппозиционных кругах. На Осипова уже в лагере сильное впечатление произвели рассказы националиста-эстонца, бывшего в годы войны добровольцем в армии Финляндии и как пулеметчик – убивавшего сотни красноармейцев, которых гнали в атаку на финские доты. Тогда в Осипове сформировалась идея русского национализма и антисемитизма как защитная форма против отождествления «нас» с «ними», коммунистами, масонами и евреями. Наивный юношеский шовинизм Осипова находит соответствие в воинственном антисемитизме и русском национализме математика Шафаревича, найдем более культурный консерватизм этого же типа позже и в оппозиции, и в близком к правящим кругам русском шовинизме. Однако тогда такие настроения были редкостью. В отдельных человеческих судьбах и литературно-политических выступлениях в зародыше видны все будущие коллизии некоммунистического движения, но преобладало невыразительное демократическое осмысление проблем прошлого и будущего.
В 1956 г. вышел в свет том «Из ранних произведений» Маркса и Энгельса, где были опубликованы «Философско-экономические рукописи» молодого Маркса, до того практически неизвестные советскому читателю. Это положило начало ряду публикаций молодых философов, которые создавали незнакомый публике образ Маркса и марксизма.
В гуманитарной сфере искания начались сразу же после смерти Сталина и становились все интенсивнее в конце 1950-х – начале 1960-х гг. Все большую роль играла развернутая по инициативе партийного руководства «критика современной буржуазной философии и социологии», благодаря которой общество знакомилось с достижениями западной мысли.
В публикациях молодых философов можно было услышать резонанс с югославской и польской «ревизионистской» литературой, с идеями Дьердя Лукача, который в то время проживал в Венгрии, окруженный общим признанием (дочь его якобы с автоматом в руках принимала участие в восстании, квартира Лукача была в октябрьские дни чуть ли не штабом молодежи, но Кадар не трогал старого уважаемого философа). Из произведений «классиков» выбирались положения, более всего отвечающие умонастроениям общества, и демонстрировали тупость и убогость догматики сталинской эпохи. Центральной оказалась идея отчуждения, которая хорошо согласовывалась с диалектикой немецкой классики и политически прекрасно обосновывала концепцию бюрократизации коммунистической партии и советской власти. В связи с этим даже публикация «Феноменологии духа» и «Философии духа» Гегеля в русском переводе приобретала оппозиционный политический смысл. Понимание сталинской диктатуры как результата старения, омертвения и «отчуждения» революционной идеи и социальной конструкции, неминуемого, если против него не употреблять меры предосторожностей, – такова была альтернатива официальной идеологии в гуманитарном сообществе, альтернатива, пока еще четко не сформулированная, но наиболее приемлемая для оппозиционной элиты.
Концепция «отчуждения» связана с субъективистскими элементами философии раннего Маркса, и хотя направление «красного экзистенциализма» вполне согласовывалось с по-новому прочитанным классиком, большее развитие приобрел критицизм рационализма, принципиально направленный против политической религии как способа самоосознания. С 1960-х гг. это умонастроение находит выражение в «логико-методологическом» направлении в философии, которое устанавливает тесные связи с математиками и естествоведами и имеет четкие западные ориентации. Первые проявления духовной независимости демонстрируют именно физики – после ознакомления коммунистов с докладом Хрущева суровые репрессии направлены в первую очередь против парторганизации Института теоретической и экспериментальной физики АН СССР, а сотрудник этого института доктор физико-математических наук Юрий Орлов стал первым открыто непокорным, которого власти преследовали и тогда, когда он после изгнания с работы нашел пристанище в Армении. Уже в 1960-х гг. отец советской водородной бомбы А. Д. Сахаров, скрыто или явно поддерживаемый значительной частью научной элиты, вступает в конфликты с военными и партийно-государственным руководством во главе с самим Хрущевым (вначале по поводу испытаний ядерного оружия).
За «абстрактный гуманизм» и «общечеловеческие ценности» Хрущев терпеть не мог кинофильм Михаила Ромма «Девять дней одного года». В этом фильме за непрерывными диалогами-спорами физиков, достаточно, нужно сказать, поверхностными и надуманными, прятался призыв прислушиваться к мнениям интеллигентных людей, которые чувствуют опасность ядерной катастрофы для всего человечества.
Рационалистическая критика режима двигалась, так сказать, «по прямой» и заходила достаточно далеко в либеральном направлении, вызывая у Хрущева и других иногда просто ярость своим «абстрактным гуманизмом» и «пацифизмом».
«Пацифистское» умонастроение довело Хрущева до настоящего бешенства, когда он посмотрел на «Мосфильме» ленту, в которой американские летчики не выполняют приказ и сбрасывают атомные бомбы в море. По его указанию Суслов начал уже готовить разгромное постановление ЦК, и ничего не могли сделать даже попытки повлиять на Первого через его помощника Лебедева. Зятю Хрущева Алексею Аджубею, главному редактору «Известий», с большими трудностями удалось сорвать эти проекты, – последствия их могли стать намного серьезнее, чем конфликт Хрущева с художниками и поэтами после выставки на Манежной площади. Конфликт с Академией наук и лично с Сахаровым все-таки разгорелся по поводу провала на выборах в академики поддержанной Хрущевым кандидатуры Нуждина, креатуры Лысенко, и был позже использован высокими противниками Хрущева. Однако это еще не была непримиримая диссидентская война – самый выдающийся из либеральных оппозиционеров Андрей Дмитриевич Сахаров еще действовал как самый авторитетный неформальный лидер значительной и влиятельной части членов Академии наук.
Тем не менее все эти интеллектуально-политические движения оставались эпизодами в общественной жизни. Средой, в которой полнее всего отражались все оппозиционные умонастроения, стала художественная литература, а центром духовной оппозиции режима – возглавляемый Александром Твардовским журнал «Новый мир».
Роберт Рождественский
Евгений Евтушенко
Советские люди очень активно читали, огромный спрос имели не только книги, но и литературно-художественные журналы и дешевые и популярные издания «Роман-газеты». Можно сказать, что потребность общества в самосознании в основном удовлетворялась через чтение и осмысление романов и повестей, полухудожественных очерков, а также – особенно среди студенческой молодежи – переживанием новейшей поэзии. Москва дала такие неслыханные явления чуть ли не коллективного поэтического транса, как собрание молодежи вокруг памятников Маяковскому и Пушкину, вечера поэзии в Политехническом музее и тому подобное. В эти годы происходит настоящая вспышка русской советской поэзии: любимцами молодого читателя становятся Евгений Евтушенко, Белла Ахмадуллина, Андрей Вознесенский, Роберт Рождественский, Римма Казакова, Юлия Друнина, Евгений Винокуров, Новелла Матвеева, Давид Самойлов. Еще больше поражает уровень читательских ожиданий и культура аудитории. Благодаря высокой общей литературной и музыкальной культуре образованного общества появляются «барды», поэты-исполнители, которые поют под гитарный аккомпанемент собственные и чужие песни; первой была Новелла Матвеева, потом всех затмил Булат Окуджава, а позже пошел поток самодеятельных песен, как правило, высокого художественного качества, которые писались физиками, геологами, инженерами.
Копии магнитофонных записей с песнями бардов сотнями распространялись по Союзу, как и перепечатанные на машинках или в фотокопиях, не разрешенные цензурой произведения, как новые, так и давние. Это было высокое переживание настоящего искусства, подкрепленное ощущением человеческой общности и коллективного открытия нового времени.
Создавалось настроение «весны народов», хотя быстро распространилось менее оптимистичное, брошенное Ильей Эренбургом словцо «оттепель» (тогда уже не помнили, что впервые его сказал Тютчев об эпохе Александра II). Общее настроение поэзии «оттепели» не выходило за пределы коммунистической или, точнее, социалистической романтики: все или подавляющее большинство чувствовали так, как Окуджава: «… я все равно умру на той, /на той далекой, на Гражданской / и комиссары в пыльных шлемах / склонятся молча надо мной». В том поэтическом сознании есть самопожертвование и готовность, но нет фанатичной самоуверенности. В лучших произведениях этой поры щемит предчувствие того, что будущее открыто и непонятно и не будет отвечать ожиданиям: «/…и стало нам так ясно / так ясно, так ясно / что на дворе ненастно, /как на сердце у нас / что жизнь была напрасна / что жизнь была прекрасная / что все мы будем счастливы – / когда-нибудь, Бог даст…» (песня «Под музыку Вивальди» бардов Сергея Никитина и Петра Барковского на слова никому не известного Александра Величковского).
Белла Ахмадулина
Булат Окуджава
Александр Галич
Дискуссии и интриги в писательской среде стали в эти годы формой, которая имитировала серьезное политическое противоборство.
Структура писательской организации была продумана Сталиным еще тогда, когда он вместе с наивным Горьким собирал всех писателей под флаги единственного непартийного Союза. Этот Союз советских писателей СССР (ССП) был, как теперь часто говорят, министерством литературы, но все-таки это было не министерство, а самоуправляемая организация. Опасность самоуправления на таком важном участке духовной жизни существовала и для тоталитарного режима, но риск оправдывал себя тем, что, по замыслу Сталина, выигрывалось немногим больше. Положив функции политического контроля за «качеством писательской продукции» на сообщество писателей и поэтов, ЦК партии обеспечивал преимущество серости над отдельными талантами. Ведь «коллектив», в который входят все официально признанные, наделенные членскими билетами ССП литераторы, не может равняться на высшие уровни мастерства – он, напротив, неминуемо будет тянуть яркого писателя к среднему уровню. Давать волю посредственности нельзя, но контроль «сверху», со стороны партийно-писательской верхушки, позволяет использовать маргиналов для «воспитания» высокомерных, а в нужном случае может, напротив, в случае необходимости способствовать талантам и сдержать натиск доброжелательности посредственности. Мир посредственности легче управляется, чем мир ярких одиночек; из посредственных произведений для наград и поощрений отдельные «наилучшие» выбираются произвольно, по капризу начальства и с помощью связей с посредственными же литературными руководителями. Все это обеспечивало возможности манипулирования литераторами при минимальных проявлениях открытого партийного вмешательства, тем более, что всем своим материальным благополучием красное писательство было обязано своему Союзу.
Илья Эренбург
Сталин задумал еще более смелый шаг: в 1947 г. он расширил возможности «Литературной газеты», в расчете на то, что этот орган псевдогражданского общества сможет якобы от имени «советской общественности» выступать по вопросам внешней и внутренней политики более широко, чем официальный государственно-партийный орган. Честный коммунист Константин Симонов, поставленный им на место главного редактора «Литературной газеты», воспринял свое задание слишком серьезно и начал временами проявлять опасную инициативу, что вызывало раздражение Сталина, и даже не подозревал, какие опасности его караулят.
Первый литературный разгром в 1954 г. проходил по канонам сталинских идеологических постановлений: по указанию Президиума ЦК КПСС и конкретно Первого (Хрущева) секретарь ЦК по идеологии Поспелов подготовил постановление ЦК о политических ошибках журнала «Новый мир». Главный редактор журнала А. Твардовский был снят с работы и «признал свои ошибки», руководство журнала было «укреплено» К. Симоновым. Одна маленькая деталь отличала погром «Нового мира» от предыдущих: постановление было секретным, на него не ссылались, как на «ждановское» 1946 г., основные его положения были обнародованы только – без ссылок – в статьях партийной прессы («Правда», «Коммунист») и в первую очередь проведены через решение ССП, первым секретарем которого тогда был Алексей Сурков. Теперь на «писательскую общественность» было полностью возложено проведение в жизнь закулисного и секретного партийного решения. Это было последнее партийное постановление того старого типа: все последующие шаги, включая разгром «Нового мира» уже при Брежневе, ЦК делал исключительно через руководство Союза, прячась у него за плечами. При этом о покаянии Твардовского и других жертв партийного давления в 1967–1970 гг. уже не могло быть и речи. Попытки переложить ответственность за идеологические репрессии со стороны ЦК на партийно-писательское руководство все больше характеризуют стиль контроля за духовной жизнью общества. Чем это можно объяснить?
Вернемся к ситуации в общественном сознании и выражению ее в литературе. На протяжении «великого десятилетия» появилась масса новых журналов – «Юность», «Молодая гвардия», «Дружба народов», «Москва», «Наш современник», «Театр», «Вопросы литературы» («Вопли»), «Иностранная литература», «Литература и жизнь» («Лижи»), который потом был преобразован в «Литературную Россию», в русской провинции – «Нева», «Север», «Дон», «Подъем», «Волга», «Урал». За отдельными исключениями, эти и старые журналы «Октябрь», «Знамя» и другие были не просто серыми, а органами идейно-художественной серости. Конечно, печаталось везде всякое, можно было найти и в публикациях плохих журналов проблески талантов. Но «Новый мир» Александра Твардовского и «Юность» Бориса Полевого были профессиональны, по-литературному более высокими по сравнению со своим литературным окружением. И 1960–1964 годы были годами острой и бескомпромиссной борьбы «Нового мира» во главе с Твардовским против конъюнктурной псевдолитературы, которая в то же время была стражем «социалистического реализма» и «коммунистической партийности».
Сказать, что партия хотела скрыть свою позицию и всю ответственность переложить на свою агентуру в писательском руководстве, было бы не совсем верно: сам Хрущев со свойственным ему легкомыслием открыто вмешивался в писательские дела и очень наивно поучал поэтов, как писать стихотворения, а художников – рисовать.
Художественный уровень журналов зависел непосредственно от уровня редакторов, работавших с авторами и текстами, потоки которых никогда не пересыхали. «Новомировский» редакторский коллектив был чрезвычайно крепок и профессионален, но в первую очередь судьбу журнала решало лицо его главного редактора.
Александр Трифонович Твардовский был рослым, крепким, здоровым круглолицым человечищем, поэтом от Бога, но нескладным и без претензий на высокую эстетику. В годы Великого перелома это был талантливый сельский парень, такой себе Павлик Морозов, который отрекся от раскулаченного отца во имя солнечной «страны Муравии» и всю жизнь тайно терзал себе этим душу; человек духовно несколько нездоровый и сильно пьющий, Твардовский был очень умным, по-детски иногда доверчивым, иногда предвзятым, но всегда способным свои предубеждения пересмотреть. Он стал опытным партийно-писательским деятелем, поэтом и редактором с ощущением настоящей литературы, в чем ему немало помогла дружба с Самуилом Маршаком. Как и Горького, Твардовского можно назвать собирателем русской литературы. Традиция простоты и открытости раннего большевизма сказалась в нем в определенном инфантилизме, однако партийно-литературным бюрократом он был тертым и твердым. Главным редактором «Нового мира» Твардовский был с 1952-го по 1970 год с перерывом в 1954–1958 гг.; он пришел в журнал в возрасте 42 года и был устранен в 60, а через год умер. И. Сац, А. Дементьев, В. Лакшин, А. Кондратович, Б. Закс, И. Виноградов, Е. Дорош и другие стали его надежной литературной и политической командой в журнале, который превратился в орган русской свободной мысли, повторив проторенный сто лет назад путь некрасовского «Современника».
Его главными врагами стали «Октябрь» во главе с бездарным и агрессивным Всеволодом Кочетовым, черный и злобный партийный «поэт» Николай Грибачев, редактор рекламно-парадного журнала «Советский Союз», «Знамя» во главе со слабеньким писателем и видным партийным аппаратчиком Вадимом Кожевниковым, и «Литературная газета», возглавляемая очень посредственным писателем и умным и коварным интриганом Александром Чаковским (его первый заместитель Ю. Барабаш был особенно ярым врагом «Нового мира»). Все откровеннее выступали против Твардовского руководители ССП – Константин Федин, второй секретарь правления ССП Георгий Марков и секретарь Константин Воронков. Если учесть, что в случае необходимости на защиту «коммунистической партийности» дружно поднимались провинциальные российские журналы (особенно свирепо – «Дон» М. Д. Соколова) и (правда, чем дальше, тем осторожнее) партийно-литературные вожди национальных ССП, в частности украинские, то откровенное вмешательство ЦК представляется просто лишним. Вплоть до устранения Хрущева конфликт изображали как внутрилитературную борьбу двух журналов – «Октября» и «Нового мира». Статья А. Дементьева против романа Кочетова «Братья Ершовы» в действительности была направлена против сталинизма, но партии было более выгодно этого не замечать и выдавать борьбу журнала против сталинизма за борьбу руководства «Нового мира» против руководства «Октября». Об идейно-политических расхождениях между ними власть не хотела высказываться вслух. Именно слово «сталинизм» цензура не пускала в свет, видя в нем «ревизионистскую» диверсию.
Александр Твардовский
Всеволод Кочетов
Николай Грибачев
Поэтому, собственно, ЦК партии и избегал открытого противостояния с оппозицией, действуя за кулисами. Противостояние требовало прямой формулировки политической позиции, в чем хрущевское руководство не было заинтересовано. Ведь официально «генеральная линия партии» была одна и неизменная с ленинских времен, а «культ личности Сталина» как несущественное наслоение партия легко преодолела вместе с его последствиями! Твардовский говорил об «идейно-художественной линии» своего журнала, и это можно было трактовать не как политическую линию, потому что тогда «генеральная линия» как-то раздваивалась на «линию XX съезда КПСС» и политическую практику тотального контроля.
Жизнь журнала «Новый мир» была заполнена постоянной борьбой Твардовского против его противников и проталкиванием хороших повестей и романов сквозь цензурные барьеры.
Следует отметить, что вкусы Твардовского полностью отвечали требованиям господствующей художественной идеологии – Твардовский был интеллигентом в стиле Чернышевского, Добролюбова и других русских разночинцев; Набокова, которым уже тогда зачитывалась московская элита, он на дух не переносил, а у близкого к нему прекрасного писателя Эмиля Казакевича именно слово «стиль» вызывало аллергию. Журнал следовал традициям русской реалистичной литературы правдолюба, он просто не слышал произведения, если в нем не звучали социальные ноты. В этом, возможно, была слабость журнала и его лидера – большинство из опубликованных тогда повестей и романов принадлежат истории и перечитываться не будут. Лучшие произведения тех лет, которым дал путевку в жизнь журнал Твардовского, выходят за пределы политически заангажированной литературы, невзирая на подчеркнуто актуальный материал.
Журнал был несравненно сильнее профессионально, чем его враги. Но если тоталитарный сталинистский политический фон сочинений Грибачева, Кочетова и им подобных не вызывает сомнений, то не все так ясно с политической позицией и программой Твардовского и его команды.
Твардовский с жаром подхватил хрущевский критицизм относительно Сталина и на этой почве разошелся с большинством своих руководящих литературных коллег, которые в душе остались партийцами старой школы. Но настоящие идейные противники сталинского тоталитаризма и особенно молодежь не могли остановиться на отрицании Сталина как личности, то есть, в сущности, принять позицию Хрущева – «тотальный контроль без тоталитаризма». Неясный образ свободы замаячил на политическом горизонте. Сначала Твардовский выступает категорически против партийного контроля над духовной жизнью и процессами творчества, что было самой впечатляющей стороной его поэмы «Теркин на том свете», за которую в 1954 г. Хрущев и снял его с «Нового мира». Твардовский неутомимо борется за право литературы (и общества в целом) говорить правду, выступая как продолжатель традиций русского реализма и как коммунист – последовательный противник Сталина как политического явления. «Правдолюбие» журнала было предшественником идеи «гласности». Твардовский, оставаясь сторонником «настоящего» социализма, не принимает его тоталитарной модели даже без массовых репрессий и борется за продолжение демократического реформирования общества. В этом заключается его особая политическая позиция, которая время от времени вынуждает его конфликтовать с партийными верхами.
Через несколько лет, уже после эпохи Хрущева, мерзавец Чаковский говорил: «Твардовский для заграницы и для всех, кто поднял вокруг этой истории шум, – лидер либерального направления».[673] Так же оценивал линию Твардовского Грибачев: «…Нам незачем затушевывать назревшие проблемы литературы. За рубежом Твардовского называют либералом (это было в зарубежных газетах). Но в нашем понимании либерализм – это ругательное слово».[674] А откровенные оценки главного редактора журнала «Дружба народов» В. А. Смирнова вызвали скандал, который разбирался на заседании секретариата ССП 25 февраля 1964 г. Смирнов почти прямо говорил об антикоммунистической линии журнала: «Я не понимаю Твардовского как редактора и считаю, что он ведет ошибочную и вредную для советской литературы линию в журнале».[675] Твардовский действительно был лидером либерально-демократического направления в рамках коммунистического партийного сознания и партийной дисциплины, то есть в рамках демократического социализма. Если бы подобное делалось лет за тридцать перед тем, его линию прямо назвали бы уклоном в партии – правым или социал-демократическим, и это отвечало бы действительности. Но поскольку такая квалификация требовала бы санкций, а без террора никакие санкции никого не пугали, то лучше было избегать политических формулировок, делать вид, будто происходят скандалы в литературной коммуналке, и регулировать опасную ситуацию усилением натиска твердолобых.
Н. Хрущев и А. Твардовский
Направление, избранное Твардовским как политиком, было достаточно невыразительно-демократическим, но с самого начала в публикациях, которые он отстаивал, видна чрезвычайно глубокая интуиция журнального либерализма. Общей идеологией журнала была настойчивая защита бескомпромиссной правды, и началась она статьей Владимира Померанцева «Об искренности в литературе» еще в 1953 году. Эта статья вызвала наибольшее ожесточение партийного руководства, потому что она ставила под сомнение партийно-политический заказ литературе. Отрицать необходимость писать искренне было даже смешно, но тем не менее лозунг искренности был расценен как «направленный в сущности против основ нашей литературы… против ее коммунистической идейности, против ленинского принципа партийности литературы, против важнейших требований социалистического реализма».[676] Устами Суркова, в ту пору еще лишенного сомнений, коммунистическая власть сказала сущую правду.
В статье Померанцева была не только политика. Здесь можно видеть прозрение новой эстетики, для которой художественное произведение в первую очередь выражает, потому что соотносится непосредственно не с внешним миром реальности, как наука и познание вообще, а с внутренним миром художника. Искренность и есть адекватное «отображение» в искусстве эмоционально-эстетического переживания мира, что не позволяет возводить литературу к познанию и морализаторской и пропагандистской функции. Абсолютная неприемлемость для тоталитаризма подобной попытки обосновать либеральную эстетику была сразу почувствована партийными руководителями того времени.
Овечкин вначале считал Твардовского своим врагом (переписывались они с 1946 г.), потому что тот не пускал его пьесы и настойчиво советовал писать очерки. Позже Твардовский называл публикацию очерков Овечкина эпохальным явлением, и это было правдой.
Первая из ярких публикаций Твардовского – серия очерков Валентина Овечкина «Районные будни», начатая еще в 1952 г. и законченная при Симонове, в 1956 году.
Овечкин вывел образ партийного бюрократа Борзова, и слово «борзовщина» (а после романа Дудинцева также «дроздовщина») стало синонимом слова «бюрократизм». Очерки Овечкина были, конечно, наивными, но они открывали эпоху развенчивания «бюрократизма» в преднамеренно «забытом» после дискуссий с Троцким смысле. Судьба Овечкина сложилась трагически – он стрелялся в 1961 г., после поездок по целине, потом его припек в Узбекистане Рашидов, где он писал захватывающие очерки о вожаке местного корейского клана директоре совхоза «Политотдел» Хване, заболел и рано умер. Жанр очерка остался украшением «Нового мира».
Статьей Федора Абрамова «Люди колхозной деревни в послевоенной прозе»[677]началась «крестьянская тема» в «Новом мире», которая продолжила традицию очерков Овечкина. Колхозная тематика вообще занимала особенное место в сознании эпохи. Во-первых, колхозники были, невзирая на хрущевскую либерализацию, крепостным сословием общества, и сочувствие народа, гуманистические инстинкты реализовались в первую очередь в сочувствии к селу, как и в России после реформ Александра. Во-вторых, село все же было носителем рыночной стихии, – и, следовательно, многострадальная экономика его была все же живой. Здесь жизнь хранила разные варианты, была возможна какая-то экономическая игра. Наконец, давно сложилась иллюзия, что все у нас упирается в слабость колхозного сектора экономики, и это стимулировало интерес к колхозу. Г. Троепольский, В. Тендряков, С. Залыгин, Е. Дорош и другие ставили под сомнение[678] соответствие политики коллективизации ленинским планам и раскрывали бесперспективность существующей системы экономики сельского хозяйства. В 1960-х гг. журнал в ряде очерков популяризировал идеи либеральных рыночных экономических реформ.
Федор Абрамов
И наконец, война. «Пядь земли» Г. Бакланова (1959), «Несколько дней» и «Резерв генерала Панфилова» А. Бека (1960), «Семь пар нечистых» В. Каверина (1962), «Убиты под Москвой» К. Воробьева (1963), рассказ «Вторая ночь» (1960) и «Новичок» (1963) В. Некрасова, «Рассказы радиста» В. Тендрякова (1963), «Второй эшелон» Е. Ржевской (1964), маленькие рассказы В. Богомолова не просто открывали гуманистический аспект большой катастрофы и показывали войну глазами маленького «человека из окопа», как это было основано еще Виктором Некрасовым в первые послевоенные годы – они вынуждали думать о причинах поражений и характере сталинского руководства войной.
Виктор Некрасов
В те годы Твардовский и его журнальная команда стремились скрыть расхождения с господствующими взглядами и политической практикой, приспосабливая свою платформу к словесности «линии XX съезда КПСС». Сегодня надо отдать должное мужеству той небольшой группы литераторов, которая бросила вызов компартийной власти, пытаясь подталкивать реформирование общества вперед, к системе, которую охотно и, наверно, откровенно назвала бы «демократическим социализмом».
Острейшей ситуация вокруг «Нового мира» стала после появления на литературном горизонте Александра Исаевича Солженицына.
Повесть «Один день Ивана Денисовича» пришла в журнал просто в редакционной почте, была отмечена редакторами и залпом прочитана Твардовским. Никто, кроме него, не осмелился бы и попробовать пробить ее в печать. С помощью Дементьева через помощника Хрущева В. С. Лебедева Твардовский передал повесть Солженицына Первому. Он рисковал должностью и журналом – реакции Хрущева были непредсказуемы. Но произошло чудо: Хрущеву повесть Солженицына понравилась. Она была простой, оптимистичной, герой обнаруживал удивительную живучесть, в лагере была даже романтика коллективного труда, автор, бывший зэк, не скулил, а воспевал трудового человека. Капитан Солженицын угодил в лагеря за наивную критику личности Сталина в частном письме. Хрущев дал почитать повесть членам Президиума ЦК КПСС, но поскольку им уже было известно мнение Первого, то и Первому предварительно было известно их мнение. В 1962 г. повесть была в «Новом мире» опубликована.
Александр Солженицын
Что было такое в повести Солженицына, не в самом сильном из его произведений и, может, не самом сильном из тогдашней подцензурной прозы, что так поразило читательскую публику и произвело такое сильное впечатление на редакцию «Нового мира»? Почему автор был воспринят как пророк, как писатель, который появился одиночкой на выжженной земле русской литературы (сравнение принадлежит одному из оппозиционеров того времени)? Ведь был в 1959 г. «Доктор Живаго» Бориса Пастернака – проза высокопоэтическая, в лучших традициях литературы Серебряного века. В московских кругах читались и неопубликованные произведения Василия Гроссмана. Нужно признать, что Гроссман дальше всех своих советских коллег зашел в критике русского коммунизма. Он первый в романе «Жизнь и судьба» глубоко показал общность нацистского и коммунистического тоталитаризма. В повести «Все течет» Гроссман рассматривал сталинский режим как русский национальный вариант коммунистической идеи, который опирался на традиции подавления индивидуальной свободы от Руси до наших дней. Национальную «мистику русской души» он характеризовал как результат тысячелетнего рабства. Отсчет режима духовного рабства в СССР Гроссман начинал не от Сталина, а от Ленина и Октябрьского переворота, который установил господство «государства-партии». Насколько это было радикальнее, чем все, на что решились тогдашние оппозиционеры!
Василий Гроссман
Роман «Жизнь и судьба» Гроссман отдал в журнал «Знамя», и Кожевников передал его в КГБ. Обыск на квартире писателя длился 48 часов, забрали все, даже тесьму от старенькой машинки. Суслов сказал ему на приеме, что «Жизнь и судьба» не будет напечатана на протяжении ближайших 25 лет. Секретарь ЦК выполнил обещание: роман был опубликован через 28 лет, когда не было уже в мире ни Суслова, ни Гроссмана. Почему же не Гроссман, а Солженицын стал флагом «Нового мира»?
Публикация повести Солженицына вызывала ярость у сталинистов, невзирая на высокую поддержку Хрущева. Статья Владимира Лакшина[679] проводила водораздел в советской литературе по принципу отношения к «Одному дню Ивана Денисовича». Это отвечало действительности и в то же время это делало из Солженицына символ, который не отвечал его политической и писательской природе.
Повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича» журнал «Новый мир» выдвинул на получение Ленинской премии, на страницах газеты «Правда» ее поддержали Маршак и… Ермилов, она прошла первый тур, и только после инициированного председателем КГБ Семичастным открыто клеветнического выступления секретаря ЦК ВЛКСМ Павлова, который заявил о сотрудничестве Солженицына с немцами, сумели провалить «Ивана Денисовича» при тайном голосовании.
Через три года Твардовский с острым раздражением называл письмо Солженицына к съезду писателей «листовкой». Впоследствии сказались существенные расхождения между Солженицыным и Сахаровым, что, в конечном итоге, представлялось тогда поправимым расхождением единомышленников. Не сразу стало понятно, что Солженицын просто «белый», для которого даже кадеты – «красные». Именно эта радикальность мироощущения бывшего зэка читалась в его пьесе в стихах «Пир победителей», написанной в лагере, пьесе, от которой он настойчиво отказывался как от произведения, сочиненного «не членом Союза писателей Солженицыным, а арестантом Щ-232».[680] Александр Исаевич тогда кривил душой: пьеса, которая так раздражала его сторонников своей откровенной антисоветскостью, выражала его настоящие умонастроения, к которым общество было еще не готово. Но именно внутренняя, не обнаруженная в политических лозунгах непримиримая радикальность делала его таким привлекательным. Можно согласиться с авторами, которые писали позже, что публикация «Одного дня» произвела не меньшее впечатление, чем секретный доклад Хрущева. Странно только, чем именно? Ведь никаких открытий в буквальном смысле там не было. Было, чувствовалось «только» настроение абсолютной непримиримости и полного неприятия.
Солженицын видел в «русской душе» не травмы тысячелетнего рабства, как Федотов или Гроссман, а надежду и опору новой России – и этим тоже был близок к народническому гуманизму новомировского «правого уклона».
Была и еще одна черта произведений Солженицына, которая делала их понятными и близкими. Сам писатель подчеркивал свой «оптимизм», и эта черта приближала его к народническим традициям в русской реалистичной литературе. Может, это и было причиной духовной близости «Нового мира» именно к Солженицыну, а не к Гроссману. В годы Перестройки А. Бочаров[681] писал об общности основных идей и оценок В. Гроссмана, Н. Бердяева и Г. Федотова – специально для того, чтобы противостоять идеологии русского национализма Шафаревича и других, для которых тезис о «тысячелетнем русском рабстве» (Г. Федотов) был еврейским клеветническим обоснованием ущербности русской души и русской истории. Тогда уже русские националисты брали себе в союзники Солженицына (Бочаров в упомянутой статье пытался опираться на Солженицына против националистов).
Влияли ли эти мощные интеллектуальные движения на позиции партийных верхов? В частности, изменились ли каким-либо образом позиции Хрущева под воздействием «Нового мира» и Солженицына?
Нет никаких оснований думать, что такое идейно-политическое влияние имело место.
Хрущев принимал повесть Солженицына как дополнение и иллюстрацию к антисталинской «линии XX съезда». Что его восприятие «Одного дня» было поверхностным и неадекватным, не приходится и говорить. Но не было оно полностью адекватным и у «друзей и врагов Ивана Денисовича». Хрущев имел свое кремлевское видение политических перспектив, и на него могли воздействовать только какие-либо аппаратные формулировки, рожденные в глубинах партийного штаба.
Если можно говорить о серьезных изменениях политических умонастроений в партийном руководстве, то здесь в первую очередь нужно вспомнить Отто Вильгельмовича Куусинена, когда-то очень давно – левого финского социал-демократа, при Хрущеве – главу Идеологической комиссии ЦК. Куусинен был отмечен еще Лениным как «разумный человек, хотя и революционер», а Сталин сохранил его среди немногочисленных работников Коминтерна, уважая как специалиста. Жена и сын Куусинена погибли во время Большого террора. Это очень повлияло на его политическую позицию, но главное все же в том, что Куусинен остался единственным живым реликтом эпохи антифашистского Народного фронта и VII конгресса Коминтерна. Куусинен был искренним и преданным сторонником Хрущева, на которого возлагал большие надежды в деле модернизации коммунизма.
Отто Куусинен
В партийном аппарате во времена Хрущева появились люди из академической среды, консультанты отделов ЦК, в первую очередь в отделе компартий зарубежных стран (возглавляемого секретарем ЦК Б. Н. Пономаревым) и отделе стран социалистического содружества (по возвращении из Венгрии его возглавил Ю. В. Андропов). Многие из молодых и способных работников оказались в этих структурах через участие в комиссиях, возглавляемых Куусиненом. В будущем немало из них стали активными деятелями горбачевской Перестройки (Черняев в отделе Пономарева, Бурлацкий, Шахназаров, Бовин, Шишлин и др. в отделе Андропова). Особенно много молодых идеологов весьма демократического способа мышления прошли через международный партийный журнал «Проблемы мира и социализма», который издавался в Праге под редакцией А. М. Румянцева, человека в теоретическом отношении ничем не выдающегося, но крайне прогрессивно настроенного и всегда готового защитить независимую талантливую молодежь.
Б. Н. Пономарев
Один из таких способных и молодых тогда аппаратчиков, Михаил Бурлацкий, описал свою деятельность сначала в комиссии Куусинена, а затем в отделе Андропова. В частности, Бурлацкому принадлежит определенная заслуга в продвижении идеи «общенародного государства», которая нашла отображение в Программе КПСС, принятой XXII съездом партии. Куусинен вовлек Бурлацкого в работу своей комиссии потому, что молодой кандидат юридических наук напечатал в журнале «Коммунист», где он работал, статью о развитии демократии, которая Куусинену понравилась. Бурлацкий, хорошо владевший партийным жаргоном, прекрасно знал тексты Ленина, откуда таскал малоизвестные цитаты, немало послужил обоснованию идеи «общенародного государства». Можно сказать, что отказ от идеи диктатуры пролетариата и принятие отброшенного «классикой» лозунга общенародного государства был таким же важным сдвигом в коммунистической догматике, как более позднее признание Брежневым в Хельсинки свобод и прав человека и признание Горбачевым на сессии Генеральной Ассамблеи ООН приоритета общечеловеческих ценностей. То были шаги к социал-демократизму, как бы они не были непоследовательными с идеологической точки зрения и как бы они не противоречили реальной политике коммунистов.
Для Хрущева замена формулы «диктатуры пролетариата» формулой «общенародное государство» означало то же, что «генеральная линия партии без Сталина», а именно тотальный контроль без тоталитаризма, без массовых репрессий, социалистический «лагерь» без «зоны».
Дело было, конечно, не в Бурлацком или других молодых консультантах. Идея устранения лозунга диктатуры пролетариата принадлежала Куусинену. Ее дружно отвергали все члены президиума ЦК – пока не узнали, что Куусинен давно все согласовал с Хрущевым.
От других «писак» шла и сомнительная программная идея, решительно подхваченная Хрущевым. Профессор Алексеев, один из тех внештатных консультантов, которых вовлекали в подготовку партийных документов, пришел к выводу, что СССР может в короткий срок догнать и перегнать США по важнейшим показателям производства. Предложенный им расчет через председателя Госплана Засядько лег на стол к Первому и поразил его воображение. Ведь считалось, что, перегнав капитализм (то есть США) в производстве, мы тем самым сделаем все решающее для построения коммунизма. Невзирая на все (правда, не очень активные) протесты аппаратных интеллектуалов, соответствующие цифровые выкладки и лозунги вошли в новую Программу КПСС. В результате после экономических провалов 1961–1964 гг. Хрущев оказался виновником не только невыполнения планов, но и срыва Программы партии. При нормальных условиях его следовало устранить именно за это.
Но не поэтому его сбросили ближайшие друзья и соратники в борьбе за торжество идей коммунизма во всем мире.
Маоистская альтернатива российскому коммунизму
Сталин признал Мао и оказал ему всевозможную поддержку, но взаимоотношения китайских и российских коммунистов при Сталине не были безоблачными. В годы войны Сталин делал все возможное, чтобы Народно-освободительная армия Мао Цзэдуна как можно активнее втягивалась в боевые действия с японцами, а Мао стремился хоть как-нибудь сохранить силы для будущей войны с Чан Кайши. Советский посол при правительстве Чан Кайши Панюшкин, в то же время главный резидент советской разведки в Китае, прилагал все усилия для примирения Мао и Чана, чтобы усилить антияпонский фронт, но натыкался на сопротивление с обеих сторон. После победы коммунистов СССР оказывал Китаю помощь материальными ресурсами и специалистами, но при этом широко практиковал привычный для колониальных империй метод контроля – образование совместных советско-китайских предприятий с 51 % советского капитала. Сталин, безусловно, искал опоры и в окружении Мао – тем более, что основные силы Мао Цзэдуна пришли из центрального и южного Китая, а северяне больше были связаны с россиянами и не всегда находили общий язык с южанами. Мао враждебно относился к руководителю коммунистов северного Китая Гао Гана, у которого, без сомнения, были также и тайные связи с Москвой. Мао Цзэдун поначалу не очень охотно демонстрировал свою ориентацию на СССР. У него была мысль два года после завоевания власти не устанавливать дипломатических отношений ни с кем, в том числе и с СССР, чтобы не исключать возможность американской помощи. В свою очередь, среди американских политиков существовали оценки Мао Цзэдуна как не более чем «аграрного реформатора», что не закрывало путь к сотрудничеству США с Китаем.
Пока Сталин был жив, Мао Цзэдун и руководство Китайской компартии не претендовали на самостоятельную роль в коммунистическом движении, удовлетворяясь положением опекаемых. СССР и КПСС оставались для Китая чем-то наподобие бо (старшего брата), что обязывало к определенному ритуалу. А корейская война не оставила Мао пространства для политического маневра, и советская ориентация коммунистического Китая стала очевидным фактом.
Чтобы оценить курс, принятый Мао и его группой в 1953 г., следует сопоставить политику Компартии Китая (КПК) с политикой Гоминьдана. Мао и его власть называли коммунистами, гоминьдановцев – националистами, но социально-экономическая разница между ними в начале была не так очевидна. Может показаться странным, что провозглашенная КПК национализация промышленных предприятий свелась к огосударствлению собственности японцев и гоминьдановских «врагов народа». А дело в том, что промышленность была национализирована Гоминьданом еще в 1929 г. согласно решениям его III конгресса, который принял «Программу материальной реконструкции на период опеки». Национализация слабой китайской промышленности была вызвана потребностью мобилизации всех сил нации для войны против сепаратистов, коммунистов и Японии. Вспомним, что об отмене частной собственности и передаче промышленности, сельского хозяйства и торговли в руки общества, мечтал учитель императора Гуансюя, Кан Ювей. Этот реформатор-южанин, прозванный сторонниками «современным Конфуцием», не раз вспоминался и Мао Цзэдуном как высокий авторитет.
В гоминьдановском Китае оставалось под частным контролем банковское дело, очень развитое на основе старых ростовщических традиций. За кулисами огосударствленной промышленности стояли четыре банка – Центральный банк Китая, Китайский банк, Банк путей сообщения и Сельскохозяйственный банк, за которыми скрывались интересы соответственно семей Цзян Шецзы, Сун Цзывень, Кун Сянси и братьев Чень Гофу и Чень Лифу. (Сестры банкира Суна были женами Сун Ятсена и Чан Кайши; самая молодая и самая «левая» из семьи вдова Сун Ятсена, Сун Цинлин, перешла на сторону коммунистов и играла определенную роль в руководстве КНР. Кун Сянси был по прямой линии потомком Кун Цзы – Конфуция.)
Власть Гоминьдана чрезвычайно быстро была разъедена коррупцией, такой характерной для Китая, и государственная промышленность Китая больше напоминала формально государственную, подпольно «прихватизированную» собственность в постсоветских странах.
После 1947 г. Чан Кайши контролировал почти весь Китай; глубокая коррумпированность государства объясняет ту легкость, с которой за два года под ударами коммунистов обвалилась вся система власти Гоминьдана.
Поэтому американские политики поначалу правильно оценивали Мао именно как аграрного реформатора, – коммунистам оставалось лишь реформировать китайское село. Да и здесь для реформы было немного пространства: поначалу аграрная реформа свелась к распределению пустошей и другой необработанной земли. В Китае с его аграрным перенаселением, с маленькими участками, которые чрезвычайно старательно, руками, с самой примитивной техникой обрабатывали работящие крестьяне, удобряя землю даже человеческими фекалиями, не было свободных земельных фондов. Удовлетворить земельный голод можно было только путем перераспределения «помещичьих» земель (слово это заключено в кавычки, потому что с европейской точки зрения считать помещиками владельцев тех лоскутов земли, которые сдавались в аренду, посто смешно).
Чан Кайши
Подавляющее большинство китайцев с энтузиазмом поддержали красных, которые выступали как защитники бедных против разжирелых взяточников из администрации Чан Кайши, а заодно против европейских и американских «заморских чертей». Коммунисты определяли гоминьдановскую государственную промышленность как «бюрократический капитал» и противопоставили ее послереволюционной «народной» промышленности. Между тем статус национализированной промышленности с победой КНР в сущности не изменился. Перед коммунистическим руководством Китая встала та же проблема, что и перед Гоминьданом: избежать моментальной коррупции, которая свела бы на нет все политические усилия и поставила власть перед угрозой обвала. Земельная реформа не обещала быстрой ликвидации бедности, но перераспределение земель создавало повсеместную атмосферу острейшей социальной напряженности, в которой коммунистическая власть могла чувствовать себя защитником справедливости и человечности жень.
После смерти Сталина в китайском руководстве вроде бы спало напряжение, и, как позже свидетельствовал Мао, оно почувствовало себя более консолидированным и сплоченным. С 1953 г. начинается первая китайская пятилетка, то есть реализация экономико-политической программы, которая не только строилась самостоятельно, но и в определенном смысле противостояла привычным российским коммунистическим представлениям.
Она выглядела как чрезвычайно умеренный и даже «бухаринский» вариант социалистических превращений. Кооперирование в сельском хозяйстве планировалось закончить только к 1967 г. В первой пятилетке планировалось охватить разными, в том числе самими начальными, видами кооперации всего 20 % крестьянских хозяйств, и эта установка даже вошла в принятую тогда Конституцию КНР. Конечно, кооперирование сельского хозяйства выходило за рамки «аграрного реформаторства» и однозначно помещало Китай в пространство «социалистического лагеря». Однако и на либеральном Западе, и у зарубежных коммунистов сопоставления китайских планов с жесткой сталинской первой пятилеткой создавало впечатление необычной умеренности, осторожности и змеиной мудрости Мао и его окружения.
Началом поворота были инициированные Мао Цзэдуном решения о развитии сельскохозяйственной кооперации, принятые уже в декабре 1953 г. Число кооперативов планировалось за зиму довести с 14 до 95 тысяч, кооперирование завершить на севере до 1957 г., по всей стране – на протяжении 1958–1962 гг. В то же время зимой 1953–54 г. сплоченное вокруг Мао ядро китайского руководства вело жестокую борьбу против руководителей Северного Китая Гао Гана и Восточного Китая Жао Шуши (с 1953 г. – зав. орготделом ЦК). Поскольку группа Гао Гана – Жао Шуши обвинялась в «правом уклоне», можно думать, что северяне – вероятнее всего с ведома и с моральной поддержкой Кремля – сопротивлялись принятому в конце 1953 г. радикальному курсу Мао и не были поддержаны большинством руководства КПК, невзирая на то, что часть его, как показали последующие события, с большими сомнениями относилась к новой линии Мао Цзэдуна. Борьба закончилась самоубийством Гао Гана и арестом, а затем и смертью Жао Шуши. Мао Цзэдун всегда рассматривал Гао Гана и его группу как чужих, заслуживающих одного – полного уничтожения, сравнивал их с Чан Кайши и Троцким.
После ликвидации группы Гао Гана – Жао Шуши в марте 1955 г. была созвана конференция КПК, которая избрала политбюро ЦК КПК в составе: Мао Цзэдун, Лю Шаоци, Чжоу Эньлай, Чжу Дэ, Чэнь Юнь, Кан Шэн, Пэн Чжэнь, Дун Биу, Линь Боцюй, Чжан Веньтянь, Пэн Дэхуай. Через месяц после конференции пленум ЦК дополнительно избрал членами политбюро Дэн Сяопина та Линь Бяо. К этому времени уже круто изменились политические установки Мао, и в политбюро ему оказывалось сопротивление, отчасти инспирированное из Москвы. В этот раз противниками Мао были первый посол КНР в Москве, один из патриархов КПК Чжан Веньтянь и известный военачальник Пэн Дэхуай. Не полностью соглашались с Мао также председатель постоянного комитета Всекитайского собрания народных представителей (китайский вариант спикера парламента) Лю Шаоци и особенно Дэн Сяопин, тогда – один из заместителей главы правительства Чжоу Эньлая. Мао позже говорил, что Дэн Сяопин «сложил оружие» 31 июля 1955 г., то есть тогда, когда Мао выступил на совещании секретарей провинциальных, городских и районных комитетов партии, где и был поддержан провозглашенный в июне курс на «борьбу за искоренение контрреволюционных элементов в государственных учреждениях, народных организациях, в Коммунистической партии и в разных демократических партиях».
Гао Ган
Уже в 1954 г. пришлось ввести нормирование на предметы первой необходимости. Нагнетание экономической и политической напряженности в стране началось с новых перевыполнений первоначальных планов коллективизации и заданий промышленности, но параллельно шла волна не сразу всем понятной идеологической кампании. Вне пределов Китая эта кампания была поначалу воспринята как проявление умеренного и мудрого китайского либерализма; она якобы допускала разнообразие мыслей и дискуссии. В действительности новая политическая линия Мао Цзэдуна очень напоминала сталинский Великий перелом. Позже в заметках о «материалистической диалектике» Мао писал о своем «либерализме»: «Есть два метода создания противоположностей. В одном случае противоположность существует в обществе с самого начала, например, правые существовали всегда. Дать им волю или не давать – это вопрос политики. Мы решительно даем им волю, допускаем широкое высказывание мыслей, даем выход для того, чтобы представить ее как противоположную сторону, чтобы поднять трудящихся на полемику с ней, на борьбу и сопротивление ей с целью ее ликвидации».[682] «Дискуссии» 1953–1954 гг. были провокацией, которая дорого стоила китайской культурной и политической элите.
Началась кампания осенью 1954 г. с поддержки в центральном партийном органе – газете «Жэньминь жибао» – статьи двух молодых людей в Шаньдунском университетском журнале, не принятой к печати журналом «Веньибао». Статья «Жэньминь жибао» называлась «Больше внимания критике ошибочных взглядов в изучении романа “Хунлоумин”». Центральный орган ЦК КПК писал о необходимости «выдвижение новых сил», борьбы против «маститых ученых» и «больших имен». Началось шельмование литературного критика Ху Фына, который стал объектом критики партийных газет еще в феврале – марте 1953 г., а затем и патриарха китайской культуры Ху Ши, инициатора введения в литературную норму разговорного языка байхуа. А закончилось все массовым террором против «правых контрреволюционеров».
Ло Жуйцин сообщал, что в ходе движения было обнаружено свыше 100 тыс. «контрреволюционеров и других вредных элементов», больше 65 тыс. «рядовых контрреволюционеров, разного рода реакционеров и криминальных преступников», причем «откровенно покаялись» 20 % обнаруженных или около 20 тыс. человек, а примерно 25 %, или около 25 тыс. человек, «покаялись после легкого толчка». Были выяснены «темные политические моменты в прошлом» у более чем 1,7 млн человек, «причем почти у 130 тыс. человек эти моменты были серьезного характера».[683]
Министр общественной безопасности КНР Ло Жуйцин подводил через несколько лет такие итоги «массовой борьбы». «По октябрь 1957 г. это движение, которое успешно развернулось, охватило больше 18 млн рабочих и служащих. В результате напряженной борьбы, которая проходила на протяжении двух с половиной лет, были получены огромные успехи. По широте масштабов и глубине, по большим результатам и богатому опыту подобной борьбы, управляемой нашей партией, в прошлом не было».[684]
Подытоживая годы «борьбы», Мао на съезде КПК в 1958 г. говорил: «По-моему, Цинь Шихуанди… был большим специалистом. Он издал приказ, который гласил: «Кто ради стародавности отбросит современное, род того будет искоренен до третьего колена». Если ты предан древности, не признаешь нового, так вырежут всю твою семью. Цинь Шихуанди закопал в землю живьем 460 конфуцианцев. Однако ему далеко до нас. Мы во время чистки расправились с несколькими десятками тысяч человек. Мы делали, как десять Цинь Шихуанди. Тот закопал 460 человек, а мы 46 тысяч, в 100 раз больше. Ведь убить, а затем вырыть могилу и похоронить – это тоже значит закопать живьем! Нас ругают, называя Цинь Шихуанди, узурпаторами. Мы все это признаем и считаем, что еще мало сделали в этом отношении, можно сделать еще больше».
С вульгарной откровенностью Мао Цзэдун часто повторял, что «интеллигенты знают меньше всех», что они «малообразованные люди».
Что являла собой коварная чистка 1955–1957 гг. – реставрацию сталинских методов диктатуры, проявление архаичных китайских культурно-политических архетипов, или ни то, ни другое? Как и в более поздних кампаниях, в «борьбе с правыми контрреволюционерами» руководители КПК непрестанно апеллировали к китайской древности, приводили примеры из давней истории, опирались на традицию, особенно такую безгранично жестокую и аморальную, как никогда не одобряемые в народной памяти принципы империи Цинь Шихуанди. Вне всякого сомнения, свойственная китайской политической истории абсолютная ценность власти, а вместе с тем и садистская жестокость правителей, их циничная неразборчивость в средствах создавали соответствующий культурный фон, который заглушал всякие сомнения. В политическом поведении подавляющего большинства многомиллионного китайского народа, даже в попытках оказывать элементарное сопротивление насилию мы видим скованность личности традиционными групповыми нормами и обязательствами, несостоятельность нонконформистского протеста самостоятельного и свободного от предрассудков «Я». С другой стороны, неоформленность стремлений к личной независимости, потребность в групповом действии, побег «Я» в эйфорию толпы даже в протесте находит выражение в самых примитивных вариантах марксистской, коммунистической словесности. Такого убожества, такого ничтожества догматики, как в «китайском марксизме» и в китайском искусстве «социалистического реализма», невозможно отыскать у марксистов в другие времена и в других местах.
«Мудрость вытекает из народных масс. С нашей точки зрения, интеллигенция – наиболее невежественная часть общества, – поучал Мао Цзедун интеллигентов на собрании представителей общественности Шанхая 8 июля 1957 г. – …Ваши знания ограничены. Вы интеллигенция и вместе с тем не интеллигенция. Было бы правильнее называть вас верхоглядами. Объем ваших знаний таков, что, как только язык заходит о больших, принципиальных вопросах, вы здесь же ошибаетесь. Если у вас так много знаний, то почему же вы ошибаетесь? Почему колеблетесь? Почему вы клонитесь то туда, то сюда, как трава, которая растет на стене, под порывами ветра?.. Знания более глубоки у тех людей, кого интеллигенция считает необразованными».[685] Злобная враждебность к «гнилой интеллигенции», которую мы видим у российских большевиков, начиная с Ленина, здесь просто находит очень откровенное и даже личностное выражение. Мао апеллирует не к массам – к черни с ее комплексами неполноценности, завистью и недоброжелательностью к «умникам». Но имеет это и свои китайские особенности: в Китае как почитание образованного чиновника, так и ненависть к нему выражали одновременно отношение к власти. Критика бюрократизма и коррупции («три “плохо”» и «пять “хорошо”», которые были лозунгами начала первой пятилетки) перерастает в демагогию «массовой борьбы против правых», в ходе которой под ударом оказываются в первую очередь люди, хоть немного мыслящие самостоятельно.
В конечном итоге в ходе этой кампании был некоторый сбой, связанный со знаковым событием – VIII съездом КПК. Советская критика маоизма изображала этот период чуть ли не победой «генеральной линии» партии над «кликой Мао Цзэдуна». Действительно, есть свидетельство, что Мао потерпел в этот период какое-то поражение, – однако, в конечном итоге, быстро нашел выход из трудностей и восстановил свои позиции.
Дело было, конечно, не в «волеизъявлении партии», потому что новый поворот маоистской политики получил полную поддержку того же съезда (на его «второй сессии» в 1958 г.). «Первая сессия» съезда состоялась осенью 1956 г. Сбой был отголоском скандала в коммунистическом движении – доклада Хрущева на XX съезде КПСС и его последствиями.
Руководство КПК отозвалось на критику «культа личности Сталина» Хрущевым постановлениями об историческом опыте «диктатуры народной демократии», умеренно сталинистскими и сугубо догматичными по содержанию и по форме; обсуждению большие проблемы перерождения коммунизма не подлежали. 6 декабря 1955 г. Мао Цзэдун сделал секретный доклад «О борьбе против правого уклона и консерватизма» и в том же месяце изложил основные его положения в предисловии к сборнику «Социалистический подъем в китайском селе»; суть этих выступлений заключалась в призыве завершить социалистическую революцию за 3 года. Теперь, после XX съезда КПСС, в руководстве КПК начали раздаваться голоса сомнения по поводу этих заданий. Критике подвергали «слепое забегание вперед», нереалистичную политику. А старые некоммунистические деятели критиковали и жажду Мао власти.
Хотя Сталина китайские руководители не любили и хотя с точки зрения властной традиции примеры жестокости Сталина не так уж ошеломляли «китайских товарищей», проникновение текста хрущевского доклада в китайскую коммунистическую среду внесло определенную растерянность и покачнуло личную диктатуру Мао.
Мао Цзэдун пытался отвести критику, выдвинув новые принципы в докладе на политбюро 25 апреля 1956 г. «О десяти важнейших взаимоотношениях». Сам он позже, на совещании в 1958 г., говорил: «Я созвал 34 министров и обсудил с ними 10 важнейших взаимоотношений. Оказалось, что у меня происходит головокружение от успехов, что я допускаю «слепое забегание вперед». С того времени я не осмеливался встречаться с министрами».[686] Из ближайших к нему людей не подвергся сомнениям Чжоу Эньлай, а Лю Шаоци и Дэн Сяопин осторожно не одобряли «забегания». Особую позицию занимала армия в лице министра маршала Пэн Дэхуая и начальника генерального штаба Хуан Кечена, а также старого Чжан Веньтяня, – все близко связанные с Россией. Однако расхождения в ядре группировки Мао не привели к осмысленной оппозиции. Только Пэн Дэхуай и Чжан Веньтянь твердо ориентировались на СССР, а другим лидерам была ближе идея «китайского пути».
Отношение к СССР неявно определяло все другие политические позиции. После XX съезда КПСС отношения между обеими партиями ухудшались непрестанно, но на поверхности не все выглядело явно. На пленуме ЦК КПК в ноябре 1956 г. Мао Цзэдун заявил, что «в Советском Союзе ленинизм в основном отброшен».[687] На том же пленуме в заключительном слове Мао говорит: «Китайско-советские отношения нужно налаживать как следует, нельзя допускать колебаний относительно руководящего, главенствующего положения Советского Союза, в противном случае будет нанесен вред всему лагерю социализма».[688] После событий в Польше и особенно в Венгрии уверенность китайского руководства особенно выросла.
Итоги кризиса коммунизма подвело Московское совещание коммунистических партий, созванное в 1957 г. по поводу 40-летия Октябрьской революции. На этом совещании Мао Цзэдун обосновывал, почему именно СССР должен возглавлять «социалистический лагерь». Китайцы рассматривали совещание как свою идейную победу: в решении было принято 9 пунктов – догматов, признание которых было обязательным для всех компартий, причем бльшая часть из них была раньше сформулирована в китайских документах.
В начале 1957 г. делегация КПК во главе с Чжоу Эньлаем совершила длительную поездку по СССР и странам Восточной Европы, которая выглядела инспекционной.
В этих условиях понятно, что созванный в сентябре 1956 г. VIII съезд КПК отличался своим умеренным тоном и стилем от агрессивных и предыдущих, и последующих выступлений китайского руководства. А уже 27 февраля 1957 г. Мао Цзэдун провозгласил на Верховном государственном совещании речь «К вопросу о правильном разрешении противоречий внутри народа», после которой началось так называемое «упорядочивание стиля работы». И уже осенью в 1957 г., как он говорил позже, «никто меня не опровергал, я взял верх и возвысился духом».[689]
Речь и соответствующая статья Мао была абсолютно неверно воспринята за рубежом – как на Западе, в частности в США, так и в СССР – как признак «либерализации». Здесь оказалась, как говорят культурологи, цивилизационная лакуна. Недоразумение возникло из-за противопоставления «противоречий» между своими и чужими, с одной стороны, и между «лучшими» и «худшими» своими. Отнеся даже «правых» к «своим», китайские коммунисты якобы отказывались от террористических методов борьбы с «ошибками». В действительности категории «лучших» и «худших», на которых были разделены китайцы, не исключали самых жестоких наказаний. Сколько людей стало жертвами чистки, точно неизвестно; приведенная Мао Цзэдуном цифра в 46 тыс. «закопанных» скорее является метафорической.
В 1958 г. Мао Цзэдун задумал новый сногсшибательный политический поворот – политику «трех красных флагов». «Флаги» – это «новая генеральная линия», «большой прыжок» и «народные коммуны». Формула «генеральной линии» являла собой китайскую символико-иероглифическую загадку: сами по себе слова не объясняли ничего. «Генеральная линия» значила: «напрягая все силы, стремясь вперед, строить социализм по принципу больше, быстрее, лучше, экономнее». За этой пустой и таинственной формулировкой крылось общее стремление добиться чрезвычайных успехов во всех отраслях, то есть осуществить китайское чудо. «Путем всего этого как можно быстрее превратить нашу страну в большое социалистическое государство с современной промышленностью, современным сельским хозяйством и современной наукой и культурой».[690] В феврале 1958 г. в «Шестидесяти тезисах о методах работы» был впервые употреблен Мао термин «Большой скачок», а в мае 1958 г. на «второй сессии» VIII съезда КПК торжественно провозглашена политика «трех красных флагов».
Эпоха Большого скачка продолжалась с 1958-го по 1960 г. в обстановке страшного нервного напряжения и закончилась полным поражением. Народное хозяйство, согласно планам организаторов «китайского чуда», должно было развиваться невероятными темпами – промышленность по 45 % прироста в год, сельское хозяйство – по 20 %. Достичь таких невероятных темпов можно было только невероятными методами. Таким организационно-политическим «чудом» должны были стать децентрализация управления и перенесение центра всей работы в территориальные объединения, немногим бо́льшие старых волостей, – «народные коммуны», которые должны были стать полными владельцами всего движимого и недвижимого имущества на своих территориях. «Народные коммуны» были также военными единицами, словно воплощая марксистский принцип «всеобщего вооружения народа». Страна будто возвращалась к партизанским временам, к эпохе пещер Яньнани. Все должны были питаться в столовых, самые необходимые вещи распределялись по эгалитарным принципам. Здесь, в «коммунах», сосредоточивалось и промышленное производство. От 30 до 50 % усилий «коммун» направлялось на производство металла кустарными способами, что действительно позволило резко увеличить производство металла – ценой полной негодности большинства продукции.
В эпоху Большого скачка
Крах наступил в 1960 г., и от Большого скачка и «народных коммун» начали отказываться.
Среднегодовой прирост продукции составлял на протяжении всего периода Большого скачка 17,5 %, а в первые два года – даже 28,8 %. Нужно отдать должное послушности, дисциплинированности и трудолюбию китайцев, которые действительно сумели благодаря колоссальной затрате сил добиться высоких цифровых показателей, но эта работа не стоила жертв, потому что пошла в брак.
Откровенное сопротивление Большой скачок вызывал у Чжан Веньтяня и маршала Пэн Дэхуая. Оба были резко раскритикованы на совещании в Лушань 23 июля 1959 г. Неводовольство «скачком» выражали и Лю Шаоци, и близкие к нему генеральный секретарь ЦК Дэн Сяопин, начальник канцелярии ЦК Ян Шанкунь и другие, но пророссийские силы в КПК никто не поддержал. Разгромив группу Пэн Дэхуая, Мао пошел на двурушнический маневр – он отказался от должности председателя КНР (китайский вариант президента государства), и на эту должность по его предложению был избран Лю Шаоци, который давно его раздражал. Мао Цзэдун, оставшись председателем КПК, ее политбюро и высшего военного совета при ЦК партии, продолжал контролировать ситуацию в стране. Недовольные коммунистические чиновники не могли уйти в отставку, что было настоящим наказанием с конфуцианской точки зрения, и продолжали нести ответственность за «генеральную линию». Выглядело же это чрезвычайным в коммунистической среде либерализмом.
В 1961–1965 гг. проходит период «урегулирования», на протяжении которого китайское руководство подводит итоги и залечивает раны, чтобы потом, в 1966–1969 гг., осуществить «Великую культурную революцию». Именно в период «культурной революции» рождается термин «маоизм», который приобретает международный характер.
Великий зодчий приветствует свой народ. Мао на трибуне на площади Тяньаньминь
Для изучения последствий политики «трех красных флагов» были созданы комиссии во главе с видными деятелями – Чжу Дэ, Бо Ибо, Дэн Сяопином, Чень Юнем и другими, которые разъехались по стране. Оценка Большого скачка была разной у разных лидеров. Наиболее резко оценили ситуацию люди из руководства, которые занимались экономическими проблемами. Лю Шаоци и Чень Юнь в феврале 1962 г. говорили: «Сейчас наступил чрезвычайный момент и необходимы чрезвычайные мероприятия. За прошлые несколько лет наговорили столько, что и не перескажешь, а теперь нужно по-настоящему браться за дело». По оценке Лю Шаоци, экономика Китая оказалась на грани краха: «Три источника (человеческие ресурсы, плодородные земли и финансовые возможности) исчерпаны, через семь-восемь лет их еще трудно будет восстановить». Чень Юнь считал, что для того, чтобы начать улучшение ситуации, нужно будет три – пять лет, а с точки зрения Дэн Сяопина для выравнивания положения в сельском хозяйстве нужно будет семь-восемь лет.[691]
Однако у Мао Цзэдуна мы не находим и тени беспокойства. Он утверждал, что теперь нужно только сделать передышку и закрепить результаты (неизвестно какие). «Урегулирование» рассматривалось как период «технической революции», сопровождаемой идейно-политическими потрясениями («потому что пройдет год-два, и человек может опять покрыться плесенью»).[692] Такие оценки были также и официальной реакцией на Большой скачок.
В ходе «урегулирования» был осуществлен и ряд шагов, которые, по замыслу китайских руководителей, должны были снизить «избыточный» уровень потребления и тем самым снять экономическую напряженность. Так, в течение 1960–1961 гг. из города в село перемещены 30 млн горожан, 1961–1961 гг., – еще 25 миллионов. В 1961 г. началась борьба за снижение деторождения: браки для мужчин разрешены только с 25 лет, для женщин – с 28-ми, семьи должны были составлять индивидуальные планы рождения детей и утверждать их в местных государственных и партийных органах.
Возникает вопрос: действительно ли Мао ожидал от подобных социальных экспериментов каких-то экономических результатов? В 1957 г., в канун «разгрома правых», он откровенно писал: «Нужно периодически «разжигать огонь». Но как часто? Разжигать его, по-вашему, раз в году или раз в три года? По моему мнению, минимум два раза в пятилетку, подобно тому, как 13-месячный год, как дополнительный месяц повторяется по лунному календарю через каждых три года или дважды на пять лет».[693] Но реально нормальная экономическая работа выглядела, напротив, как дополнительный месяц к лунному году разных «революций».
Мао рассматривал революционные стрессы как особенную добродетель Китая. «Кроме других особенностей, 600-миллионное население Китая заметно выделяется своей бедностью и отсталостью, – писал он в 1958 г. – На первый взгляд это плохо, а фактически хорошо. Бедность толкает к изменениям, к действиям, к революции. На чистом, без каких-либо помарок, листе бумаги можно писать новейшие, самые красивые иероглифы, можно создавать новейшие, самые красивые рисунки».[694] Конечно, если бы социальные превращения привели к обогащению Китая и китайцев, «рисовать» беспрепятственно было бы невозможно.
События в Польше и Венгрии, проблемы, которые появились перед советским руководством в связи с критикой наследия Сталина, Мао рассматривал именно как результат задержки, «передышки» на этапе «буржуазных свобод». «В Советском Союзе не провели до конца искоренения буржуазных свобод, потому там пролетарская свобода не воцарилась в полной мере».
Самым красивым из всех мыслимых иероглифов должна была стать атомная война, которая уничтожила бы империализм, а с ним и половину человечества. Этот тезис был публично провозглашен Мао Цзэдуном в 1957 г. в статье «О правильном разрешении противоречий внутри народа», а затем и на Московском совещании коммунистических партий в ноябре того же года. Серьезная готовность «воевать 25 лет», вернуться в пещеры, выиграть атомную войну на своей земле с колоссальными пространствами и человеческими ресурсами была в основе авантюрной стратегии старых (ежегодно все более старых) коммунистов-революционеров, людей 1930-х гг., которые крепко завладели рычагами государственной власти в Китае.
В годы «урегулирования», начиная с 1960-го, они начали скрытую, а затем открытую полемику против «советских ревизионистов». Началось с серии статей в «Жэньминь жибао» «Пусть живет ленинизм!», посвященных 90-летию со дня рождения Ленина, а переросло в открытую полемику в скучно-догматичном (с обеих сторон) стиле, которая свидетельствовала о взаимном отлучении от марксистской церкви. Это значило, что Китай претендует стать во главе мирового коммунистического движения.
В Китае какого века действовали китайские коммунисты? Имели ли они дело действительно с современным Китаем или с традиционным Китаем времен Кун Цзы и Лао Цзы, лишь поверхностно преобразованным и видоизмененным под действием технических достижений XIX – XX века?
Возвращаясь к вопросу, поставленному в начале, вопросу о том, является ли история Китая XX века частью и этапом мировой цивилизационной истории, или же предлагаемые китайскими лидерами действия являются ответами на собственные, традиционные и неповторимые вечные китайские вопросы, – можно констатировать, что альтернатива очерчена неверно.
О чем идет речь – о том, чем был коммунистический Китай в XX веке, о том, что он о себе думал? Чем он себя осознавал? Если говорить о самосознании, то китайская коммунистическая элита надевала на себя словесную одежду «марксизма-ленинизма» так же, как в прямом смысле надела европейские тужурки, распространенные в России после войны и революции. За этим прятались старинные архетипы мышления, главным из которых была невостребованность индивидуальной независимости и ответственности.
Взрыв первой китайской атомной бомбы. 16 октября 1964 года
А фундаментальной особенностью китайской цивилизации и в «красном» ее варианте остается исключительная роль государства и абсолютной власти в трансляции культуры. Крах императорской династии как символа властной системы, как это всегда было в китайской истории, привел к хаосу и гражданской войне, но в этот раз не завершился установлением новой династии (хотя до этого было недалеко – в начале века). Попытка европеизации Китая привела к быстрой коррупции и загниванию революционного властного механизма, и с поддержкой большинства общества вернулась жесткая и беспощадная абсолютная государственная власть. Только теперь это была «диктатура народной демократии», государство, легитимизированное марксистскими лозунгами. Сколько в них было марксизма – это уже не так важно.
Политическая природа эпохи Брежнева – Андропова
Куда развивалась коммунистическая власть после Хрущева? Какая система заменила его диктатуру? Пришла ли на ее место личная диктатура Брежнева и соответственно – его преемников? Отказ партийного руководства от так называемой «линии XX съезда» и поворот к более или менее открытым симпатиям относительно личности Сталина не подлежит сомнению. Безусловно, политика Кремля и Старой площади стала в определенном смысле более «правой». Но этой констатации еще мало для общих выводов. Движение в «правом» и «консервативном» направлении может быть и движением вперед в сравнении с коммунистическим фундаментализмом.
Целесообразно начать с вопроса, почему партийная элита взбунтовалась против Хрущева.
По этому поводу писалось очень много: отмечалось, что Хрущев готов был пойти на более решительные разоблачения преступлений Сталина – на раскрытие настоящей картины убийства Кирова и Большого террора, на реабилитацию Бухарина, Рыкова и других оппозиционеров, и эти политические шаги беспокоили ближайший круг хрущевского руководства партии. Устранение Хрущева выглядит с этой точки зрения как сталинистский реакционный переворот. С другой стороны, отмечали конфликт Хрущева с художественной и научной интеллигенцией, который сказался в скандалах на Манежной площади и их последствиях, в требованиях Хрущева к членам Президиума ЦК завизировать открытие криминально-политического дела академика Сахарова, в конфликте с Академией наук из-за Лысенко, который завершался в подготовке ее роспуска и замены «Комитетом фундаментальных наук», и тому подобное. Октябрьский пленум ЦК выглядит с этой точки зрения как изменение политической линии в более умеренном направлении.
Однако нет каких-то серьезных доказательств того, что окружение Хрущева было обеспокоено именно идейными и общеполитическими делами.
Друзья и соратники празднуют в семейном кругу 70-летие Н. С. Хрущева. Апрель 1964 года
В первую очередь есть свидетельство острого недовольства партийной верхушки той лихорадкой реорганизаций и перестроек, которую она переживала при Хрущеве и которая чуть ли не ежедневно угрожала позициям каждого номенклатурного работника. Провал экономических усилий Хрущева нельзя было скрыть, в последний год «в виде исключения» страна была вынуждена импортировать зерно (что стало с 1964 г. правилом, но об этом пытались не вспоминать), и сам Хрущев был несколько деморализован. Он нервничал и обижал подчиненных, в частности, вступил в острый конфликт с армией на почве структурной реформы и сокращений численного состава вооруженных сил. Хрущев намеревался пойти на решительные кадровые изменения, он делал ставку на Ильичева, Сатюкова, Аджубея, Харламова и других «молодых» – правда, в числе молодых были в первую очередь Брежнев, Подгорный, Шелепин и другие организаторы заговора.
Последним ничего со стороны Хрущева в ближайшее время, казалось, не угрожало – разве что только Суслов мог чувствовать беспокойство, потому что Хрущев его не любил и считал скрытым сталинистом. В апреле 1964 г. он заставил Суслова выступить с антисталинским докладом на пленуме ЦК КПСС, чтобы отрезать ему путь к отступлению. Но, вопреки слухам и предположениям современников, Суслов не играл серьезной роли в подготовке мятежа, вообще до его сведения планы заговора довели в последнюю очередь, и доклад об «ошибках» Хрущева на фатальном октябрьском пленуме ЦК в 1964 г. он только озвучил. Суслов был нужен как живое воплощение марксизма-ленинизма. А готовили заговор Брежнев, Подгорный и Шелепин с Семичастным, привлекшие секретарей обкомов и других партийных деятелей (активным помощником Брежнева был Андропов). Загадкой здесь является скорее позиция Брежнева, предавшего Хрущева, который делал на него ставку.
В. Е. Семичастный
Н. С. Хрущев – персональный пенсионер
Поскольку Брежнев вообще стал ключевой фигурой и мятежа, и новой системы, на его личности следует остановиться.
Непонятной остается болезнь Брежнева, которая трактуется то как склероз и маразм, то как «звездная болезнь» – разложение личности на почве неограниченной власти. Не вносят ясность и воспоминания врача – начальника четвертого управления Министерства здравоохранения Е. И. Чазова.[695] Он говорит загадочные фразы о «расстройстве центральной нервной системы» или о «слабой нервной системе», которую Брежнев расшатывал разными снотворными, об астении, наконец, о склерозе сосудов мозга в последнее время жизни Брежнева. Между тем, первые симптомы болезни появились у сравнительно молодого Брежнева задолго до склеротических явлений, а врачи тогда не обнаружили, как свидетельствует Чазов, «никакой органики». Болезнь, как ее описывает Чазов, явно имеет характер расстройства психики и очень напоминает обычную депрессию, временами истерию. Разменяв седьмой десяток, Брежнев терял память, у него ухудшилась дикция, он не мог сосредоточиться и схватить информацию как целое. В кризисных состояниях он становился просто невменяемым. Брежневу нужен был психолог или психиатр, но по понятным причинам психиатра к генеральному секретарю и Верховному главнокомандующему не звали. Руководство Института психиатрии имени Сербского вообще тогда было занято главным образом размещением диссидентов по «психушкам».
Диагнозы задним числом без детальных анализов крайне ненадежны, но общую картину психики генерального секретаря можно гипотетически реконструировать. Трудно сказать, в какой мере особенность его личности была следствием каких-то органических изменений, но можно, по крайней мере, утверждать, что болезненные изменения происходили на определенном психологическом фоне.
Леонид Ильич Брежнев был крепким красивым мужчиной, спортивно скроенным и привычным к здоровому образу жизни, лишенным комплексов. Он курил вплоть до врачебного запрета (в 1974 г.), выпивал в компании, но очень умеренно. Слабым местом его было сердце – он пережил тяжелый инфаркт еще в Молдавии, где работал секретарем ЦК в 1950–1952 гг. На фото он выглядел увесистым и несколько грубым, но Вилли Брандт говорил даже об изысканности российского лидера. Брежнев был бойким, эмоциональным и очень подвижным, просто не мог долго усидеть на одном месте. Он рано, еще студентом техникума в Курске, вступил в брак с некрасивой и носатой Викторией Петровной Денисовой, тихой и преданной женою, отличной домашней хозяйкой и кулинаркой, жил с ней очень мирно и в согласии, хотя при первой возможности изменял ей со всякими машинистками и медсестрами. Все, кто его знал, – как коллеги по руководящей работе, так и обслуга, – начинали воспоминания с его мягкости и доброжелательности. Киссинджер писал о магнетизме, который исходил от Брежнева.
Л. И. Брежнев
Ничто, казалось бы, не бросает и тени подозрения на душевное здоровье этого милого человека. Но сама его доброжелательность при более близком рассмотрении вызывает сомнения.
Многие из тех, кто его знал, называют Брежнева злопамятным и неискренним. Трудно сказать, подолгу ли Брежнев таил зло на личных врагов, – по крайней мере никого из соперников и недоброжелателей он не добивал, как было принято в том партийном мире; Брежнев ограничивался тем, что посылал их куда-нибудь послами или на персональную пенсию. Но сквозь его готовность к хорошим поступкам, чувствительность и даже слезливую сентиментальность, вдруг прорывается какое-то глубокое безразличие. Приехав на космодром Байконур после гибели маршала Неделина и других, оплакав (в прямом смысле) покойников, которых он хорошо знал, Брежнев здесь же деловито намекнул на то, что недалеко водятся огромные сомы (и, конечно, немедленно сома получил). Сочувствие всем, кто попадал в орбиту его внимания, совмещалось с чрезвычайной черствостью.
Когда умерла жена нелюбимого им Косыгина, Брежнев по телефону активно «не советовал» никому идти на ее похороны из высоких церемониальных соображений, так что из девяти заместителей Косыгина только четверо осмелились выразить таким способом сожаление овдовевшему главе правительства.
Брежнев откровенно говорил, что личная доброжелательность – важный метод в политике. Когда Брежнев был молодым, он как мог осыпал милостями своих друзей и сотрудников, но позже, когда они оказывались неперспективными с точки зрения высокой политики, терял к ним интерес.
Это холодный расчет, но к этому дело не сводится. Брежнев имел достаточно выразительные черты демонстративной личности, которая превыше всего стремится, чтобы ее все любили и всегда выделяли. Он получал огромное удовлетворение от того, что может быть благодетелем. Егерь, с которым он охотился, уже немолодым получил благодаря ему звание лейтенанта административной службы и через семь лет «дослужился» до генерал-майора и одним указом – кавалера всех трех степеней нового ордена, что было равнозначно званию Героя Советского Союза. Мужа своей любовницы Н., медсестры, он быстро поднял с капитана до генерала. Брежнев не переносил психологического дискомфорта в отношениях с окружением, его травмировали скандалы и разносительство; когда он снимал кого-то с работы, это проходило без объяснений причин и выяснения отношений – просто человек узнавал, что он уже на пенсии или на новой, низшей должности. «Только не нужно дискуссий, товарищи, только не нужно дискуссий!» – уговаривал он политбюро на заседаниях, где решалась подобная «кадровая» проблема. Сам он говорил, что может ударить человека крепко, но потом три дня переживает.
Широкая натура
Брежнева кое-кто называет актером – и, действительно, он имел актерские способности, в молодости принимал участие в самодеятельности, удачно копировал людей, в частности, играл в скромность, хотя без памяти любил дорогие подарки, ордена и другие награды, свой маршальский мундир, незаслуженный так же, как и орден Победы и четыре золотых звезды Героя Советского Союза, неслыханный афганский орден Солнца Свободы, золотую медаль имени Карла Маркса за высокие интеллектуальные достижения и Ленинскую премию по литературе за написанные ему его воспоминания. Но это не игра или не совсем игра. Как у ярко выраженного демонстратива, у Брежнева нет предела между игрой и реальностью. Он искренне верил в то, что заслужил все отличия, которыми увешивали его холуи, и улыбался проявлениям их любви и почета той же волшебной белозубой улыбкой, с которой раздавал квартиры и генеральские звания.
Если бы при этом Брежнев был еще и интровертом, хоть немного склонным к самоанализу, сосредоточенным на своем внутреннем мире, своем глубинном «Я»! Но в дополнение Брежнев был ярко выраженным экстравертом, полностью направленным наружу, на ту реальность, которую был призван осчастливить. Брежнев любил декламировать стихотворения, да еще и малоизвестные и фатальные, – Мережковского, например. Удивительно, но при этом он не любил читать и никогда не писал! Стихотворения он выучил смолоду, чтобы, как правильно сказала его невестка, нравиться девушкам. Любовь к культуре была у него таким же способом нравиться, как все другое.
Брежнев не был дураком – он, пока серьезно не заболел, хорошо схватывал ситуацию, имел прекрасную память, был хорошим шахматистом, хотя отдавал преимущество домино. Дело не в том, что Брежневу не хватало умственных способностей: просто ему все то, что не лежало на поверхности жизненного потока, было неинтересно. Он любил рассказывать в кругу своих разные интересные истории, преимущественно из охотничьей жизни, причем часто повторялся, но никто, конечно, на подавал виду. В действительности он имел две искренних страсти – охоту и автомобиль. Все другое было лишь средством удержаться на политической поверхности, чтобы быть «королем-солнцем» для всего своего окружения, ближнего и дальнего.
Л. И. Брежнев – дважды Герой Советского Союза (впереди еще две звездочки)
Охота и быстрая езда были определенной игрой жизненных сил, но и здесь Брежневу более важно было выиграть, чем играть. Имея здоровую привычку рано ложиться спать, Брежнев мог увлечься домино и азартно забивать «козла» с обслугой до глубокой ночи. Но он настолько очевидно не любил проигрывать, что партнеры всегда немного ему подыгрывали. Он был хорошим стрелком и убивал на охоте много кабанов, косуль, лосей. Когда Брежнев уже не мог охотиться, он в начале пытался сам стрелять, но только ранил себя – и тогда за него стреляла обслуга, стреляла много, а он смотрел и получал удовлетворение.
Нежелание нарушить комфортность ситуации вынуждало Брежнева страдать там, где толстокожие его коллеги не чувствовали ничего, кроме азарта опасности. И, можно допустить, эти страдания от дискомфорта и были источником его глубоких депрессий.
По-своему Брежнев был недобрым и даже жестоким, только, так сказать, «боялся крови» еще сильнее, когда хотел чего-то добиться. Собственно, он ничего добиться не хотел. Он хотел стать. И – о чудо! – он стал на восемнадцать лет обладателем ядерной супердержавы, настолько могучим, что его волю выполняли после его смерти, назначая одного за другим аж двух указанных им преемников, тогда как абсолютный деспот Сталин потерял влияние на кадры и события почти сразу после смерти.
Нормальной реакцией для демонстративной личности, которая угодила в ситуацию, не отвечающую ее ожиданиям, является истерика. Такую реакцию описывает Чазов. После XXV съезда КПСС (1976 г.) врачи боялись ухудшения состояния Брежнева. «Однако так, как это состоялось – быстро, с необычной для него агрессией, – даже я не ожидал… Часов около 11 вечера, когда я вернулся домой, раздался звонок, и я услышал необычный, почему-то с заиканием голос Рябенко (начальник охраны. – М. П.), который сказал, что со мной хотел бы поговорить Брежнев. Я ожидал слов благодарности, но вместо этого услышал тяжелые упреки, ругательства и обвинения по адресу врачей, которые ничего не делают для сохранения его здоровья, здоровья человека, который нужен не только советским людям, но и всему миру. Даже в настоящий момент мне неприятно вспоминать этот разговор, в котором наиболее невинными фразами были пожелания, чтобы те, кому следует, разобрались в нашей деятельности и что нам лучше лечить трудящихся в Сибири, чем руководителей в Москве. Поступило и дикое распоряжение, чтобы утром стоматологи из ФРГ, которые изготовляли ему один за другим зубные протезы, были в Москве. В заключение он сказал, чтобы ему обеспечили сон и покой…»
Это, несомненно, истерика. Требование сна и покоя свидетельствует о приближении глубокой депрессии, состояния невменяемости и обморока, который иногда заканчивался погружением в сон прямо на рабочем месте во время заседания и сопровождался состоянием полного бессилия (астении). Астении – невзирая на то, что Брежнев, прекрасный пловец, проводил каждое утро часа по два в бассейне!
Потом с Брежневым произошел инсульт, и после этого психика его деградирует на фоне склеротических явлений. Чазов пишет, что именно с этого времени – с 1976 г. – он ведет отсчет недееспособности Брежнева как руководителя и политического лидера страны. В конечном итоге, симптомы подобного рода можно было наблюдать и раньше. В июне 1957 г., когда решалась судьба Хрущева, Брежнев лежал в больнице с микроинфарктом и все же пришел на Президиум ЦК, чтобы выступить в поддержку Хрущева. Тогда грубиян Каганович оборвал его, пригрозив отправить куда-то подальше, чем в 1953 г. (Брежнев, избранный XIX съездом КПСС секретарем ЦК партии, после смерти Сталина ненадолго выпал из обоймы высшей номенклатуры и угодил в Главное политуправление флота). По воспоминаниям свидетелей, Брежневу стало плохо; пишут, что он потерял сознание, – нужно думать, впал в истерический ступор. Потом над ним за глаза подсмеивались, как над трусом; но Брежнев не был трусом, самим лишь приходом из больницы он продемонстрировал мужество и решительность – не говоря о том, что Брежнев все же был фронтовик, имел контузию, с пулеметом принимал участие в ночных боях. Это – другой страх, страх перед психологическим дискомфортом.
В ходе подготовки с целью устранения Хрущева – Брежнев плакал в истерике наедине с секретарем МК Егорычевым, узнав, что Хрущеву известно о заговоре. Егорычев заставил его умыться и успокоиться, чего Брежнев ему не простил.
Во время заседания политбюро в августе 1968 г., когда решался вопрос о вторжении в Чехословакию и от его решения зависело все, Брежнев вдруг заснул глубоким сном, упав головой на стол. В 1974 г., когда закончились тяжелые переговоры с президентом США Фордом по поводу договора ОСВ-2, произошло то же, но в еще более тяжелой форме.
Конечно, подобные проявления психического расстройства окружены были чрезвычайной тайной. Но сам тот факт, что она тщательным образом сохранялась, свидетельствует о глубокой заинтересованности политического руководства КПСС и СССР в том, чтобы этот больной человек оставался во главе партии и государства.
Классический пример литературного персонажа, психологически ближайшего к Брежневу, – гоголевский Хлестаков. Брежневское хвастовство орденами – это те же «тридцать тысяч одних курьеров». Хлестаков может быть образцовым пособием демонстративной личности потому, что сам Гоголь был ярко выраженным демонстративом, который точно ставил диагноз самому себе, – но демонстративом-интровертом. В Хлестакове, а не в Городничем и его «голубых воришках», пользуясь более поздней образностью Ильфа и Петрова, Гоголь видел центральную фигуру своей пьесы, предчувствуя появление Раскольникова и «бесов» в жизни и литературе России. Ведь Хлестаков – это крайне активное, но бесформенное Ничто, принимающее форму той ниши, которую предоставит ему общество. Это – явление из разряда «кто был ничем, тот станет всем».
Как могла упасть Россия так низко, что самый жалкий ее литературный персонаж воплотился в практически последнем цезаре ее империи? Что строка из «Интернационала», долгое время – ее гимна, так буквально прозвучала в заключительном аккорде российской коммунистической эпопеи?
Ответ на этот вопрос – а вместе с тем ответ на вопрос о природе коммунистической империи «времен застоя» – лучше всего дал самый умный политик, который сидел в помещении заседаний брежневского политбюро, – Михаил Сергеевич Горбачев.
«Брежнев сделал выводы из опыта Хрущева. Он возобновил сельские райкомы и предыдущую роль региональных партийных комитетов. На XXIII съезде возродил и занял пост генерального секретаря. Главной его опорой опять стали первые секретари обкомов, крайкомов и ЦК республик. Испытанная сталинская схема. Но если при Сталине она поддерживалась репрессиями, то при Брежневе это был своего рода «общественный договор» между основными носителями власти. «Договор» этот никто не формулировал, его никогда не записывали и тем более не вспоминали. Но он реально существовал. Смысл его заключался в том, что первым секретарям в их регионах предоставлялась почти неограниченная власть, а они, со своей стороны, должны были поддерживать генерального, воспевать его как лидера и вождя. В этом была суть «джентльменского» соглашения, и ее тщательным образом придерживались».[696]
Если бы сущность «джентльменского соглашения» расписать детальнее, то она выглядела бы таким образом:
– Генеральный секретарь ЦК непогрешим, как Папа Римский, потому что его функция – обеспечение политической стабильности.
– Структура власти партийна, то есть территориальна (региональная – обком – райком), за исключением органов и предприятий, которые подчинены непосредственно центру.
– Генеральный секретарь не вмешивается в региональные дела, в том числе и кадровые, за исключением тех, которые задевают его личную власть и тем самым политическую стабильность системы.
– Армия, дипломатия, политическая и общая полиция, военно-промышленный комплекс автономны, но подконтрольны генеральному секретарю постольку, поскольку этого требует стабильность.
Такая схема больше всего напоминает конституционную монархию, где в роли «конституции» выступает молчаливый компромисс сил, названный Горбачевым «джентльменским соглашением».
Эта общая схема оставалась неопределенной, что влекло за собой немало проблем и конфликтов. Особенно это касалось партийной структуры и принципа всевластной партократии.
Региональные партийные органы, в том числе и ЦК нацкомпартий, и в сельском хозяйстве не могли менять основные плановые показатели и планы посевных площадей по разным сельскохозяйственным культурам. Не были секретари региональных парторганизаций полновластными хозяевами судьбы своих руководящих кадров – секретарей своих обкомов, председателей исполкомов, тем более руководителей силовых структур. Чтобы «съесть» такого подчиненного, первый секретарь должен был хорошо потрудиться. Особенно много принципиальных проблем возникало с автономией нацкомпартий, в первую очередь с Украиной, о чем свидетельствовало более позднее «дело Шелеста». Возникали проблемы и с властью Московского комитета партии – на его территории были расположены и министерства, и культурные и идеологические центры. О партийном характере властной структуры и об автономии региональных и других структур можно говорить лишь приблизительно и условно, – в конечном итоге, иначе и не могло быть без правового государства и демократии. Ведь шла речь не о демократии, а об определенном разрешении стихии на низшем иерархическом уровне.
Территориальные партийные органы не руководили промышленностью, управление которой было централизованным (в Украине 95 % промышленности подчинялось непосредственно Москве).
В 1972 г. в ФРГ остался советский дипломат М. С. Восленский, который неплохо знал систему работы ЦК КПСС и вывез с собой разные материалы, даже меню цековской и обычной столовых. Восленский стал в ФРГ видным экспертом по советской действительности и опубликовал в 1980 г. на немецком языке книгу «Номенклатура. Господствующий класс Советского Союза», которая во время Перестройки вышла у нас на русском языке и произвела огромное впечатление.[697] Секрет популярности книги Восленского заключалась в том, что ее автор был достаточно компетентным, и его тезис о «диктатуре класса номенклатуры» хорошо согласовывался с оппозиционной концепцией «бюрократизации» партии и советской власти. Сама идея «бюрократизации» в свою очередь опиралась на миф о «боярах», которые искажают волю хорошего царя, – миф, веками державшийся в России. Правда, «хорошего царя» ни для Восленского, ни для общественного мнения тех лет уже не было, но воспоминание о нем тлело в виде веры в «настоящий ленинизм», преданный «номенклатурой». Радикальный антикоммунист Восленский остался последним марксистом, который ищет в государственной системе власти экономически господствующий класс – и находит его в самой этой системе, точнее, в чиновничестве, являющемся ее плотью и кровью. При этом «диктатура класса номенклатуры» трактуется им так же, как, например, в марксистской литературе «диктатура класса буржуазии».
Можно ли сказать, что партийно-государственная «номенклатура», то есть бюрократия всех видов и сортов, была коллективным диктатором СССР? В определенном понимании, конечно, да, потому что вся полнота власти принадлежала в СССР партии-государству и никому больше. Но этот ответ абстрактен, как и утверждение о «диктатуре буржуазии». Каким образом инструктор сельского райкома принимал участие в «диктатуре номенклатуры»? До каких пределов распространялась власть генсека, министра, секретаря обкома, начальника райотдела милиции? Как говорилось выше, ленинская система диктатуры партии отличалась от тоталитарной диктатуры Сталина, кровавый тоталитаризм Сталина – от посттоталитарной личной диктатуры Хрущева, которая оказалась непрочной.
Л. И. Брежнев выступает перед ЦК КПСС
Режим Брежнева отличался от режима Хрущева тем, что Брежнев учел слабые места созданной Хрущевым системы личной диктатуры и создал посттоталитарную политическую конструкцию, которую уже нельзя назвать ни его личной диктатурой, ни «диктатурой партии».
Два переворота эпохи Хрущева – один неудачный, инициированный группой Молотова и Маленкова, второй удачный, инициированный Брежневым и Шелепиным, – показали, что властным центром СССР является пленум ЦК КПСС, который может поддержать или сорвать предварительно подготовленный заговор. Может, хотя, как правило, не вмешивается в высокую политику генсека – и лидер страны должен считаться с такой возможностью, хотя каждому отдельному члену ЦК и даже Политбюро ЦК может предоставить, а может и не предоставить слово на пленуме ЦК. Эта абстрактная возможность и была рамкой, которая регулировала «джентльменское соглашение»; хороший политик в политбюро должен был считаться с опасностью неуправляемости ЦК и проявления «массовых настроений» сотни его членов и доброй тысячи тех, кто вокруг этой сотни. Когда Хрущев поручил Микояну «разобраться» с сигналами относительно заговора, тот сразу понял, что заговорщики в этот раз обеспечили не только силовые механизмы устранения Первого, но и организацию стихии настроений большинства членов ЦК. Микояну осталось только сделать жест, который оправдывал бы его в случае провала заговора так же, как и в случае его успеха. Он в присутствии сына Хрущева тайно принял охранника, который сообщал о подготовке заговора, записал разговор и закончил встречу речью – выражением убеждения в верности заговорщиков партии и ленинизму. Политика власти Хрущева была прямым использованием силы для решения задач управления и стала в эпоху Брежнева искусством возможного, что хоть немножко приблизило общество к западным демократическим стандартам.
А. Н. Шелепин
Относительно мотивов, целей и программ, которыми руководствовались заговорщики, можно сегодня высказываться более уверенно. Инициатива антихрущевского переворота исходила от Александра Шелепина и его «комсомольской» группы, и об их программе можно будет судить, когда станут доступными исследователям все те многочисленные замечания к текстам докладов и выступлений Брежнева, которые Шелепин щедро рассылал для обсуждения членам политбюро (как стал называться Президиум ЦК КПСС после XXIII съезда). Страх перед возвращением сталинизма стимулировал в общественном мнении оценки группы Шелепина как сталинистской реакции, и Шелепин давал для этого немало поводов. Учитывая то обстоятельство, что Шелепин играл на контрастах по сравнению с Хрущевым и что настоящей глубинной целью этого умного, энергичного и чрезвычайно честолюбивого молодого политикана была просто власть, принятую им позу следует оценивать критически. Ясной программы у Шелепина в действительности не было, были призывы «посмотреть правде в глаза», изучать «противоречия нашей реальной действительности», что чем-то напоминало маоистское учение о «противоречиях внутри народа», и принимать радикальные меры. Вообще Шелепин – «железный Шурик», как его за глаза называли по иронической аналогии с «железным Феликсом», – обнаруживал склонность к китайской модели и открыто призывал найти общий язык с «китайскими товарищами». Начало «культурной революции» в Китае (1966) негативно отразилось на репутации Шелепина, поскольку бывшие комсомольские кадры, которые составляли основу его группирования, отдаленно напоминали хунвейбинов и угрожали опять втянуть номенклатуру в опостылевшие и опасные перестройки и реорганизации, сопровождаемые репрессиями.
Мотивы участия Брежнева в заговоре против Хрущева были чисто личными. Один из любимцев Хрущева, он побывал секретарем ЦК по «оборонке», потом на декоративной должности главы Президиума Верховного Совета СССР, которая ему очень нравилась, и в конечном итоге стал фактически вторым секретарем ЦК. Брежнев занял это место благодаря инсульту Козлова, но Хрущев колебался, не оставив окончательно идею назначения вторым секретарем Подгорного или Воронова. Решительный и самостоятельный Воронов особенно беспокоил Брежнева. Брежнев был слабой кандидатурой, и решение Хрущева было не окончательным. Когда Шелепин предложил ему и Подгорному принять участие в устранении Хрущева, Брежнев мгновенно оценил шанс и без колебаний согласился. В случае успеха заговора без участия украинской группировки им всем угрожал конец карьеры, в случае победы Хрущева должность второго секретаря не была гарантирована, а как руководитель заговора Брежнев автоматически оказывался на месте лидера партии и государства.
Вот, собственно, и все мотивы. Брежнев не имел какого-то подобия программы, кроме желания дать всем работать спокойно, «жить и давать жить другим». Это был тоже контраст по сравнению с Хрущевым, но другой, чем у Шелепина, и, без сомнения, выигрышный.
Брежнев чувствовал себя на месте генсека так, как чувствует себя корпусной генерал, вдруг очутившись на месте Верховного главнокомандующего. Он считал себя компетентным в сельском хозяйстве, в руководстве промышленностью, партийной работой (что было иллюзией в силу разницы масштабов обкома и ЦК КПСС), даже в делах армии, но ничего не понимал в политической стратегии и идеологии («теории марксизма-ленинизма»), международном коммунистическом движении, внешней политике. Собственно, в тех вопросах, которые ему принадлежали как генсеку.
«Политической программой» Брежнева было равновесие сил и тенденций, ради которого он искал опоры у разных людей, которых считал достойными доверия в зависимости от ситуации.
Политическая программа Брежнева, если такое выражение вообще возможно, не была ни «линией XX съезда», ни «сталинистской реакцией». В целом можно сказать, что это было время «позиционной войны» между ортодоксальными и «ревизионистскими» (либерально-коммунистическими) силами, время «частичных операций», которые затевались, как правило, консерваторами, преследовали отдельные и частичные цели и так и не смогли развернуться в последовательное общее политическое наступление.
В эпоху Брежнева все бльшую роль играют помощники и консультанты, которые не только писали проекты текстов, но и иногда отстаивали собственные концепции. Опаснейшим был помощник Брежнева А. В. Голиков, откровенный реакционер и махровый сталинист, который едва не толкнул Брежнева во время посещений Тбилиси на провозглашение панегирика Сталину. Эту акцию фактически сорвал Андропов. Позже Брежнев назначил заведующим отделом науки ЦК хорошо знакомого ему по Молдавии С. П. Трапезникова, человека крайне ограниченного и консервативного, сталиниста просто в силу своего убогого интеллекта. Людей такого политического типа было достаточно в окружении Брежнева и его политиков. Однако главный помощник Брежнева Цуканов, бывший директор завода из Днепродзержинска, оказался человеком лояльным к команде молодых вольнодумных консультантов и благодаря своему здравому смыслу и отсутствию «марксистско-ленинского образования» нередко хорошо влиял на решение генсека.
Самостоятельную роль в политике, особенно в первое время, стремится играть армия. После смерти маршала Малиновского Брежнев якобы пытался назначить министром Устинова, а Шелепин предлагал на этот пост секретаря ЦК по идеологии Демичева. Однако под давлением армии министром стал маршал Гречко. Гречко был заместителем Малиновского и выгодно выделялся своей взвешенностью от другого первого зама – крикливого и недалекого маршала Чуйкова. В годы войны Гречко, как командующий 18-й армии, был прямым начальником Брежнева и оказал ему незаслуженную честь в своих мемуарах. Однако он не стал бездумной креатурой Брежнева. Для генсека маршал Гречко оказался достаточно несговорчивым партнером, всегда помнил об особенных интересах вооруженных сил и активно тормозил переговоры с американцами по поводу ограничения стратегических вооружений. Он держал себя независимо, а когда хотел подчеркнуть могущество возглавляемой им военной машины – даже по-хамски (например, демонстративно грубо – с военным министром оккупированной Чехословаки Дзуром) и пытался занять особенную армейскую позицию даже в идеологии. Во всех отношениях сталинистским было руководство политуправлением армии во главе с генералом Епишевым, бывшим заместителем министра госбезопасности. Епишев запретил армейским библиотекам выписывать «Новый мир» и на XXIII съезде партии (1965) выступил с разгромной критикой журнала. Демонстрацией казарменной идеологии стала реакция сталинских маршалов и армейского руководства на статью Владимира Кардина в «Новом мире» «Легенды и факты» (1966, № 2), в которой была сделана попытка показать мифотворческий характер советской военной идеологии. И, не пытаясь доказать, что мифы о победе 23 февраля 1918 г. над немцами или о том, что героев-панфиловцев было именно 28, – совсем и не мифы, а правда, генералы в самой бессмысленной и самой грубой форме защищали свое право на легенду. Ячейкой фальсификации истории стала редакция «Истории Второй мировой войны», возглавленная непосредственно Гречко. Маршал начал с демонстративного разноса осторожного критика военной стратегии Сталина, члена редколлегии Г. Арбатова, чтобы указать свое место гражданским умникам.
А. А. Гречко
Министр обороны Устинов и президент АН СССР Александров. Союз ВПК и науки
Брежнев поставил армию под контроль сразу после прихода к власти, переведя Устинова с ликвидированной должности главы Всесоюзного совета народного хозяйства на пост секретаря ЦК по «оборонке». Устинов стал не только партийным руководителем военно-промышленного комплекса (ВПК); он замещал Брежнева как председателя Совета обороны, готовил и вел заседание этого высшего органа руководства вооруженными силами и военной промышленностью. С Брежневым Устинова связывали дружеские отношения, особенно с того времени, когда Брежнев сам был секретарем ЦК по «оборонке» и постоянно обращался к Устинову, ветерану военно-промышленного комплекса, за советами. Устинов был назначен Сталиным наркомом вооружений, имея 33 года; к ядерному оружию он вначале не имел отношения, но ракетные силы СССР были его детищем. Этот сталинский министр был простым и дружелюбным к более высоким и равным себе и грубым и склонным к хамству с подчиненными. Он все еще лучше всех из высших руководителей разбирался в военно-технических проблемах, хотя и здесь его представления уже давно устарели. Что же касается политических позиций Устинова, то они определялись интересами ВПК, и он бесцеремонно пресекал самые слабые попытки хотя бы определить, сколько бюджетных денег проедают вооруженные силы вместе с оборонной промышленностью. Нужно думать, этого он и сам не знал.
Л. И. Брежнев и Д. Ф. Устинов
Опорой коммунистического традиционализма в брежневском руководстве не без оснований считают Суслова. Суслов не был официально вторым секретарем ЦК, но роль его в руководстве была очень большой – он и Кириленко были единственными секретарями ЦК в ранге членов политбюро и вели заседание секретариата, Суслов как правило, Кириленко – в случае его отсутствия (при этом Суслов имел право пересмотреть принятые без него решения секретариата ЦК). Фактически Суслов был вторым, Кириленко – «вторым вторым» секретарем ЦК КПСС. Кандидаты на высшие номенклатурные должности проходили собеседования сначала с секретарем ЦК по организационным вопросам Капитоновым, потом с Кириленко, потом с Сусловым. На него Брежнев ориентировался, когда было необходимо определять общие принципы политики, – более того, Суслов был едва ли не единственным человеком, которого Брежнев даже несколько стеснялся.
М. А. Суслов
Фанатик коммунистической идеи, аскетический догматик, хитрый, коварный и жестокий в практической политике, очень недалекий и слишком осторожный Суслов все же не был ключевой фигурой в ближайшем политическом окружении Брежнева. Брежнев полностью полагался на «марксистско-ленинскую» доброкачественность его формулировок, но Суслов редко обнаруживал инициативу в политических решениях и кадровых вопросах. «Человек в футляре» коммунистического руководства, он имел удивительное свойство делать банальными всевозможные политические решения и превращать их в пустые фразы. «Тезис XX съезда» об отсутствии фатальной неизбежности войны он здесь же дополнял тезисом об отсутствии фатальной неизбежности мира, и в результате выходило традиционно агрессивное «хочешь мира – готовься к войне». Принимая положение о возможности парламентского перехода от капитализма к социализму, Суслов здесь же добавлял, что нельзя отказываться и от насильственного переворота, если сложатся соответствующие обстоятельства. Таким образом, и этот «тезис XX съезда», который должен был служить легализации коммунизма в западных демократиях, приобретал такой же лицемерный смысл, который она имела в отредактированной Сталиным программе английских коммунистов «Путь Британии к социализму». Мастер партийного «китайского языка», как иронически называли коммунисты из ГДР мертвый жаргон своих русских единоверцев, Суслов гибко приспосабливал к консервативной коммунистической догматике все скромные шаги в направлении к современной социалистической идеологии, сделанные в духе «линии XX съезда». Но он мог быть только идеологическим контролером и стабилизатором практической политики. Для Брежнева Суслов был не ориентиром и источником политического вдохновения, а фильтром, который лишал ситуацию остроты.
Можно сказать, что противоположную силу в брежневском руководстве воплощал Юрий Владимирович Андропов. Суслов его не любил и остерегался. Именно Андропов стал душой той «тройки» (Андропов – Устинов – Громыко), которая предлагала Брежневу основные стратегические решения и формировала внешнюю и военную политику СССР. Андропов же стал реально и вдохновителем внутренней политики как глава КГБ.
Наследником Брежнева – генеральным секретарем ЦК КПСС – Андропов был 14 месяцев, а если вычесть недели и месяцы тяжелой болезни, то не более чем полгода. Основное время его деятельности приходится на период брежневского «расцвета застоя», на протяжении которого он был одной из самых теневых фигур реального правительства больного и все менее дееспособного вождя. Если можно говорить о «эпохе Андропова», то ею был не только короткий и невыразительный период его лидерства в 1983 г., но и – в известной мере – приснопамятный «развитой социализм».
Ю. В. Андропов
Парадоксально, но при этом как-то очень метафорически можно назвать Андропова если не отцом, то дедушкой Перестройки. Андропов достаточно ясно понимал, насколько сложным является положение российского коммунизма. В окружении Андропова находились критически настроенные интеллектуалы-консультанты (Бурлацкий, Арбатов, Шахназаров, Бовин и др.), в недалеком уже будущем – активные деятели Перестройки; они считали его главной надеждой либерально-реформаторского будущего страны. В определенном понимании он эти надежды оправдал – Горбачев не стал бы генсеком без поддержки Андропова.
В подобных ситуациях обычно говорят о «противоречивости» исторической фигуры. Между тем ничего противоречивого в рациональном и последовательном Андропове не было. Противоречили реальности представления сотрудников и сторонников Андропова о нем самом.
Андропов был белой вороной в очень посредственном окружении Брежнева. Высокий красивый мужчина южной внешности (отец его был из донских казаков, мать – осетинка), одаренный самоучка с высокой общей культурой, хорошими вкусами, способностями поэта и музыканта, Андропов был художественной натурой с богатым эмоциональным миром. Но он никогда не мог бы стать художником.
Андропов (да еще Устинов – этот по привычке сталинских времен) принадлежал к тем немногочисленным высшим руководителям брежневской эры, которые постоянно пропадали на работе во внеслужебное время. Он по своему психологическому составу был всегда скован тревожным чувством ответственности и всегда жил в беспокойном сознании, что не выполнил каких-то своих обязанностей. Сотрудники с удивлением заметили даже, что Андропов боится начальства, и объясняли это травмами сталинского террора. В действительности Андропов, человек интеллектуально на голову выше, чем окружение, хотя и тертый бюрократ и осторожный аппаратный политик, как человек был субъективно честен и принципиален, имел свои внутренние пределы, через которые не переступал, и не все указания принимал к беспрекословному исполнению. Просто такой уж он был – профессиональный аппаратный политик, сохранивший идеалы и верования юности, но научившийся приспосабливать их к жестокой реальности, руководитель с болезненным чувством ответственности, беспокойством, страхом перед тем, что забыто что-то очень важное и доверенное ему партией дело не доведено до последней запятой. Как бюрократу и исполнителю ему цены не было, а в совокупности с искренней преданностью «делу коммунизма» и слабостью претензий на первые должности его характер и способности обеспечили симпатии, а в дальнейшем и искреннюю стойкую привязанность Брежнева.
Андропов имел все личные черты консервативного реформатора и занимал достаточно сильные позиции, чтобы эти данные реализовать.
Он чувствовал себя очень уютно со своими молодыми подчиненными, которые, почти не боясь, вели с ним откровенные разговоры. Андропов замолкал, когда разговоры становились слишком острыми, – отчасти из-за того, что не мог полностью открывать свои симпатии и намерения перед подчиненными, отчасти из-за того, что считал аппаратных интеллектуалов желторотыми мечтателями, не знающими реальной жизни. Однако слушать их он не только считал полезным, но и любил это делать. Документы у него в кабинете писались по-старинке: вместо того, чтобы определить общую концепцию подготовленной бумаги и потом отшлифовывать словесность, как это делали бы журналисты, документ творился фраза за фразой с переворачиванием на все лады словца за словцом. Не сразу молодые коллеги поняли, что, кроме всего, Андропову просто нравится интеллектуальная работа над текстом в хорошей компании, работа, которая так отличается от всего, чем он был ежедневно озабочен.
Вскоре после устранения Хрущева руководитель группы консультантов Андропова Федор Бурлацкий попросился в отставку, мотивируя это тем, что линия XX съезда игнорируется, везде усилились сталинисты и что он принесет больше пользы как политический обозреватель «Правды». Андропов как-то странно промолчал, согласился на отставку, но не обещал поддержки в «Правде». Бурлацкого поразила скрытая реакция Андропова – он ничего не сказал, но ощутима была сдержанная враждебность и, может даже, ярость. Много воды утекло, наступила эра Горбачева, и перестроечный депутат Верховного Совета Бурлацкий не раз вспоминал об этом разговоре, так и не поняв, почему же вспылил на него тогда Андропов.
А Андропов брежневскую эпоху собственно и считал самой полной реализацией «линии XX съезда», никоим образом не увязывая эту «линию» с отношением к личности Сталина. Андропов считал, что проблема Сталина политически на то время нерешаема, и что следует просто по возможности обходить всякие упоминания о прошлом. Это не значит, что Андропов был сталинистом: он искренне уважал своего политического учителя Куусинена, сам Андропов чуть ли не стал жертвой «ленинградского дела» и уцелел тогда лишь благодаря заступничеству Куусинена. Последним вкладом Куусинена в идеологию коммунизма должна была стать формула «личной диктатуры», провозглашенная им в речи на пленуме ЦК в 1964 г. в адрес Китая (вскоре Куусинен умер). Андропов осознавал то, что дело не в личности Сталина, а в режиме личной диктатуры, и что режим Брежнева, по крайней мере, дальше от личной диктатуры, чем режим Хрущева. До конца дней Леонида Ильича Андропов оставался его твердым и убежденным сторонником – можно быть уверенным, не потому, что так ему было выгодно, а потому, что считал «джентльменское соглашение» Брежнева с «номенклатурой» наилучшим способом организации стабильной власти в СССР.
Песен Галича Андропов, конечно, не любил, а Высоцкий и Юрий Визбор ему нравились (тогда как у Гришина в МК за слушание записей Высоцкого можно было и поплатиться партбилетом).
Относительно движения интеллигенции, направленного на демократизацию режима, Андропов был сильно насторожен, поскольку боялся, что оно может стать только первым шагом к грубому и кровавому свержению коммунистического режима. Венгерский сценарий не просто был у него перед глазами – он стал его личной драмой. В Будапеште толпа перед окнами посольства пытала и линчевала коммуниста, Андропов уговаривал жену не смотреть, но ничего не мог сделать – она осталась неизлечимо психически травмированной ужасной картиной того повешения. Позже Андропов непримиримо враждебно относился к диссидентам, считая их деятельность крайне вредной для развития режима и для престижа СССР.
Понятно, что с таких позиций оценка одним из его молодых «единомышленников» ситуации после Хрущева как реставрации сталинизма воспринималась им как принципиальное расхождение и даже как измена.
Оказалось так, что Андропов был среди немногих, кто после переворота в 1964 г. сформулировал что-то вроде программы действий. Он был заведующим одним из двух десятков отделов ЦК и имел ранг секретаря ЦК «третьего сорта» («первым сортом» шли секретари – члены политбюро, вторым – секретари – кандидаты в члены, третьим – просто секретари). Отдел, которым он заведовал, занимался странами «социалистического содружества» и рядом с другим международным отделом (компартий зарубежных стран) входил в компетенцию секретаря ЦК КПСС Суслова. Отдел Андропова сокращенно называли просто «отделом ЦК», отдел Пономарева – международным отделом. Но если послы в странах Запада (кроме США) непосредственно подчинены были министру Громыко, то прямо выходили на генсека, кроме посла в США, также послы в «соцстранах», как и секретари ЦК нацкомпартий или обкомов. А к тому же Андропов стал секретарем ЦК по странам «социалистического содружества» после того, как успешно решил венгерскую проблему.
Формулировка «программы Андропова» была связана с деятельностью организации Варшавского договора. В 1965 г. был представлен на политбюро за подписью секретаря ЦК – зав. отделом ЦК Андропова и министра иностранных дел Громыко проект документа о создании военной организации стран «социалистического содружества» и ее Политического консультативного комитета. Он стал предметом острой критики с «классовых, партийных позиций» со стороны Шелепина, и Андропов должен был отстаивать определенные общие принципы. Как свидетельствуют воспоминания участников событий, Андропов выступал за мирное сосуществование, использование международных связей для научно-технического прогресса в СССР, привлечение науки к решению управленческих вопросов, развитие демократии и самоуправление, сосредоточение партии на вопросах политики. Что это должно было значить конкретно, установить в настоящий момент трудно. Характерно, что Андропов отрицательно относился к апелляциям к опыту «китайских товарищей» и что критика проекта Андропова – Громыко со стороны Шелепина нашла поддержку у Косыгина.
А. А. Громыко
А. Н. Косыгин
Здесь перед нами, по-видимому, самая загадочная страница последнего периода советской истории. В перспективе вырисовывался вариант, который напоминал более поздний китайский путь реформ, путь Дэн Сяопина. Коммунистический режим в СССР мог оставить неприкосновенной политическую систему, сосредоточив все силы на реформировании экономики в либеральном направлении. Соответствующие идеи развивались во времена Хрущева харьковским экономистом Либерманом, подготовка реформ началась в 1960-е гг. Косыгин в чем-то напоминает Дэн Сяопина – а именно он оставался сталинистом и в личном плане, потому что относился к Сталину с большим пиететом, а главное, в плане политическом, потому что и мысли не имел о каких-то реформированиях режима в целом. Идеи Косыгина в чисто экономическом измерении оставались скромно либеральными. Кто знает, как бы пошло дело, если бы рыночное реформирование по-настоящему началось. Как будто предчувствуя будущее направление китайского реформаторства, Косыгин отстаивал необходимость быстрого налаживания отношений с Китаем и призывал Брежнева поехать в Пекин. В 1966 г. он имел возможность встретиться с «китайскими товарищами» в ходе поездки во Вьетнам. В Китае актуальна была «культурная революция», и советский премьер смог лично убедиться, что вернуться к «дружбе» с Мао нет никаких шансов.
Мао Цзэдун и А. Н. Косыгин
Андропов отнесся негативно к попыткам реформировать советскую экономику. Странно, что его не увлек успешный опыт экономических реформ в Венгрии, хотя к Яношу Кадару он относился с глубоким уважением и его политику одобрял. Очевидно, либеральные экономические реформы он считал уступкой специфически венгерской ситуации, а не неизбежностью для научно-технического развития социалистической системы. Отчасти причиной было полное отсутствие у него своих позиций и даже серьезной заинтересованности в отрасли экономики, о чем вспоминает Арбатов. Отчасти – принципиальная уверенность Андропова в том, что партия должна оставить попытки решать технико-экономические проблемы в духе хрущевских инициатив и цифровых наметок и заняться политикой. Отчасти, возможно, скепсис относительно реформ вызван был опытом Югославии, которая достаточно далеко зашла в попытках приспособить социализм к рынку и имела здесь немало проблем. А главное, все-таки, в том, что Андропов не подвергал сомнению централизованное плановое руководство экономикой и считал, что все дело в элементарной управленческой некультурности и неумении использовать те ресурсы, которые имеет коммунистическая система в ее «классическом» (читай – сталинском) варианте. Через многие годы эту мотивацию объяснил будущий «гэкачепист» В. А. Крючков, один из ближайших сотрудников Андропова в посольстве в Будапеште, потом в отделе ЦК и, наконец, в КГБ: «…Андропов побаивался, что предлагаемые Косыгиным темпы реформирования могут привести не просто к опасным последствиям, но и к размыву нашего социально-политического строя».[698]
Позиция Андропова относительно экономических реформ не выглядит такой уже неожиданной, учитывая общую ситуацию в экономической мысли в СССР. Там господствовали крепколобые догматики-схоласты; главной опорой их была кафедра политэкономии социализма Академии общественных наук при ЦК КПСС (И. И. Кузьминов) и Институт экономики АН СССР (Е. И. Капустин), а прикрывал их сектор экономики отдела науки ЦК, который при Брежневе возглавлял бездарность и реакционер М. И. Волков, свояк Черненко. Противостояли крепколобым два разных прогрессивных направления: «рыночники» и «математики». «Рыночники» активно выступили еще при Хрущеве; кроме Либермана среди них достаточно назвать Л. В. Канторовича, который после эмиграции стал нобелевским лауреатом. «Математики» (в первую очередь Центральный экономико-математический институт, ЦЭМИ, во главе с академиком Н. Т. Федоренко) опирались на традиции экономической статистики (Немчинов), достаточно сильные в СССР, а с политической точки зрения были совместимыми с «антирыночным» руководством, поскольку возлагали надежды на использование науки, не связывая это с реформированием принципиальных централизаторско-плановых принципов экономики. Особенно ярко эту идеологию выражал влиятельный украинский математик – директор Института кибернетики АН УССР В. М. Глушков, который убедительно показывал невозможность учесть все необходимые для современного планирования параметры без широкого внедрения автоматизированных систем управления (АСУ). В сущности, обе платформы не противоречили друг другу, но установка на кибернетику и математическое программирование способствовала иллюзиям относительно неиспользованных ресурсов централизованной плановой системы. Поскольку Андропов не интересовался экономической теорией и по должности не имел к ней прямого отношения, трудно заподозрить его в симпатиях к «математикам», но надежды на (математическую) науку и компьютерную технику, которая сможет наилучшим образом использовать «преимущества социалистического строя», имеют в обоих случаях одинаковые истоки.
Столкновения по поводу экономических реформ и отношения к китайскому опыту, в первую очередь с Косыгиным, имели тяжелые последствия для Андропова и закончились для него в 1965 г. инфарктом. Однако они резко повысили авторитет Андропова в глазах Брежнева и его консервативного окружения. Особенно враждебно к Косыгину относился его земляк – ленинградец, такой же выдвиженец Жданова и сталинский нарком – Устинов. Характерно, что в ходе посещений Венгрии Брежнев просто не знал, о чем разговаривать с Кадаром, пока венгерские товарищи не повезли всех на охоту. Отношение Брежнева к идеям Косыгина полностью отражают слова, сказанные им по поводу доклада главы правительства на сентябрьском пленуме ЦК 1965 г.: «Ну что он придумал? Реформа. Реформа… Кому это нужно, да и кто это поймет? Работать нужно лучше, вот и вся проблема».[699] Эта фраза дошла и до Косыгина. В конечном итоге, она была вульгарным и примитивным преломлением позиции Андропова. Решение, найденное Брежневым, было, с аппаратной точки зрения, гениальным: Андропова освободили с работы в ЦК, чем удовлетворили и Суслова, и Косыгина; его абсолютно неожиданно назначили председателем КГБ; а с должности главы КГБ сняли Семичастного, в то же время с должности секретаря ЦК – Шелепина, оставив его в политбюро как… председателя профсоюзов. С весны 1967 г., таким образом, угроза со стороны шелепинской группы и «косыгинской реформы» перестала существовать.
Янош Кадар среди «своих» чужих
Андропов вначале трудно переживал перемещение с политически более важной должности секретаря ЦК на место начальника политической полиции, что на то время даже не обещало звания кандидата в члены политбюро. Однако он стал и кандидатом, а позже и членом политбюро и не только сохранил, но и приумножил свои политические позиции в ближайшем окружении Брежнева.
Брежневское время можно разделить на такие периоды:
– 1964–1970 гг., до Чехословацкого кризиса и ликвидации его последствий;
– 1970–1976 гг., период разрядки и Хельсинкских соглашений;
– 1976–1982 гг., период нового международного напряжения, в частности в связи с интервенцией СССР в Афганистане.
Международные события здесь были не только фоном, – они отвечали глубинным внутренним процессам в СССР.
Переворот 14 октября 1964 г. не встретил сопротивления у широких масс населения. Относительно сталинистской реакции, то ее первые признаки уже несколько лет можно было наблюдать на лобовом стекле грузовых автомобилей, где водители охотно цепляли портреты Сталина. Так трудящиеся выражали свое недовольство политикой Хрущева. И все-таки устранение Хрущева вызвало шок у значительной части образованной молодежи, поскольку это был переворот, замаскированный под демократическую и законную «смену руководства». По-новому опять зазвучали «проклятые вопросы», в свое время вызванные «критикой культа личности», и общество опять было возбуждено и искало справедливости. Прошла серия острых антисталинских выступлений на разных собраниях и конференциях. Тогда на одном таком скромном собрании прозвучало яркое выступление Григория Померанца, которое имело широкий резонанс в Москве. О нем стоит вспомнить потому, что историк Померанц полностью сознательно руководствовался аналогией с периодом в канун Французской революции 1848 г., когда Париж был охвачен кампанией оппозиционных политических выступлений на банкетах по разным поводам. Подобная кампания банкетов с либеральными речами предшествовала и обострению ситуации в русском обществе в канун 1905 г. Волна выступлений и протестов, коллективных обращений и писем нарастала, тем более что власть давала новые и новые поводы.
На протяжении первых пяти – шести лет брежневского правления система коммунистической власти, невзирая на все компромиссы и «противовесы», с невероятной легкостью потеряла почти все идейно-политические завоевания «оттепели».
Главным поводом для обострения ситуации стал процесс Даниэля и Синявского (1965), спровоцированный КГБ (Шелепин) и ЦК (секретарь ЦК по идеологии Демичев) и одобренный на высшем уровне. Оба либерально-демократических литератора печатали свои произведения под псевдонимами за рубежом, в чем не было криминала, но что традиционно расценивалось в СССР как политическая измена. Отклонение от хрущевской поры заключалось в том, что репрессиям попробовали предоставить правовые формы и что вылилось в судебный фарс, потому что юридически состава преступления не было. Синявский был постоянным автором «Нового мира», чем немедленно воспользовались враги журнала. Твардовский декларировал несокрушимую позицию органа демократии статьей «По случаю юбилея», напечатанной в первом номере журнала за 1965 г., ему ответил статьей-доносом скульптор Вучетич в газете «Известия» (15 апреля 1965 г.), а напечатать ответ Твардовскому не разрешили. В 1965 г. прошла первая волна арестов («покос») диссидентов, в частности в Украине.
Юлий Даниэль
Андрей Синявский
Период 1964–1967 гг. был чрезвычайно тяжелым временем для «Нового мира», который жил на осадном положении. Секретарь ЦК Демичев настойчиво предлагал Твардовскому уйти в отставку, но тот твердо отказывался. Было назначено обсуждение журнала на секретариате ССП, в ходе подготовки которого ЦК снял с работы заместителя главного редактора А. Г. Дементьева и ответственного секретаря Б. Г. Закса. Итог спорам подводила статья в «Правде», где, в частности, говорилось: «Не обнаруживая беспокойства об отборе для публикации в журнале лучших произведений жизнеутверждающего плана, которые отображают то новое, что создано и повседневно творится трудом, борьбой нашего народа, журнал впадает в гнетущее однообразие, искривление правды».[700]
И все-таки развязка не была разгромом «Нового мира». На заседании 15 марта 1967 г. Твардовский вынужден был ограничиться внутренними перестановками в редколлегии и заменить освобожденных ЦК сотрудников предложенными им людьми (Айтматовым, Дорошем, Хитровым из «Известий», а и. о. заместителя главного редактора журнала стал Владимир Лакшин). Половинчатый характер итогов войны ЦК с Твардовским объясняется неуверенной позицией самого Демичева, который входил в круг Шелепина. Именно весной 1967 г. группа Шелепина потерпела поражение.
Во второй половине мая 1967 г. состоялся IV Всесоюзный съезд писателей. Настоящее событие, которое придало съезду определенный драматизм, состоялось за его кулисами. Солженицын обратился к съезду с письмом, в котором требовал ни больше ни меньше как ликвидации цензуры в СССР. Правда, он говорил не о партии, а о Главлите, но и этого было достаточно. Хотя Солженицына поддержало немного писателей, руководство ССП было в тихой панике.
То, что не прошло в СССР, нашло отзыв в писательской среде братской Чехословакии, которая переживала политический кризис в связи с компрометацией руководства Новотного репрессиями сталинского времени. Вызывающий жест Солженицына способствовал обострению кризиса, закончившегося избранием Александра Дубчека лидером КПЧ и Пражской весной.
Политическим рубежом была интервенция в Чехословакии в 1968 г. «Все погибло», – сказал после Чехословакии Твардовский. В политбюро боролись тогда разные мысли, кое-кто, как Воронов, был решительным противником интервенции, против вроде бы был и Шелепин, колебался Косыгин, решительно за вторжение были Андропов, Устинов, Шелест, Пельше, Машеров, Мазуров… Все эти детали, в сущности, не имели решающего значения, поскольку шла речь о тактике, а не об оценке Пражской весны. Все руководство советских коммунистов дружно встретило демократический поворот Дубчека как угрозу собственному режиму.
Ситуация, тем не менее, резко отличалась от 1956 г. Вторжение в Чехословакию не было спровоцировано ни внутри-, ни внешнеполитическими шагами нового чехословацкого руководства. Единственным поводом для недовольства Москвы была решительная демократизация режима, которая ни в одном случае не приводила к потере руководством Дубчека влияния и инициативы. Успех программы «социализма с человеческим лицом» был для брежневского руководства КПСС, включая Андропова, большей угрозой, чем «интриги НАТО».
Александр Дубчек
Через год-два критически обострилась ситуация в Польше, рабочие выступили против повышения цен, началось то сопротивление на судоверфях Гданьска, которое позже породило «Солидарность». Польское руководство применило силу и в 1970 г. открыло огонь по рабочей демонстрации. Гомулку пришлось отправить в отставку и заменить Эдвардом Гереком. Стабилизация в Польше была непрочной. Началось диссидентское движение, сформировалась его нелегальная или полулегальная политическая структура.
После Чехословакии падение Твардовского было вопросом времени. Он еще некоторое время держался, но после очередной не согласованной с ним кадровой реорганизации в журнале 12 февраля 1970 г. подал в отставку, ни в чем не покаявшись. Эту дату можно считать рубежом политической эволюции режима.
Наиболее политически активная часть общества не смирилась с крахом надежд на демократизацию режима и заняла лютеровскую позицию «на том стою и не могу иначе». Демонстрация протеста против вторжения в Чехословакию на Красной площади была началом диссидентства, оппозиционеры сознательно избрали себе роль живых мишеней. Диссидентским вызовом было уже письмо Солженицына к съезду советских писателей, поскольку он не умещался в лояльную политическую игру Твардовского (что и вызывало его раздражение «открыткой» безмерно уважаемого им писателя). Солженицын пошел на конфликт, потому что он не имел никаких надежд относительно перспектив демократии в России и вообще, как стало видно позже, был скорее «белым», чем «розовым». С удушением печатного органа интеллигентской оппозиции решилась и судьба Солженицына: он был исключен из ССП, а затем и выслан из СССР, став символической фигурой антикоммунистического движения. Какой характер будет иметь радикальная антикоммунистическая оппозиция, тогда еще не было видно.
Характерно, что утверждение авторитарных методов контроля не сопровождалось возрождением «сталинизма» в буквальном смысле – реабилитацией Сталина и его режима. После эмиграции дочери Сталина, Светланы Аллилуевой, и публикации ею за рубежом первой книги воспоминаний идея возобновления культа Сталина потеряла большинство сторонников даже среди самых агрессивных крепколобых. Но замолчали и голоса критиков сталинской эпохи. О репрессиях было запрещено вспоминать. Историка А. Некрича, который написал самую сильную тогда книгу о военной катастрофе в 1941 г., просто вызвали на парткомиссию и без всяких объяснений исключили из партии. Среди партийных верхов, в том числе и на политбюро, часто говорили о том, что нужно «сажать», но до массовых репрессий дело не дошло. В первый брежневский период партийное руководство прибегло «только» к тому, чтобы уничтожить тоненький слой интеллигентских независимых структур, которые формировались, – слабенького ростка гражданского общества.
Светлана Аллилуева
Александр Некрич
Второй этап эволюции режима Брежнева завершается авантюрой в Афганистане. Коммунистическое руководство в этот период пытается достичь компромисса с Западом, войти в единую правовую и политическую мировую систему, уменьшить время военных расходов и использовать «мирное сосуществование» для освоения мировых технико-экономических достижений и модернизации экономики. Достижение этих целей требовало стабильности внутреннего положения в СССР.
Нужно сказать, что эти задачи режим решал более-менее успешно. Первые десять лет в экономической жизни на первый взгляд были безоблачными, особенно после того, как были освоены новые ресурсы азиатской России. Освоение нефтяных и газовых месторождений Сибири, бриллиантов Якутии и других бесчисленных естественных даров необозримой страны, обещало, казалось, годы и годы беззаботного развития. Правда, хлеба, молока и мяса, как и раньше, не хватало, но возросшие экспортные возможности позволяли пока еще не думать ни о неэффективности колхозов, ни об экономических реформах. За это же время советский ВПК сделал колоссальный рывок и вышел на паритет с США, значительно превышая при этом возможности Запада в обычных вооружениях.
На 1 января 1990 г. в Советской армии в строю было 63 900 танков и 76 520 боевых машин и бронетранспортеров, – больше, чем во всех странах мира, вместе взятых. Ответом на американский бомбардировщик В-1 стал самый большой в мире сверхзвуковой бомбардировщик Ту-160, построенный к 75-летию Брежнева. Истребители МИГ-29, МИГ-31, Су-27, штурмовики Су-25, зенитно-ракетные комплексы С-300 и С-300В, новейшие радиолокационные станции, наконец, аналог «Авакса» – самолет дальнего радиолокационного выявления и управления А-50 – эти и другие достижения советского военно-промышленного комплекса в сумме создали неслыханную в истории военную силу.
Еще в 1963 г. на основе межконтинентальной баллистической ракеты Р-36 (у нас ее называли «Воевода», на Западе – SS-18 «Сатана») был создан ее орбитальный вариант Р-360, ракета, которую можно было разогнать до первой космической скорости и держать на околоземной орбите ядерную бомбу мощностью в 150 мегатонн (12 тыс. бомб Хиросимы), всегда готовую упасть, где прикажут. С 1969 г. в районе первого советского космодрома находились в полной готовности рвануть в небо 18 «Воевод», мощность которых равнялась в сумме мощности всех 1054 американских МБР. Это поистине сатанинское противостояние продолжалось до 1983 года.
Воины десантно-штурмовой бригады в Гардезе. Начало Афганистана
Советские ракетные подводные лодки несли боевое дежурство около берегов США, флот получил наибольшую в мире подводную лодку – тяжелый атомный ракетный крейсер стратегического назначения «Акула» (по западной классификации – «Тайфун») с двадцатью баллистическими ракетами РСМ-52, каждая с десятью боеголовками индивидуального наведения, способными уничтожить среднюю страну. В СССР было развернуто 10 ракетных дивизий с 527 пусковыми установками и 650 ракетами. Мобильные пусковые установки несли крылатые ракеты РК-55 наземного базирования, которые имели дальность полета до 3000 км; эти ракеты были аналогом американского «Томагавка». На вооружение сухопутных войск поступала оперативно-тактическая ракета «Ока», которая заменила старый «Скад». Ракеты стратегического назначения 15Ж61 (по классификации НАТО – СС-24) с десятью ядерными боеголовками каждая, замаскированные под железнодорожные эшелоны, и 15Ж58 «Тополей», на гигантских семиосных пусковых установках, постоянно перемещались дорогами страны. Построены были первые спутники-перехватчики – ИС («истребитель спутников»), продолжались работы по сооружению лазерной боевой космической станции «Скиф», и заложены, таким образом, основы для космических войн.
Способствовала планам Андропова – Устинова – Громыко, одобренным Брежневым, и международная ситуация. США влезли в войну во Вьетнаме благодаря вульгарной «ковбойской» авантюре президента-демократа Линдона Джонсона, терпели в ней поражение за поражением и оказались в состоянии общественного кризиса. Либералам выходить из подобных кризисов в Америке намного тяжелее, чем правым, и сложную операцию по выходу из военного противостояния начала новая команда в Белом доме – администрация Ричарда Никсона. Консервативный националист-республиканец Никсон вообще больше заботился об интересах Америки, чем о принципах западной демократии, и осуществил задуманный еще Кеннеди выход США из объятий Думбартон-Окского соглашения, которое возлагало на США слишком большую финансовую ответственность за мировой порядок. В стратегию Никсона – Киссинджера входили также выход из вьетнамской войны и улучшение отношений с СССР, а для этой цели стоило пойти на контакты с красным Китаем. Республиканцы Никсон и его преемник Форд вынуждены были выйти из Вьетнамского кризиса, найти общий язык с русскими, забыв о Чехословакии, подписать соглашения о сокращении стратегических вооружений и добиться подписания советскими руководителями в августе 1975 г. соглашений в Хельсинки. В свое время СССР воздержался при голосовании в ООН Хартии прав человека, и теперь торжественное присоединение Кремля к Хартии создавало новую политико-правовую реальность в мире и, в частности, в СССР. Советские руководители торжественно признали общее значение прав человека и основных свобод, подтвердили право личности знать свои права и обязанности и действовать в соответствии с ними.
Правда, не очень скрытое размещение в Европе новых советских ракет средней дальности «Пионер» (SS-20) здесь же после подписания Хельсинкских соглашений наглядно показывало, что СССР будет действовать и дальше с позиции силы и не изменит ни внешних, ни внутренних политических ориентаций под воздействием гуманистической Хартии. Однако во внешнеполитической сфере Советскому Союзу было важно поддерживать основной результат Хельсинки – признание послевоенных границ. Что же касается внутренней политики, то подписание соглашений в Хельсинки воспринималось как очередная безответственная гуманистическая декларация.
«В плане прав человека и основных свобод, – говорилось в подписанном Брежневым Заключительном акте совещания по безопасности и сотрудничестве в Европе, – государства-участницы будут действовать в соответствии с целями и принципами, Уставом ООН и Общей декларации прав человека».
Неожиданно непосредственным результатом соглашений стало образование в СССР диссидентского Хельсинкского движения и развертывания преследований диссидентов.
По инициативе профессора Юрия Орлова, близкого к кругу академика Сахарова, 12 мая 1976 г. была создана Московская общественная группа содействия выполнению Хельсинкских соглашений. 9 ноября 1976 г. – Украинская общественная группа (УОГ), 25 ноября – литовская, 14 января 1977 г. – грузинская и 1 апреля – армянская. Отдельные оппозиционные выступления диссидентского характера и попытки организации антикоммунистических групп имели место и раньше. Правозащитная деятельность отца советской водородной бомбы А. Д. Сахарова началась еще с защиты генерала П. Г. Григоренко, арестованного в 1969 г. за выступления в поддержку движения крымских татар. Теперь хельсинкские группы открыто бросили вызов всей властной системе: их участники действовали так, будто они живут в свободном государстве, и главным методом борьбы стало упрямое и назойливое соблюдение формально демократической советской Конституции, Общей декларации прав человека и Хельсинкских соглашений, что немедленно вызвало волну преследований.
Юрий Орлов
«Зачистка» через КГБ стала одной из главных и крайне неблагодарных обязанностей Андропова, но наиболее либеральный и интеллектуальный жандарм России отнесся к этому делу со свойственными ему добросовестностью и широтой замысла. И до и после Хельсинки основная идея репрессивной политики заключалась в том, чтобы путем «профилактики» отсечь активную и самоотверженную верхушку диссидентского движения от массовой основы, свести ее к подполью, которое деформирует природу идейного движения, и в конечном итоге деморализовать хотя бы часть лидеров, добившись от них покаяний.
Андрей Сахаров
Хотя кое-кто из лидеров диссидентства поддался давлению КГБ, в целом движение обнаружило высокое моральное состояние антикоммунистической оппозиции. В частности, диссидентство давало отпор попыткам загнать его в подполье и, по крайней мере, всегда имело легальную верхушку. Характерное название, которое дал своей книге, напечатанной уже в эмиграции в США, генерал Петр Григоренко: «В подполье можно встретить только крыс». Огромным поражением коммунистических руководителей был разрыв академика Сахарова с режимом и его открытая и легальная правозащитная деятельность. Хельсинкское движение было задумано его инициаторами как зародыш демократической политической партии. Его участники обнаружили героическую способность к самопожертвованию, сознательно избрав себе судьбу первопроходцев свободы почти без надежды на то, что собственными глазами увидят последствия своих усилий. Выражение «узники совести» абсолютно точно отвечает характеру деятельности правозащитников, поскольку риск оказаться в тюрьме был почти стопроцентен, а мотивом деятельности не мог быть никакой практический расчет – им была только совесть.
Генерал Петр Григоренко
Арестованные диссиденты были бы живьем похоронены в сером мраке «зоны», если бы не энергичная поддержка общественности, политических сил и государственных органов демократического мира. Сценарий правозащитной деятельности был во всех случаях одинаков: арестовывался кто-то из диссидентов, на его защиту и на защиту преследуемых родственников и друзей открыто выступали другие правозащитники, тогда брали и их, кого в психушку, кого в лагеря, из лагерей ухитрялись передавать материалы о преследовании и издевательстве, их переправляли на Запад, там они получали резонанс, заступались разные силы вплоть до американских президентов, кого-то освобождали, кого-то высылали на Запад, большинство оставалось в заключении… В 1976 г. украинская диаспора создала Вашингтонский комитет Хельсинкских гарантий для Украины, потом начал действовать Американский общественный комитет содействия выполнению Хельсинкских соглашений (Роман Купчинский), в октябре 1978 г. – Заграничное представительство УОГ. Поддержка Запада была настолько серьезной, что Конгресс США даже выдвинул активистов Хельсинкского движения на получение Нобелевской премии мира. Сложились цепочки связей и структуры, которые вели героическую борьбу, лишенную массовой опоры.
Трудно судить об идейном влиянии диссидентского движения на самосознание советских людей. Но нужно признать, что в результате диссидентская оппозиция имела скорее символическое значение и оказалась на обочине общественно-политического развития. До масштабов польской «Солидарности» диссидентское движение в СССР, в частности украинское, и в дальнейшем не доросло. Так, в Украине в УОГ за время ее существования вступил 41 человек. В списке украинских политзаключенных, составленному в 1976 г., значится 75 имен, среди них немало «двадцятипятников» из подполья ОУН.[701] На 50 млн населения республики – 1,8 млн в 1965 г., 3 млн в 1982 г. членов и кандидатов Компартии Украины и 6,5 млн комсомольцев это было очень немного. Хельсинкские группы были мужественным вызовом, но они не стали сердцевиной массового движения сопротивления посттоталитарному режиму.
Общество в целом вернулось к «малым делам», а относительно далеких перспектив находилось в состоянии депрессии и безнадежности.
Присоединяясь к Хартии, кремлевские руководители менее всего беспокоились о ситуации, в которую они попадут в связи со своими диссидентами. Только Андропов понимал, какую опасность являет собой горсточка отчаянных правозащитников в международном плане, – официальный архитектор советской внешней политики Громыко совсем об этом не думал, а для Брежнева все они были просто «швалью». Правда, он после разговоров с Андроповым собирался как-то встретиться с интеллигенцией, потом только с Сахаровым, а затем перепоручил это Суслову. Потому что не знал, о чем с подобными людьми говорят.
Выбор в интересах Хельсинкских соглашений был продиктован в первую очередь внешнеполитическими рассуждениями, среди которых главное место занимали тогда проблемы Китая.
Арбатов вспоминает, что советских руководителей ужасно обеспокоили вести о попытках Никсона и Киссинджера наладить контакты с китайцами, и выражает удивление по этому поводу, поскольку здесь не должно было быть никакой неожиданности. Тот же автор вспоминает о своих разговорах с югославским лидером Эдвардом Карделем на тему возможности войн между социалистическими странами и, в первую очередь, между СССР и Китаем. С точки зрения советских руководителей, сама мысль о подобном конфликте была кощунством, потому что война, по «марксистско-ленинскому» определению, являлась конфликтом или между империалистами, или между империалистами и «народами». Между тем враждебность Китая к «советским ревизионистам» становилась все откровеннее и непримиримее. Ревизионисты же всегда были для коммунистов не более чем агентурой мирового империализма.
Столкновения на советско-китайской границе с убитыми и ранеными открывали безграничные возможности развития событий в этом направлении. Конфликт между «братьями-коммунистами» перерос в острый межгосударственный конфликт со всеми возможными последствиями.
СССР пошел на компромисс с американцами как в вопросах ограничения стратегических вооружений, так и в вопросах прав и свобод человека в значительной мере под давлением «китайской угрозы», ловко использованной американскими политиками. Имея в тылу проблему диссидентства и перспективу усиления демократического движения после признания неотчуждаемости основных прав и свобод человека, Кремль все же шел на риск. Для чего?
Руководство советских коммунистов стремилось противопоставить СССР как цивилизованную международную силу, с которой можно договариваться в вопросах и внешней и внутренней политики, – агрессивному Китаю, не праздновавшему даже формально права и свободы человека и не видевшему решений глобальных проблем иначе, как через ядерную войну.
Это означало приоритет внешнеполитических рассуждений или рассуждений имперского престижа СССР над внутренней политикой, подчинение второй первым. Настоящий дрейф СССР к сталинизму сказался именно в росте имперских ценностей.
Последний период правления Брежнева, период после инсульта в 1976 г., наложил отпечаток на оценку всей брежневской эпохи как «эпохи застоя», эпохи невероятного расцвета коррупции высших властных сфер. Вне всяких сомнений, после серьезного заболевания Брежнев был недееспособен. Когда он отбыл, по современным представлениям, два президентских срока, было бы для страны и для его памяти безусловно лучше, если бы после болезни он подал в отставку. Но не только сам Брежнев ни за что не хотел уходить с должности генсека – руководство политбюро до последнего держалось за эту фигуру! После 1976 г. уже фактически конкурируют как будущие наследники Андропов и Черненко (хотя в 1976 г. Брежнев якобы видел наследника в ленинградце Романове, в 1978 г. – в Щербицком, в 1980 г. – в Черненко и только в 1982 г. остановил окончательно выбор на Андропове). Кажется просто невероятным, как можно было говорить о Черненко как руководителе государства – «Костя» был незаменимой «шестеркой» Брежнева еще с Молдавии, откровенно неспособной к государственным делам посредственностью, наивысшая ступень для которого (и в свое время предмет ночных мечтаний) – зам. зав. Отделом пропаганды ЦК! Но он, к тому же смертельно больной, таки побывал на посту генсека, и в этом секрет созданного Брежневим режима.
Л. И. Брежнев и К. Ф. Черненко
Генсек уже в лучшие Брежневские времена был фигурой компромиссной, правили в стране партийные олигархи через него и он через партийных олигархов, и режим этот даже нельзя назвать диктатурой, а не то что тоталитаризмом. Черненко, фигура абсолютно никакая, умирая, играл роль карикатуры на английскую королеву, роль, которую ему в конечном итоге создала эволюция коммунистического тоталитаризма.
«Застоем» и безвластием этот период называют люди стремившиеся иметь харизматичного лидера, который бы решал все наболевшие вопросы. Этого хотела широкая масса, но совсем не хотела номенклатурная элита. Брежнев таким лидером никогда не был, а Андропов, стоявший за спиной важнейших стратегических решений «эпохи застоя», вряд ли сумел бы стать полноценным диктатором, даже если бы судьба отвела ему немного больше здоровья, когда он занял кабинет генсека.
Ю. В. Андропов
Лучше всего систему власти можно понять на примере исторического решения о введении «ограниченного контингента войск» в Афганистан. Позже, когда встал вопрос об ответственности конкретных лиц за эту трагическую за своими последствиями авантюру, так и не сумели выяснить, кто и на каких полномочных заседаниях принял решение об интервенции. Оказалось, что судьбоносное решение было принято в декабре 1979 г. просто группой из нескольких членов политбюро, никем ни на что не уполномоченной, – Брежневым, Устиновым, Андроповым и Громыко. Формально решил генсек и Верховный главнокомандующий Брежнев. Однако он и в лучшие свои времена не понимал в этих делах и полагался на специалистов. Говорят, что всех подвел начальник ГРУ (армейской разведки) генерал Ивашутин. Однако руководству армии удалось доказать, что и начальник Генштаба маршал Ахромеев, и главнокомандующий сухопутными силами генерал Варенников, и командование 40-й армии, которая осуществляла вторжение, были против интервенции. Решительно за введение войск в Афганистан был Устинов, военный министр и заместитель Брежнева в Совете обороны, ее фактический председатель. Насколько приблизительно он представлял себе ситуацию, свидетельствуют его рекомендации опираться на афганские «рабочие отряды». Трезвый Андропов колебался, но личная неприязнь к мерзкому Амину, хитрому и жестокому самовлюбленному красавчику, который без санкции Москвы осуществил переворот и убил просоветского лидера Тараки, победила. Мнение Андропова оказалось решающим – Громыко присоединился к нему без колебаний. Тогда осмелился и Брежнев.
Нужно, однако, отметить, что вопрос о возможной потере влияния в Афганистане далеко выходил за рамки чисто военных или личностных рассуждений. Нейтральный Афганистан являлся с 1920-х гг. сферой влияния Советской империи, король Афганистана Захир Шах был полностью лояльным к СССР, модернизация королевства осуществлялась, хотя и крайне медленно, через советское посредничество. После переворота принца Дауда (1973) ситуация стала сомнительной, неожиданный коммунистический переворот Тараки в 1978 г. внес полное смятение, а приход к власти Амина поставил под вопрос последующую ориентацию Афганистана. Перспектива перехода его в сферу влияния Китая чрезвычайно беспокоила советских руководителей. Следовательно, само по себе решение в 1979 г. о введении в Афганистан «ограниченного контингента советских войск» было реализацией тех же принципов империи, на которых основывался контроль над «социалистическим лагерем» и национальными республиками.
Если идет речь о властных механизмах, то стратегическое решение относительно Афганистана может создать преувеличенное впечатление о влиянии Андропова на дела политического руководства. Брежнев очень доверял Андропову, но как хозяин власти держал его под контролем. Два первых заместителя Андронова, генералы КГБ Цинёв и Цвигун, были давними сотрудниками Брежнева, а главное, – издавна надежным человеком Брежнева был министр внутренних дел Щелоков, бывший секретарь Днепродзержинского горкома партии. Щелокова в годы Перестройки не раз приводили в качестве примера коррупционера эпохи «застоя». Конечно, в сравнении с современными масштабами, когда разворовываются миллионы и миллионы, целые отрасли и регионы бывшего СССР контролируются нуворишами, говорить об эпохе Брежнева как времени расцвета коррупции по крайней мере неточно. Но речь идет не о размерах как таковой коррупции, а о специфически социалистической коррупции.
Юрий Чурбанов, Галина Брежнева и Николай Щелоков
Лидеров социалистического государства нельзя назвать богатыми людьми – они в соответствии с личными вкусами могли быть почти аскетами, как Андропов или Суслов, а могли быть распутными жадными владыками, как Щелоков или другие люди из окружения Брежнева. Собственно, в настоящий момент признают, что Щелоков был хорошим министром, способным, как для своей среды – образованным, а брал он не взятки у преступников, а из государственного кармана, правда, бесконтрольно, без совести и ограничений. Да, ему не хватало отдельной секции в ЦУМе, предназначенной для партийно-государственной элиты, и он велел открыть ему и членам его семьи отдельный магазин, где все отпускалось за бесценок или бралось «так». Так же брал и Брежнев – главным образом «подарки» от зарубежных коллег и своих подчиненных.
Конечно, где-то эти ниточки взаимосвязей и взаимозависимостей упирались в нормальную кражу и криминал, и, покрывая секретаря Краснодарского обкома Медунова, Брежнев, в конечном счете, покрывал и сочинских уголовников.
Можно представить, как все это Андропова смущало, если он вынужден был лично по телефону требовать от Чазова уволить какую-то сотрудницу, потому что она не нравилась медсестре Н., любовнице Брежнева. К противоречиям Андропова с властной средой, кроме непереносимой для него специфически социалистической коррупции, добавлялась несовместимость КГБ и МВД, что прорвалась кровавым конфликтом между московскими милиционерами и кагэбистами уже после смерти Брежнева. «Очищение» социализма стало в глазах многих членов КПСС первостепенной задачей партии.
У генерального секретаря было около тридцати очень дорогих автомобилей, в основном, подаренных западными политиками, но после его смерти оказалось неясным, кому они принадлежат – наследникам Брежнева или государству. Самому Брежневу было все равно – никто в СССР с таким правом не мог сказать «государственное – это мое».
…Сегодня с дистанции времени и с высоты птичьего полета эпоха «развитого социализма» видится нам более обнадеживающей, чем ее современникам. Все-таки она была шагом вперед от диктатуры, время было спокойнее, не внушало лицемерных надежд, но и не ставило перед людьми такого драматичного выбора, как в годы перманентной непоследовательной критики «культа личности». Политических репрессий было даже меньше, чем у Хрущева, они были «точечными», а не массовыми, наиболее непримиримых не убивали, а морально давили в «психушках». Но какой же гнетущей и мерзкой была та атмосфера! Каким цинизмом, какой безнадежностью была она преисполнена! Сколько неправд нагло несли ежедневно газеты, журналы, радио, телевидение! Даже жизнерадостные и злые анекдоты исчезали из политического быта интеллигенции. Казалось, режиму не будет конца.
Национальный вопрос в стране «развитого социализма». Россия и Украина
Дезинтеграция СССР, превращение «союзных республик» в независимые государства стала полной неожиданностью и для руководства КПСС, и для зарубежных «советологов», и для демократической оппозиции внутри страны. А между тем уже простой перечень осуществленных и едва не осуществленных военных операций советских вооруженных сил показывает, что большая война оставалась ужасающей возможностью, войны на планетарной периферии использовались лишь враждебными блоками, а реальные конфликты происходили между СССР и национальными государствами – его сателлитами.
Так, в октябре – ноябре 1956 г. советские войска осуществляют в Венгрии операцию под кодовым названием «Вихрь» по подавлению восстания и усмирению непослушного правительства Имре Надя, в результате которой убито 669 и пропал без вести 51 советский воин, только в Будапеште убиты 2 тысячи и ранено 12 тыс. повстанцев, 200 тыс. человек эмигрировало из Венгрии. В то же время Хрущев дал приказ расквартированной в Польше танковой дивизии двигаться на Варшаву, и только отчаянная позиция Гомулки спасла поляков от кровавой партизанской войны. Осенью 1968 г. в результате операции «Дунай» была задушена Пражская весна. В операции было задействовано больше 20 дивизий – 500 тыс. человек и 5 тыс. танков. Военный министр Гречко сообщил генералам, что СССР сознательно идет на риск мирового военного конфликта. С марта до сентября следующего года продолжался вооруженный конфликт с Китаем вокруг острова Даманского. Ситуация на китайской границе снова стала крайне напряженной через 10 лет, после вторжения Китая во Вьетнам. В 1979 г. образовано Главное командование войск на Дальнем Востоке, которому был оперативно подчинен Тихоокеанский флот. На границе с Китаем были сосредоточены войска; одних лишь танковых дивизий здесь было 8, тогда как Китай имел их всего 12. После коммунистического переворота в Афганистане в апреле 1978 г. ситуация стала напряженной и на границах Средней Азии, а в декабре следующего года в эту подконтрольную империи страну введен «ограниченный контингент», что привело к десятилетней войне. В 1980–1981 гг. СССР едва не вступил в военный конфликт с Польшей в связи с нарастающей дестабилизацией коммунистической власти в этой стране; Брежнев рассматривал предложение ввести в Польшу три дивизии в добавление к двум уже там размещенным. СССР ограничился грандиозными военными учениями «Союз-80» и «Запад-81» под командованием самого Устинова. Спас Польшу от интервенции переворот генерала Ярузельского, который ввел в стране военное положение.
В окружении СССР только Болгария хранила верность советскому коммунизму, не пройдя через попытки освобождения и оккупационный режим. Румыния и Албания по различным причинам находились в напряженных отношениях с коммунистической метрополией, а ГДР, кроме оккупации в 1945 г., имела еще тяжелый опыт подавления беспорядков в 1953 году.
«Национальный вопрос» в обществе практически означает, что данное общество «имеет проблемы». Каждое общество, каждое государство, каждая социальная единица должна быть консолидированной, солидарной; а «проблемы» заключаются в том, что межнациональные отношения в обществе могут мешать его консолидации. Государственное руководство иногда готово идти на обострение междунациональных (межэтнических) отношений – для того, чтобы таким способом сплотить вокруг себя опору большинства («своих») против «чужих». Практика XX века показала, что на ненависти к «своим чужим» нельзя долго удержать внутреннее равновесие. Американское общество все менее терпимо к разного рода национальным и расовым предубеждениям не потому только, что это противоречит господствующей либеральной идеологии. Назойливая пропаганда равенства цветных и белых, женщин и мужчин и тому подобное служит целям минимизации внутреннего трения и консолидации общества.
СССР воевал за сохранение контроля над странами «социалистического содружества» на протяжении всего периода «развитого социализма» или был готов развязать военные действия, сдерживаясь только перед опасностью длительной партизанской войны. Одна из таких опасностей реализовалась в Афганистане и имела катастрофические последствия. Внутренние национальные проблемы в СССР имели, в сущности, ту же природу и подвергались тем же опасностям.
«Пролетарский интернационализм» у Маркса и Энгельса всегда означал сведение национальных проблем к социальным, то есть решение социальных проблем таким способом, чтобы тем самым были решены и проблемы национальные. Лозунг пролетарского интернационализма означал отношение к межэтническим конфликтам как в первую очередь к фактору, который препятствует политической консолидации международного пролетариата. Национальные претензии нужно было как можно полнее удовлетворить еще в рамках буржуазной демократии – именно для того, чтобы забыть о них и сосредоточиться на классовой борьбе. И угнетенный пролетариат, и пролетариат-победитель не должны были иметь национального лица. РСФСР, а затем СССР были провозглашены «родиной всех трудящихся мира», как позже государство Израиль – родиной всех евреев. Исключительная роль какой-либо одной нации, в частности русской, тем самым исключалась. Коммунист из нерусских этносов имел даже некоторые преимущества, поскольку на своей этнической территории мог рассчитывать на большее доверие населения, а на должности во властном всесоюзном центре выглядел как иллюстрация пролетарского интернационализма и дружбы народов СССР. Основой консолидации советского общества должна была быть не национальная идея, а идея социалистической революции и строительства социализма и коммунизма.
С национальными проблемами имела дело Российская империя, потому что с национальной точки зрения это была империя русских, а идеология империи была российской национальной идеей. Правда, под «русскими людьми» имелись в виду также украинцы и белорусы, что требовало их как можно более быстрой русификации. Все «нерусские люди», инородцы, не могли быть консолидированы в обществе, разве что «инородческая» элита хотя бы отчасти включалась в дворянское сословие империи, то есть власть над «инородцами» укреплялась через механизмы сословно-бюрократического строя.
Особенностью СССР было то обстоятельство, что политическая консолидация ее населения осуществлялась не через решение национального вопроса, то есть ликвидации тех обстоятельств, которые порождали массовые конфликты в Российской империи, межэтнические, расовые и религиозные трения. Все национальные проблемы были объявлены пережитками, принадлежавшими к проклятому эксплуататорскому прошлому и не имеющими ничего общего с социалистическим обществом.
Основой консолидации советских людей провозглашалась социально-политическая идея – «союз рабочего класса и крестьянства» для выполнения «всемирно-исторической миссии пролетариата».
Уже во времена Великого перелома идея Мировой революции была вытеснена идеей Великого государства, а в последнее десятилетие Сталина Великое государство явно стало Великой Россией. Однако во времена Хрущева великодержавная российская идеология ослабела, поскольку сделана была фундаменталистская попытка возродить ленинские ценности. Сам Хрущев пришел в Кремль с Украины вместе со своим украинским партийным окружением («стоптанными тапками», как говорили в партийном аппарате), которое способствовало некоторому отходу от российских великодержавных позиций сталинской поры.
Игнорируя реальное бытие наций и возводя решение национальных проблем к ряду декларативных мероприятий и институций, коммунисты создали сугубо формальный, иллюзорный, якобы правовой мир, которому противостояла суровая властная реальность. Таким миром был и сам Союз Советских Социалистических Республик. Демократическая и даже высокопарная «сталинская Конституция» создала целую иерархию национальных государственных формирований в СССР, которая была бы идеальной структурой междунационального сосуществования, если бы она имела какое-то отношение к действительности. На самом деле за правовыми кулисами пряталась – да и не очень пряталась – партийно-государственная властная система, которая не имела с декорациями ничего общего, разве что подгоняла реальные структуры власти к ирреальным конституционным.
Эта ирреальная конституционная система имела продолжение во всех сферах общественной жизни. Чтобы продемонстрировать всю полноту «решения национального вопроса в СССР», даже там, где национальные псевдореспублики не имели реальных научных и культурных ресурсов, создавались псевдоакадемии наук, псевдотеатры и псевдолитература, национальные языки и тому подобное, и карьеру национальная «элита» делала прежде всего преданностью власти и взаимной личной поддержкой. Центральная власть прекрасно видела провинциальную второсортность срочно созданных таким способом «национальных культур», но именно такой их характер больше всего ее устраивал. Советская империя в определенных пределах поддерживала учебу и научную и культурную деятельность на родных национальных языках, но оставляла «национальные окраины» в состоянии глубокой провинциальности и всевластия бездарностей, единственными добродетелями которых была их партийная преданность. Такое положение вещей эффективнее, чем вульгарное запрещение, привязывало национальную периферию к российскому центру, а в то же время развивало у «националов» провинциальный комплекс неполноценности, и в случае политического бунта вольнодумных столичных элит позволяло центральной власти опираться на провинцию. Так было, в частности, в начале хрущевской «оттепели», когда в борьбе против московских критически мыслящих литераторов ЦК опирался на периферию, в частности на украинское писательство.
В конце существования коммунистической империи в большинстве республик сложились ячейки национальных элит, которые не всегда совпадали с официальными структурами и формальной иерархией.
Однако этот двурушнический замысел приносил неожиданные последствия. Шел непрестанный процесс развития образования, науки и культуры, а с ним формирование национальных элит высокого уровня, что нередко приводило к трагическим конфликтам в «национальной глубинке» между молодыми и талантливыми, с хорошим образованием учеными, писателями, художниками, с одной стороны, и господствующей номенклатурной национальной верхушкой – с другой.
Для партийного руководства проблема национального самоопределения реально в первую очередь была проблемой автономности национальной партийной организации. Региональный партийный принцип управления, возобновленный Брежневым, означал также высокую меру независимости местных национальных партийно-государственных номенклатур. Еще при Хрущеве сложились условия, когда местные группировки (кланы) формировали такие комфортные жизненные и властные обстоятельства, что перспектива переезда в Москву казалась скорее наказанием, чем повышением. Естественно, независимость региональных властных элит от центра сопровождалась усилением коррупции.
Ситуация обострилась в связи с кризисом коммунистической партийной идеологии на программном уровне.
В принятой XXIII съездом КПСС программе были записаны конкретные сроки и экономические параметры построения коммунизма, которые в представлении руководства значило в то же время «догнать и перегнать Америку». Это была большая ошибка Хрущева и его окружения. Естественно, все эти программные положения не могли быть реализованы. После отставки Хрущева осознание этого обстоятельства проникло и на страницы официальной прессы. В журнале «Международная жизнь» в 1965 г. была напечатана статья одного из авторов идеи «догнать и перегнать Америку» профессора А. М. Алексеева, в которой показывалось, что намеченные Программой КПСС экономические рубежи не достигнуты, а провозглашенная программой цель построения коммунизма нереальна. Все это хорошо знали, но открытое заявление такого рода при действующей программе партии угрожала исключением автора статьи из рядов КПСС и серьезными неприятностями редактору журнала. Назревал скандал, и здесь оказалось, что главным редактором журнала является министр иностранных дел, член политбюро Громыко. Нужно было найти выход. Обратились к Устинову; старый циник ответил, что СССР в досягаемом для глаза будущем не догонит США и об этом все и так знают, а на вопрос, что делать, посоветовал почему-то позвонить Подгорному. Неизвестно, кто кому звонил по телефону, но дело было спущено на тормозах, а о «строительстве коммунизма» пытались постепенно забывать.
Из ГДР была ввезена очень удобная идея «строительства развитого социализма». После короткой дискуссии о том, как правильно говорить – «развитый» или «развитой», остановились на последнем, чем проблема социально-политической цели общества была решена. Правда, по инерции члены политбюро еще долго правили в проектах разных докладов и постановлений «строительство развитого социализма» на привычное и родное «строительство коммунизма», но в принятые документы эти правки не попадали.
Бюрократический конец идеи построения коммунизма, такой похожий на анекдот, отображал реальную ситуацию перезрелого казарменного социализма. Со времен Брежнева было признано, что СССР ничего не строит, а только «совершенствует» свою систему. В конечном итоге, призрак коммунизма для подавляющего большинства населения давно уже был только призраком. Режим стал открыто консервативным, ничего уже не маячило на горизонте, в мареве «светлого будущего», и сама проблема тождественности и смысла жизнедеятельности для общества и личности стала во весь рост.
Потеря государством партийно-политической ориентации на мировую социалистическую революцию или на построение коммунизма только усиливала саму ценность Великого государства, империи, как таковой. Гордость за величие и могущество «своего» Государства должна была заменить «жизненный порыв» эпохи коммунистического фанатизма.
Национальным соответствием этого великодержавного энтузиазма мог быть российский национализм, но тогда мультикультурному обществу СССР угрожала бы дезинтеграция. По аналогии с американским обществом и американской нацией можно было говорить о «советской нации». Аналогия была бы, конечно, неправомерная, потому что американцы составляют нацию не с точки зрения этнокультурной, а с точки зрения политической и правовой, как субъект государственного права, как народ-суверен, у которого государство находится на службе. По понятным причинам коммунистические лидеры не могли пойти на подобную идеологию и избрали более умеренный вариант – формулу «советского народа как новой исторической общности». Разговоры о «советской нации» требовали бы откровенной постановки вопроса о том, каким языком она будет пользоваться. Само собой, это должен был быть русский язык. Однако на прямое и откровенное провозглашение курса на языково-культурную ассимиляцию народов СССР нацией «великороссов» коммунистическая власть не осмеливалась. Как «новая историческая общность» была нерешительной подделкой под «новую советскую нацию», так повышение статуса русского языка до «языка межнационального общения» было неискренним прикрытием осторожной русификации.
С идеологией российского монархического режима государственническую идеологию СССР сближал государственный антисемитизм. Утверждение его в известной степени можно объяснить внешнеполитическими ориентациями.
Характерен сам факт оживления антисемитских настроений в СССР еще в годы Великой Отечественной войны, когда армейская идеология сильно примитивизировалась, перед лицом ежедневной смертной тоски люди грубели, все ценности становились проще, страх и надежда, ненависть и любовь находили самые архаичные проявления и корни. В антисемитизме проглядывал сквозь наслоение цивилизации примитивный человек с его давними полуживотными антипатиями.
С 1949 г. Москва начала поддерживать арабский национализм против евреев, и с того времени до распада СССР не изменял свою позицию. Но несомненно также, что антиизраильская политика рассчитывала и на определенные чувства внутри страны, и именно эти установки оказались удивительно стабильными при всех изменениях режима.
Ничем другим, как примитивностью массовой идеологии господствующей партийно-государственнической верхушки, нельзя объяснить и тот стабильный антисемитизм, который стал неписаным законом ее политического поведения, естественным дополнением к матерным словам, – и естественной заменой таких вытесненных цивилизацией «признаков народности», как запах самогона. Антисемитизм партийной номенклатуры был скрытым, публично шла речь только об опасности «сионизма», а не о евреях, но между собой в кабинетах говорилось откровенно. Любимым «кадровым» делом было также выявление «скрытых евреев» и «полуевреев», причем чаще всего в эту категорию попадали просто более интеллигентные «белые вороны».
В сущности, правящий режим был не столько антисемитским, сколько антиинтеллектуальным и антиинтеллигентским. Во времена «развитого социализма» набор в высшие учебные заведения регулировался не только национальными, но и социальными процентными нормами: дети интеллигентов попадали в институты и университеты с большими трудностями, большую половину студентов нужно было набирать из детей рабочих и крестьян. Элита страны должна была чувствовать благодарность руководству за то, что ее подняли из социальных низов. При этом бо́льшая часть интеллигентов, которые страдали от этой политики, сами были выходцами из крестьян или рабочих, во всяком случае, интеллигенты в третьем поколении составляли небольшой процент.
В обществе – особенно с 1970-х гг. – набирали силу процессы формирования национал-патриотических течений, против которых казенная идеология была бессильна. И характерно, что в брежневские времена самым агрессивным национал-патриотизмом стал русский.
Власть преследовала самые радикальные проявления русского национализма, определенные звенья его ушли в диссидентское подполье, но в большей степени новый русский великодержавный национализм и русские неославянофильство стали респектабельными течениями в общественной жизни России. За менее смелые национальные проекты в нероссийских средах репрессии были немедленны и жестоки.
Новая националистическая идеология формировалась якобы в сотрудничестве официальных и неофициальных источников. В 1965 г. по доверенности МК комсомола аспирант-философ из университета Валерий Скурлатов подготовил «Устав нрава» – проект перестройки комсомола, где предлагал фашизацию молодежных организаций: «Ввести телесные наказания! Розга лучший учитель. Удар по телу – закал духа. Продумать комплекс военизации молодежи с начальной школы… Нет более подлого занятия, чем быть «мыслителем», «интеллигентом», премудрым пескарём, и нет более благородного дела, чем быть солдатом».[702] Идеи Скурлатова вызывали определенные симпатии и у комсомольского руководства, и в кругах «Университета молодого марксиста» (УММ) при ЦК ВЛКСМ. Это была пора, когда Шелепин и Семичастный опирались на настроения активизма, выраженные Скурлатовым наивно и простодушно. Кто знает, как бы закончилась эта история, если бы диссидент Александр Гинзбург не передал текст программы Скурлатова на запад. В конечном итоге, Скурлатов был исключен из партии, а УММ закрыт. Однако потом Скурлатов был восстановлен в партии (впоследствии опять исключен) и стал в 1970-х гг. одним из известных борцов против «сионизма» и пропагандистом славянофильського неоязычества.
В 1963 г. в Ленинграде возник тайный «Всероссийский социал-христианский союз освобождения народа» (ВСХСОН), который, согласно программе, имел полувоенный характер вроде ирландского «Шин фейн». В феврале 1967 г. ВСХСОН был раскрыт, участники получили большие сроки заключения.
Более респектабельным вначале было национал-патриотическое движение культурничества, которое, в частности, породило известную «Память».
В 1966 г. образовано «Всероссийское общество охраны памятников истории и культуры» (ВООПИиК), под эгидой которого (в бывшем Петровском монастыре) собирался т. н. «Русский клуб». Возглавляли клуб писатель Дмитрий Жуков и литературовед Петр Палиевский, в клуб входили литературовед Вадим Кожинов, художник Илья Глазунов, диссиденты-националисты Владимир Осипов и Анатолий Иванов (Скуратов) и другие. Трибуну участникам клуба давали журнал «Наш современник», главный редактор которого поэт Сергей Викулов не скрывал своих национал-большевистских ориентаций, и комсомольский журнал «Молодая гвардия» (главный редактор его Алексей Никонов был снят в 1970 г. за публикацию романа Ефремова «Час быка», но его преемники Ф. Овчаренко и А. Иванов твердо продолжали национал-большевистскую линию журнала).
В 1965 г. в Москве под руководством архитектора Барановского образовался клуб «Семья». Клуб занялся опекой над памятниками русской культуры, а ученики Барановского внесли в дело новый элемент – поиск виновников разрушения культуры с еврейскими фамилиями.
В 1970 г. была написана либерально-диссидентская «Декларация демократического движения», и как ответ на нее появилось «Слово нации» – первый нелегальный программный документ нового русского национализма. Автором «Слова» был А. Иванов-Скуратов, поправки вносил В. Осипов. Оба имели стаж «зоны». В 1970–1971 гг. появляется русский националистический «самиздат», авторами которого были В. Осипов, А. Иванов-Скуратов, Г. Шиманов, Л. Бородин (осужденный в деле ВСХСОН, в настоящее время – главный редактор журнала «Москва»), Дмитрий Дудко (впоследствии священник), Валерий Емельянов и др. Осипов и Иванов-Скуратов издают в 1971–1974 гг. журнал «Вече».
Вызов агрессивного русского национализма стал настолько заметным явлением общественной жизни, что на него отреагировало партийное руководство. И. о. зав. отделом пропаганды ЦК КПСС А. Н. Яковлев, будущий архитектор Перестройки и социал-демократ, напечатал в 1972 г. статью, направленную против национал-патриотов,[703] и это дорого ему стоило: он был снят с партийных должностей и направлен послом в Канаду.
Национал-патриотическое брожение в конце 1970-х гг. продолжалось в разных кружках – «Витязи», Молодежном творческом объединении при Московском отделении ВООПИиК и в первую очередь в «Обществе книголюбов» Министерства авиационной промышленности. Последнее из них провозгласило своими духовными наставниками Николая Рубцова, Станислава Куняева, Юрия Кузнецова. Националистически настроенный писатель Владимир Чивилихин получил в 1982 г. Государственную премию за роман-эссе «Память», и в честь этого события «Общество книголюбов» после встречи с писателем было названо «Памятью». Общество устраивало встречи с писателями Владимиром Крупиным, Станиславом Куняевым, Феликсом Чуевым, историком Николаем Яковлевым (автором национал-патриотических и антисемитских книг «14 августа 1914 года» и «ЦРУ против СССР»), – словом, низовое и не полностью официозное русское национал-патриотическое движение вступало в контакт с респектабельной литературной и публицистической верхушкой русского национализма.
С 1981 г. начинаются публичные выступления академика медицины Ф. Углова против алкоголизма, который якобы стал следствием преступной деятельности сионистов, троцкистов и империалистов. Руководители Всесоюзного клуба «Трезвость» Борис Искаков и Степан Жданов открыто говорят о «сионистском алкогеноциде русского народа». В 1984 г. в «Памяти» начинает работать бывший секретарь и неформальный адъютант художника Глазунова, художник и актер-любитель, одаренный демагог Дмитрий Васильев, с появлением которого деятельность «Памяти» выразительно приобретает направление против «жидо-масонского заговора». Охранником Васильева был Баркашов, будущий вожак русских фашистов, из васильевской «Памяти» вышел Дугин, будущий идеолог «новых правых» и национал-большевистской партии Эдуарда Лимонова, русский имперский «геополитик».
В националистической среде конца 1970-х – начала 1980-х гг. усиливаются настроения воинственного антисемитизма, читаются и перечитываются «Протоколы сионских мудрецов», литература о сионизме и масонстве; приобретают популярность такие авторы-антисемиты, как Владимир Бегун, Юрий Иванов, Валерий Скурлатов, Евгений Евсеев, Николай Яковлев.
Симптоматической фигурой русского национализма стал в это время экономист-востоковед Валерий Емельянов. В 1973 г. он написал «Открытое письма Солженицыну», где обвинял писателя в русофобии, германофильстве и сионизме. В 1977–1978 гг. он распространял в «самиздате» свои произведения «Кто стоит за Джимми Картером» и «Десионизация». Вывезенная за границу Организацией освобождения Палестины, «Десионизация» была, по указанию президента Сирии Хафеза Асада, переведена на арабский язык и напечатана в газете «Аль Баас». Основная идея «Десионизации» заключалась в том, что евреи с помощью масонов стремятся к мировому господству, а христианство является «сионистским предбанником». Емельянов призывал создать «Всемирный антисионистский и антимасонский фронт» для сопротивления евреям. Через несколько лет, в новой России, он уже откровенно напишет: «Евреи, как я полагаю, – это профессиональные древние преступники, которые сложились в определенную расу… «Белое» человечество две тысячи лет поклоняется «жидовскому богу», поэтому актуален девиз “Смерть жидовским оккупантам!”».[704]
Знаменитая футболка с антисемитской надписью
В разговорах Емельянов говорил о Виктории Петровне Брежневой, что «страной правят через нее ее соплеменники-сионисты, а не ее муж-маразматик».[705] Емельянов был арестован по обвинению в убийстве и расчленении топором своей жены и посажен в психушку, где пробыл шесть лет. Один из его последователей ходил по Москве в футболке с надписью: «Куришь, пьешь вино и пиво – ты пособник Тель-Авива». После освобождения Емельянов создал Московскую языческую общину и в 1989 г. организовал первое массовое открытое богослужение богу Солнца Хоросу и «антикрещение». Неоязычество проповедовал и Иванов-Скуратов в книгах «Тайна двух начал» (1971) и «Христианская чума» (1978). В это время становятся популярными йога, индуизм, Шамбала, теософия Блаватской, поиски основ идеологии в древнем Тибете и откровенная мистика.
После интервенции в Афганистане в националистическом кругу усиливается идея имперского военного величия России. Ярче всего выразил эти настроения прозванный «соловьем Генштаба» писатель Александр Проханов (в 1981 г. – роман «Дерево в центре Кабула», в 1984 г. – публицистическая книга «Ядерный щит»). Военно-патриотические мотивы Отечественной войны (Юрий Бондарев) объединялись с модерным генштабовским патриотизмом в одной идейной системе, воодушевленные русским национализмом «Нашего современника», «Молодой гвардии», «Литературной России».
Короче говоря, в русском национальном самосознании 1970–1980-х гг. наблюдаем все те явления, которые можно было констатировать в Германии за сто лет до того: невыразительное тяготение к дохристианским мифологемам, мистико-языческие искания, поиски volkisch-народного источника государственной идеологии, ощущение собственной неповторимости и духовного величия, враждебность к западническому либерализму, агрессивный антисемитизм. В более слабой или более острой форме все эти симптомы находят проявление в культурно-политической жизни и кое-где подвергаются административному давлению и даже репрессируются, но в большинстве случаев сосуществуют с респектабельными формами общественной жизни и находят свои легальные организационные ниши и печатную трибуну. Этому течению симпатизировали такие известные писатели, как Валентин Распутин, Василий Белов, Дмитрий Жуков, Юрий Бондарев, Александр Проханов, главный редактор «Роман-газеты» Валерий Ганичев, их и многих других вместе с лидером российских коммунистов Геннадием Зюгановым и некоторыми бывшими диссидентами-антикоммунистами мы встретим позже среди вдохновителей ГКЧП и в шовинистическом «Русском национальном соборе», возглавляемом бывшим генералом КГБ Александром Стерлиговым.
При всех разночтениях и противоположностях взглядов деятели русского националистического направления расценивали свои позиции как защиту России (или коммунистическую, или православно-славянофильскую) в ее извечной борьбе против Запада. В легальной литературе координаты русско-западнического противостояния достаточно ясно определяли литераторы-«славянофилы». Так, В. Кожинов характеризует позицию Запада в отношении к России иронической цитатой из Тютчева: «…вы, – говорит у Тютчева Запад России, – четыре столетия тому назад созрели до того единства, к которому мы теперь стремимся; ваше основное начало не уделяет пространства личной свободе, оно не допускает возможности разъединения и раздробления».[706] Запад стоял за «пространство личной свободы», а Россия отстаивала тотальное единение вокруг государя; Кожинов соглашается, что именно в этом суть расхождений Запада и России, и цитирует французского историка Мишле, который обвинял Тютчева в крестовом походе против «демократического индивидуализма». Тютчев пророчил историческое торжество Великой Греко-Российской Восточной Империи (Кожинов замечал, что российская Держава – лучший перевод с французского Empire, чем Империя). Расширение Империи-Государства, по Тютчеву, было мнимым насилием, которое привело к «Великому воссоединению» и образовало «целый мир, единый по своему началу, солидарный в своих частях, живущий своею собственной органической, самобытной жизнью».[707] Приводя эти цитаты, Кожинов полностью принимает антидемократический солидаризм российской государственности: «Но в чем же Тютчев видел основное «начало» этого мира, этой Державы? Прежде всего – в глубокой и мощной способности подчинять частные, индивидуалистические эгоистические интересы и стремления интересам и стремлениям целого, общего, общенародного. Он писал о присущей этому миру «способности к самоотвержению и самопожертвованию, которая составляет как бы основу его нравственной природы» и утверждал, что на Западе, напротив, господствует совершенно иной строй жизни и сознания…»[708]
Вырисовываются контуры новой имперско-великодержавной идеологии, в которой на задний план отходят социально-экономические программы (частная или государственная собственность) и на первом плане оказывается признание исторической специфики России как цивилизации – подчинение личности «целому, общему, общенародному» если не в экономике, то в политике и идеологии.
Некоторые оппозиционные национал-патриотические круги пытались привлечь к себе Солженицына, но он откровенно не шел на поддержку крайних националистов. Однако фактически в полемике с Сахаровым великий русский писатель-изгнанник представлял именно правоконсервативный антизападнический и антилиберальный лагерь. Он не мог откровенно солидаризироваться с противниками либерализма, зато как эмигрант в свободном мире выбирал своих духовных и политических предшественников вне круга классического русского либерализма. Свою линию преемственности Солженицын вел не от кадетов («Партия народной свободы»), а от правых, от монархистов и, возможно, больше от октябристов.
В антикоммунистическом либерально-диссидентском движении и в российской интеллигентской неоформленной оппозиции преобладало противоположное умонастроение – именно в духе «демократического индивидуализма». И дело в первую очередь в том, что по своему писательскому и просто умственному уровню российская национал-патриотическая литература и публицистика были несравненно ниже либерально-демократического свободомыслия.
В 1979 году издательство YMKA-PRESS в Париже начало публикацию «Исследований новейшей русской истории»; первой в серии вышла книга приват-доцента из Франкфурта-на-Майне, выдающегося русского правоведа и историка украинского происхождения, октябриста по политическим симпатиям, В. В. Леонтовича «История либерализма в России». Предисловие Солженицына ко всей серии и к книге Леонтовича выдержано в том же антизападническом и антилиберальном духе, что и произведения советских славянофилов. Кадеты, как и в «Красном колесе», категорически отметаются Солженицыным как «радикалы». «Русская история стала искажаться задолго до коммунистической власти: страстная радикальная мысль в нашей стране перекашивала русское прошлое соответственно целям своей борьбы. От нее и от революционных эмигрантов получил Запад первые начатки искажений».[709] Пожаловавшись на избыточную чувствительность Запада к леволиберальным «радикалам», Солженицын дальше поддерживает разоблачение правым либералом Леонтовичем радикализма кадетов, который «торжествовал над либерализмом на погибель русскому развитию». «Автор дает нам ощутить и другие возможные срывы либерализма, выражаясь его языком: к демократическому абсолютизму и к империалистической демократии. Сегодня, когда уже и на Западе повсюду либерализм потерпел уничтожительное утеснение со стороны социализма, тем более звучны предупреждения автора, что либерализм жив, лишь пока он придерживается эволюционного преобразования уже существующих структур».[710] Слова о желательности эволюционного пути, само собой, относятся не к тогдашнему коммунистическому режиму, а к прошлому – к возможным реформам российской монархии.
Но и правый октябризм Солженицын не принимает безоговорочно. Он явно недоволен либеральными «преувеличениями» относительно требований индивидуальной свободы: «Определяя метод либерализма как устранение всего, что грозит индивидуальной свободе, автор оставляет нас в неведении: должны ли существовать при этом духовные запреты?»[711] Его явно не устраивал «либерализм без берегов», свобода без «духовных запрещений», что четко разграничивало Солженицына и русскую либеральную интеллигентскую оппозицию сахаровского круга.
Все эти обстоятельства необходимо принять во внимание, когда мы говорим об украинской оппозиции и украинском диссидентском движении.
В диссидентском движении в Украине четко различались два течения: общедемократическое и национал-демократическое, или национал-патриотическое. Общедемократическое сопротивление коммунистической диктатуре представлено именами генерала Григоренко (собственно, он был москвичом и диссидентом-демократом, вовлеченным в украинское движение только благодаря организации УОГ), Леонида Плюща, Семена Глузмана, Генриха Алтуняна, Владимира Малинковича и других. Мало поддается классификациям писатель Николай Руденко, но по мотивам, которые привели его к диссидентскому сопротивлению, его тоже можно определить в первую очередь как борца за справедливость, гуманизм и демократию. Национальное самоопределение приходило к диссидентам этого круга (если приходило) только позже, в ходе переосмысления позиций в результате длительных разграничений и полного разрыва с советской властью. Такое «разделение труда» традиционно для украинской политической истории – при великодержавных условиях усилия одних борцов за свободу сосредоточивались на проблемах демократии, общих для всех регионов империи, других – на проблемах национального освобождения, и сочетание измерений достигалось трудно.
Николай Руденко
Оксана Мешко
Левко Лукьяненко
Что же касается украинского национального движения, то поначалу оно продолжает традицию ОУН – УПА и других форм национализма, отчасти традицию украинского национал-большевизма. Из первых членов-основателей Украинской Хельсинкской группы писатель-фантаст Олесь Бердник пришел к сопротивлению из национальных мотивов, соединенных с мистическим мироощущением, Оксана Мешко унаследовала национальные ориентации еще от «боротьбистов», но сидела в сталинских лагерях за попытки защиты племянника – воина УПА, Левко Лукьяненко организовал нелегальную группу для борьбы за независимость Украины на национал-большевистской платформе, его подельник Иван Кандыба политически более близок к ОУН и позже вошел в руководство радикально правой «ОУН в Украине», Нина Строката-Караванская – жена Петра Караванского, который отсидел срок за участие в молодежном кружке времен оккупации, связанном с ОУН. Алексей Тихий арестовывался поначалу за протесты из демократических мотивов, но с 1960-х гг. действовал на национально-патриотическом поле культурничества. Зиновий Антонюк, правозащитник с выраженно гуманистическими демократическими ориентациями, говорил о себе, что поначалу «был в лагере крайних националистов».[712]
Вячеслав Черновол
Как говорил Зиновий Антонюк в том же интервью, «на рубеже 50–60-х гг. приходится поражение вооруженной фазы национально-освободительного движения и новое переосмысление реалий с осознанием того, что успеха можно достичь только в контексте широкой легальной борьбы в масштабах всего СССР, всего мира».[713] Точнее говоря, поражение вооруженной борьбы УПА может быть датировано началом 1950-х. После гибели 5 марта 1950 г. главнокомандующего УПА Романа Шухевича еще кое-где действовали разрозненные «боевики», а после того, как на пункте связи в лесу под Бродами 23 мая 1954 г. был захвачен в плен его преемник Василий Кук, УПА перестала существовать. Но разные молодежные группы направления ОУН возникали и действовали на протяжении 1960-х. Наибольшей из них была группа под названием «Украинский народный фронт», созданная учителем Д. Квецивым и историком Б. Равлюком в 1963 г. куда входил и Зеновий Красовский, участник вооруженной борьбы УПА, арестованный впервые в 1949 г., когда ему было всего 20 лет. Группа насчитывала около 150 членов и имела ориентацию в традиции ОУН, распространяя ее литературу.[714] Раскрыто и разгромлено УНФ в 1967 г. Большое влияние на украинских диссидентов оказали – уже в лагерях – бандеровцы-«двадцятипятники», которые, будучи молодыми ребятами, получили огромные сроки и держались в заключении с большим достоинством и мужеством.
Следует отметить, что в лагерях и в подполье представлена была главным образом не старая политическая элита ОУН, а рядовые участники партизанского движения, отмеченные печатью героизма, стойкости и солидарности. Лагерная жизнь с его открытым противостоянием между узниками и КГБ – МВД, вызывающе независимым поведением большинства узников и их солидарностью против режима и его «стукачей» снимала даже у старых националистов разграничения по национальным признакам. Правозащитное движение всех фракций антикоммунизма было воспринято как наилучшая тактика борьбы против власти. Позже, после освобождения из лагерей и развертывания открытой политической борьбы, дело уже не всегда выглядело так идиллически. Рано умерший Зеновий Красовский, убежденный националист-бандеровец и человек высокопорядочный, стал руководителем Провода «ОУН в Украине» (тогда еще нелегально) и организатором право-радикальной ДСУ («Державная самостоятельность Украины»), а его преемник в ОУНвУ и ДСУ, подельник Лукьяненко, бывший активист УОГ Иван Кандыба уже возвращается к агрессивному антисемитизму и антикоммунизму в духе радикальных традиций фашизма. Большинство бывших украинских диссидентов в независимой Украине оказались в маловлиятельной правой части политического спектра (УРП и близкие группировки).
Зеновий Красовский
Водораздел между либерально-демократическими и национал-патриотическими умонастроениями разграничивал людей по отношению к правам и свободам личности, с одной стороны, и к «правам нации» – с другой. «В нашей традиции, – пишет Зиновий Антонюк, – под влиянием ли российским, или без такового – значения не имеет, игнорировать правовые интересы личности. Украинский правозащитник 70–80-х годов делал акцент на правах нации. Но сегодня, пока мы наш правозащитный менталитет не переведем из плоскости защиты прав нации в плоскость защиты прав личности, гражданского общества, а следовательно, и демократической Украины, нам не видать».[715]
Это писалось уже в независимой и некоммунистической Украине 1990-х. Но и в 1960–1970-х гг. в национал-демократическом движении было не только приспособление национальной идеологии к условиям правозащитного движения, но и противостояние режиму диктатуры в духе «демократического индивидуализма». Более того, именно такое противостояние дало новое дыхание украинской национальной демократии, создав ее новую идеологию и политическую тактику.
С середины 1960-х гг. в Украине появляется национальное движение культурничества; так, симптомами поисков национальной идентичности были певческие коллективы Б. Рябокляча «Жаворонок», Л. Ященко «Гомон», этнографический музей Ивана Гончара, многочисленные группы колядников, фольклорные группы. На уровне высокой профессиональной культуры появляются такие имена, как Лина Костенко, И. Драч, Н. Винграновский, В. Коротич, В. Голобородько, Н. Воробьев, И. Калинец, Е. Сверстюк, В. Стус и многие другие. Настоящим мировым достижением украинской культуры стал фильм С. Параджанова «Тени забытых предков», обсуждение которого в 1965 г. (уже после начала арестов) превратилось в политическую демонстрацию. Противостояние власти и нового поколения украинской творческой интеллигенции начинается в начале 1960-х и становится открытым и политически окрашенным в первые послехрущевские годы. И противостояние это имело поначалу не политические, а культурные корни.
О них лучше всего сказал в открытом письме к Н. П. Бажану глубокий литературовед, политик исключительной интеллектуальной честности, политзаключенный Иван Светличный. «Я далек от того, чтобы во всем видеть железную руку власти, происки чекистов и этим объяснять все досадные случаи литературной жизни; поэтому и здесь я вижу проявление прежде всего внелитературной борьбы, а уже потом – также и вмешательство внелитературных сил… Уже то, что Драчи-Винграновские писали непросто, непривычно, и, чтобы понять их, а тем более воспринять и оценить, нужна была достаточно высокая культура, в то время как Дмитерков и Чалых свободно могли употреблять и примитивные анальфабеты, уже это одно – в стране, где соборно мифический «народ» объявлен наивысшим художественным судьей, а простота и общедоступность – альфой и омегой социалистического реализма, делало первого встречного ликбезовского Юхимовича заранее народным, свободным от любых «измов» и давало право выступать против Драчей от имени народа и бить их козырным тузом народности».[716] Новая культурная элита уже потому, что она была новой и нетрадиционной, противостояла господствующей политической религии с ее неминуемым догматизмом и традиционализмом. «На фоне таких сплошных литературно-политических молебнов поэзия шестдесятников – без молитв и поклонов – казалась атеизмом и бесовщиной, и правоверные церковники могли клеить отщепенцам ярлыки уже не только формализма или модернизма, но и куда более страшных ревизионизма, национализма, антисоветчины. И они, ясное дело, так и делали – все более смелые и воинственные, особенно после исторической встречи Хрущева с художниками».[717]
Иван Светличный
Как и в Москве 1960-х, провокации руководящей партийной литературно-художественной посредственности привели к конфликту, который разрешился, в конечном итоге, не критикой «формализма», а намного более трагически. В 1965 г. началась серия арестов и «судов», жертвами которых стали молодые украинские интеллигенты. Это вызвало протесты и среди респектабельной части украинской интеллигенции: с запросами к ЦК Компартии Украины обратились Михаил Стельмах, Андрей Малышко, Григорий Майборода, письма с настойчивой просьбой разъяснить причины репрессий подписывали Виктор Некрасов, генеральный конструктор Олег Антонов, Сергей Параджанов, Виталий Корейко, Платон Майборода, Леонид Серпилин, Лина Костенко, Иван Драч, ученые А. Скороход, Ю. Березанский, А. Ситенко, К. Толпыго. Позже, с новой волной репрессий в 1972 г., в знак протеста подал в отставку руководитель Союза писателей Украины Олесь Гончар.
Олесь Гончар
В 1965 г. появилось в «самиздате», а затем и печатно в зарубежном издательстве «Современность» письмо Ивана Дзюбы к первому секретарю ЦК Компартии Украины П. Е. Шелесту и председателю Совета Министров УССР В. В. Щербицкому с дополнением – объемистым трудом «Интернационализм или русификация?».
Это произведение пришло к читателю через год после начала послехрущевской реакции и имело чрезвычайный резонанс в украинском обществе и даже во всем мире. Книга-послание к руководству ЦК Компартии Украины была порождением надежд и иллюзий 1960-х гг. и переполнена ссылками на Ленина и партийные постановления времен «украинизации». Более поздняя история борьбы вокруг идеологии, сформулированной в книге, закончилась победой господствующего лагеря – врагов автора, и Дзюба якобы сдался. Но стоит напомнить, какое потрясающее впечатление произвела она на всех – тайных тогда – ее читателей. И дело было совсем не в малоизвестных цитатах из Ленина – большинство думающей публики тогда уже не рассчитывало на возрождение «настоящего ленинизма». Свежим дуновением исторического ветра было то переживание и осознание национального чувства, которым был наполнен отважный труд недавнего аспиранта академического Института литературы. Это было гуманистическим и демократическим вариантом национальных устремлений Украины XX века, неслыханным для тогдашнего общества. Впервые люди задумались над «культурой национальных чувств», лишенных любой ксенофобии, – эти мысли Ивана Дзюбы больше всего, по-видимому, врезались с тех пор в память.
Был, конечно, в книге и прямой политический контекст. После провала хрущевских экспериментов закончилась и «оттепель», и отныне можно было надеяться только на поддержку национал-реформаторства со стороны окрепшей местной верхушки. Определенные симпатии книга Дзюбы, обращенная непосредственно к украинской партийной среде, кое-где встречала.
Иван Дзюба
Дзюба потерпел поражение, в том числе личное. Он не мог пойти на отчаянное и абсолютное сопротивление власти так, как это сделали его радикальные друзья-диссиденты. И понял его лучше всех близкий ему по духу выдающийся украинский мыслитель из американской диаспоры Иван Лысяк-Рудницкий. Он показал, что поражение выступлений украинских диссидентов 1960–1970-х гг. – это не просто торжество властных репрессий, но и проявление глубокого духовного кризиса новой украинской политики. Она оказалась перед дилеммой: или возвращение к идеологии старого украинского национализма, или фундаменталистский национал-коммунизм. «Таким образом, два выдающихся украинских диссидента, Иван Дзюба и Валентин Мороз, каждый пройдя собственным трагическим путем, зашли в тупик. Их неудачу нельзя объяснить лишь личной моральной неустойчивостью – скорее она имеет симптоматическое значение. Дзюба и Мороз воплощали возрождение в украинском диссидентском движении двух могучих течений – национал-коммунизма и интегрального национализма, которые господствовали на украинской политической арене в межвоенный период. Падение Дзюбы и Мороза иллюстрирует банкротство этих двух течений в современной украинской политической мысли».[718]
Сравнивая украинское национальное самосознание 1960–1980-х гг. с российским, можем констатировать похожие явления: тяготение к этнографическим реалиям, этническим корням и древнейшим идеологемам вплоть до увлечения мистикой, поэтическая «народность» мировоззрения, национал-патриотическая направленность в политике, преобладание национальной солидарности над демократическим персонализмом («право нации») и тому подобное. Параллелизм феноменов удивителен постольку, поскольку речь идет и о доминирующей нации – русских, и о нации, которая заговорила о своем колониально притесняемом состоянии, – украинцах. Напрашивается вывод, что идеологическая общность таких разных по своему политическому статусу народов предопределена не столько усилением борьбы, которая поднимала их на высшие ступени духовного развития, сколько распадом старой истлевшей идеологии, образованием духовного вакуума, который заполнялся альтернативным мировоззрением с давними, глубоко традиционными и чрезвычайно живучими корнями.
Это несомненно имело место, и новые явления в духовной жизни наций СССР были также и симптомами распада и отмирания коммунистической идеологии.
Колоссальная разница между Москвой и Киевом заключалась в том, что в новом украинском национально-культурном движении представлены были наивысшие и наиболее европейские достижения, тогда как русское национал-патриотическое движение в культурном и интеллектуальном отношениях было консервативным, традиционным и в конечном итоге – неинтересным.
Трудно определить политическую ориентацию украинского культурного движения и связанного с ним диссидентства в его ранний период 1960–1970-х гг. Можно бы назвать его «новым правым» в стиле Генона, поскольку эта политика готова была принять даже социалистические формы собственности, а точнее, была безразличной к социально-экономическим программам, обнаруживая исключительную чувствительность к национальной сфере. Однако даже в ближайших к волюнтаризму проявлениях украинское национальное движение далеко от таких национал-патриотических платформ, как русский национал-большевизм в стиле «новых правых». В лице Валентина Мороза, не говоря уже о «двадцятипятниках» из ОУН, это национальное движение быстро деградирует к старому национализму. Тот «национальный коммунизм», который отстаивал Иван Дзюба, скорее должен был бы стать национальной платформой для какого-то типа «демократического социализма». Случилось так, что эта идеология не пустила политические корни. Однако вопрос о судьбе национал-коммунизма и о перспективах его эволюции к национальному «демократическому социализму» оставался открытым – впереди был длительный процесс эволюции коммунистической верхушки общества.
Как реагировала власть на появление нового украинского национального движения?
П. Е. Шелест
Шелест, по крайней мере, не обнаруживал агрессивности по отношению к национальному диссидентству, направив весь свой гнев против демократического «ревизионизма» чехословацкого типа. Он был одним из ястребов в 1968 г., и даже слово «модель» в Украине стало непристойным, поскольку о разных «моделях социализма» говорили в Праге. В сущности, Шелест шантажировал московское руководство опасностью Киевской весны по аналогии с Пражской, чтобы выторговать украинскому ЦК (и коммунистической Украине в целом!) дополнительные автономные права. Для философии рационализма наступили тяжелые дни, грозные постановления ЦК Компартии Украины направлены были против западнического «формализма» в культуре, то есть против культурно-политического европеизма. Позиция же ЦК относительно книги Дзюбы оставалась неопределенной. КГБ Украины проявлял, с точки зрения более поздних партийно-полицейских оценок, «беззубый либерализм». Шелест санкций на репрессии не давал.
Аресты в январе 1972 г. были следствием решения Политбюро ЦК КПСС от 30 декабря 1971 г. о ликвидации «самиздата», а в феврале 1977 г. Политбюро ЦК КПСС на предложение председателя КГБ Ю. Андропова и Генерального прокурора СССР Р. Руденко приняло решение об аресте руководителей Хельсинкских групп Юрия Орлова, Александра Гинзбурга, Николая Руденко и Томаса Венцлова. Однако Андропов не имел прямого отношения к «украинскому» конфликту. Инициатором политического наступления на Украину был Суслов. Именно он предложил поставить во главе идеологической работы в Украине В. Е. Маланчука, которого остро не любили все подряд руководители республики и который открыто и злобно проводил украинофобскую политику. Руководителя украинского КГБ Никитченко устранили за «либерализм», а заменил его генерал Федорчук, личная креатура Брежнева. Позже, в 1980 г., с переходом Андропова на должность второго секретаря ЦК, по настоянию Брежнева Федорчук сменил его в КГБ, хотя Андропов хотел видеть своим преемником Чебрикова (между прочим, из Днепропетровска).
Тихое удушение Шелеста (в 1972 г.) и Подгорного (в 1977 г.) было для Брежнева отчасти сведением личных счетов. Устранив обоих своих украинских «друзей», Брежнев, во-первых, ликвидировал правление в Украине харьковской группы, к которой оба принадлежали и которая имела определенные национальные сентименты. Харьковчан заменил Днепропетровск, Шелеста – земляк и любимый воспитанник Брежнева Щербицкий. Во-вторых, устранение Шелеста, а затем и Подгорного выглядело как поражение «украинской» партии. Брежнев пытался выглядеть в этой ситуации как «русский человек». Немедленно началось вытеснение украинского языка из употребления в украинском партийно-государственном аппарате, а следовательно, и во всей официальной общественной жизни Украины.
Снятие Шелеста с должности партийного руководителя Украины стало элементом политического наступления на провинциальные национальные партийно-государственные кланы.
В других национальных республиках смена власти происходила по инициативе и активном участии КГБ СССР и Андропова. В Грузии очень близкий к Брежневу человек, Мжаванадзе, вынужден был уйти с должности первого секретаря ЦК под давлением кричащих материалов о коррупции, и был заменен в конечном итоге бывшим комсомольским руководителем, а затем министром внутренних дел Эдуардом Шеварднадзе. В Азербайджане первым секретарем ЦК стал бывший председатель местного КГБ Гейдар Алиев, выдвиженец Андропова. Размах коррупции в Азербайджане сразу же стал известен в мире благодаря публикации бывшего сотрудника ЦК КП Азербайджана Земцова, который выехал в Израиль.
Как свидетельствовали опубликованные Земцовым материалы КГБ, пост министра торговли Азербайджана стоил 250 000 рублей, министра коммунального хозяйства 150 000 рублей, ректора института – до 200 000 рублей, место студента университета – 20–25 000, мединститута – 30 000, Института народного хозяйства – 35 000, звание академика – 50 000, должность первого секретаря райкома партии – 200 000 рублей.[719]
В конце брежневской эры началось «узбекское дело», которое имело аналогичные параметры. Оно вошло в Перестройку вместе с его сомнительными энтузиастами – следователями генпрокуратуры Гдляном и Ивановым, но начал его КГБ Узбекистана сначала во главе с генералом Нордманом, а затем – генералом Мелкумовым. «Узбекское дело» разрасталось и все больше бросало тень на популярного до сих пор в Узбекистане первого секретаря ЦК Шарафа Рашидова, от которого важные детали следствия скрывались и который, в конечном итоге, умер от инфаркта. Характерно, что во всех случаях вопреки принятым нормам результаты следственной работы далеко не полностью докладывались партийным руководителям, что дало повод (в Узбекистане) позже обвинять руководство местных КГБ в посягательстве на руководящую роль партии.
С партийно-аппаратной точки зрения, проблема борьбы с «местным национализмом» выглядела как часть проблемы коррупции, решением которой могла быть только чистка при опоре на силовые органы государства. На протяжении 1970–1980-х гг. наступление на коррупцию национальных партийных элит, – а под этим поводом на идеологию национальной партийно-государственной автономии – составляло самую деликатную операцию силовых структур, управляемую непосредственно КГБ во главе с Андроповым через головы местного партийного руководства.
Шараф Рашидов и Леонид Брежнев
Американские аналитики выражали мнение, что Советскому Союзу стоило свои отношения с подконтрольными государствами построить так, как отношения с Финляндией; в таком случае система была бы гибче и более надежной. Следует напомнить, что исходные планы Сталина, очевидно, были именно такими. От этих прежних планов осталась лишь установка Сталина на нейтральную Германию, которая, по его мнению, была бы благосклоннее к СССР, чем к США. Эта идея уже его соратникам казалась нереальной, чтобы не сказать безумной, и такой же нереальной оказалась уже в конце 1940-х идея несоциалистических государств Восточной Европы, контролируемых СССР. Осуществление подобного плана отвечало бы давней имперской и глобальной традиции России. Однако он оказался несостоятельным относительно установления эффективного контроля над новыми территориями социализма, и система выбрала более простой и более примитивный выход.
Была ли система взаимоотношений между национальными составляющими СССР более близкой к русскому этническому национализму, напоминала ли она больше прозападно-космополитическую имперскую систему, или, наконец, решающими оказались партийно-коммунистические идеологические черты имперского строя?
Если окинуть одним взглядом все «социалистическое содружество» как империю коммунизма с центром в Кремле, то окажется, что уже к началу 1980-х гг. как система государств эта империя была в состоянии дезинтеграции. Выход национальных республик из Союза только завершал процесс, начатый Югославией и Китаем. Разница заключалась в том, что первые «схизмы» оставляли в целости основы общественного строя, а последние разрушили казарменный коммунизм как систему.
Как бы это ни вызывало сопротивление у посткоммунистических националов, попытки характеризовать Украину и другие республики СССР как русские колонии не выдерживают серьезной критики. Правда, политический гнет, который испытывали западные и южные окраины России, был двойным в сравнении с гнетом, который испытывал российский центр, – а может, и тройным, учитывая провинциальную ограниченность местных национальных наместников. Однако русская нация как целое, русский народ, русская интеллигенция ничего не выигрывали от системы имперского притеснения, в отличие от «нормальных» колониальных режимов. Если идет речь об экономическом положении, то русская глубинка жила даже хуже, чем Узбекистан или Закавказье. От якобы эксплуатации окраин индустриальный русский Центр страдал больше, чем «эксплуатируемые». В сравнении с Западом проблема «Север – Юг», как отмечал еще Мераб Мамардашвили, при иррациональных условиях СССР приобретала совсем противоположный характер. Этим, собственно, объясняется, что вспышка русского национализма в 1970-х гг. была еще более активна, чем вспышка национализма в Украине и других республиках. В русском национальном сознании укреплялось парадоксальное убеждение в том, что Россия должна «освободиться»… от своих национальных подчиненных.
Не будь этого сознания, не было бы Беловежской Пущи 1991 года.