Тоталитарное государство уже не связано никакими идеями, оно превыше всего ставит «национально-государственные интересы», асоциально и безнационально (интернационально) по своей природе.
Превращение марксистского мировоззрения в политическую религию с хорошо проработанными канонами мышления и действия, отступления от которых карались смертью так же, как и оппозиционность или шпионаж, надо заметить, характеризуют сталинские партию-государство. Чем дальше, тем больше режим в своем идейно-догматичном багаже усиливает русский великодержавный шовинизм. Но пока слова «пролетарский интернационализм» произносились с необходимым в этом случае трепетом, приходилось считаться – хотя бы для виду – с последствиями, связанными со словами «культурной стратегии». Ее можно было регулировать лишь очень секретными инструкциями для особо посвященных. В результате позднесталинское государство уже было скорее кошмарной реализацией «русской идеи», но от окончательного превращения в Русскую империю коммунистической редакции («изводу») ее еще отделяла ощутимая дистанция.
Марксистское мировоззрение имеет существенные черты модернизма, – тезис о человеческом мире как реализации субъективности был исходной для молодого Маркса и сохранил значимость в его экономической теории (в концепции полезности). Однако глубокие философские догадки в растиражированном Марксе совсем угасли, а ультралевый ницшеанский вариант марксизма, сделав свой взнос в победу большевистской революции, был задушен самыми примитивными модификациями «всесильного учения».
Модернистская ультралевая сила оказалась состоятельной благодаря более гибкому приспособлению к действительности.
Можно только догадываться, как бы реализовался реформистский политический проект, который Бухарин назвал «кооперативным планом Ленина», но он имел шансы. Расчет на развертывание мировой революции кружным путем, через Индию и Китай, быстро оказался бы напрасным, но это только усилило бы тенденции к политическим компромиссам внутри страны. Село бы богатело по Туган-Барановскому и Кондратьеву, с широким развитием кооперации. Это означало бы, что национализированная промышленность живет в рыночной среде. Рано встал бы вопрос об углублении НЭПа, то есть о приватизации тех или других участков экономики. В городе плюрализм в культуре усиливал бы тенденции к политическому плюрализму, и всевластие коммунистической номенклатуры очутилось бы в кризисном состоянии. Демократизация общества могла идти параллельно с его модернизацией, но и монолитный Союз мог бы даже не возникнуть – сначала его могла заменить конфедерация республик.
Может казаться странным, что Сталин в 1946 г., переиздавая и тщательным образом редактируя «Анархизм или социализм» – неловкое произведение своих юных лет, – будто реанимировал течение, давно сошедшее со сцены. Но с точки зрения тоталитарного диктатора, все идейные течения, не признававшие его абсолютной власти, заслуживали клеймо «анархистских»; как ультралевые, так и правые «уклонисты» для него, без сомнения, были анархистами.
Вся нищенская идеология «Краткого курса истории ВКП(б)» критически привязана к модернизму. Как ленинское произведение «Материализм и эмпириокритицизм», так и сталинское «О диалектическом и историческом материализме» явно или неявно направлены против Богданова и Бухарина и модернистского течения, которое ими представлено.
Утверждение на первых порах ленинского материализма, который с позиции «здравого смысла» опирался на утонченные субъективистским толкованием результаты продвижения, а потом и на крайне вульгарную сталинскую имитацию философии «здравого смысла», было, таким образом, частью мирового интеллектуального процесса, который называют «проект модерна», а на самом деле, тенью или антиподом модернизма. Пережив эпоху примитивизации и плебейского перерождения, российский коммунизм стал в духовном смысле культурой грубой, традиционалистской и глубоко консервативной. И консервативной не в европейском, а в каком-то архаичном смысле этого слова.
Жизнь, современность получали в «светлом будущем» принципы, на которых осмысливалось все. Такой способ общения с будущим свойственен либеральному и индивидуалистическому «стилю мышления»; только это было не мышление, а некритический способ видения и понимания реальности, способ, для которого то, что должно быть, было более реальным, чем то, что есть. Радикальный индивидуализм ранней революционной поры выродился в псевдореволюционный конформизм, полностью подчинявший личность общественному целому.
Основным заданием нового государства оставалась модернизация всей России, которую большевики унаследовали от старого режима. Это можно сформулировать и по-другому: через огромный евразийский массив (включая Турцию и Китай) проходит волна глобальных культурных процессов, толчок которым давала европейская цивилизация.
Однако освоение даже чистой техники нуждается не только лишь в технической культуре. И российский коммунистический тоталитаризм оказался социально и организационно несостоятельным в освоении современных достижений. Именно здесь нашли выражение глубинные духовные процессы в системе «диктатуры пролетариата», которые можно очертить, как ее культурную деградацию. При этом культура западного образца чрезвычайно быстро усваивалась вширь, проникая в общественные низы и далекую провинциальную глубинку, вчера еще необразованную; однако это распространение было поверхностным, и высшие культурные формы испытывали примитивизацию, высокая интеллектуальная жизнь или замирала, или едва теплилась, приобретая болезненные формы, будто растительность под асфальтом.
Все потуги Хрущева сводились к тому, чтобы разрешить экономические проблемы и накормить людей, чудесным образом повысив сбор зерна на гектаре угодий – пшеницы, лучше кукурузы, а можно и гороха, – а также производство молока, мяса и так далее. В конечном итоге эти потуги закончились ничем. СССР увяз в позиции импортера сельскохозяйственной продукции вплоть до эпохи «ножек Буша».
Если за начало новой мировой эпохи принять середину 1960-х гг., то следует признать, что СССР вошел в нее вовсе не в том виде, который ему придала тоталитарная диктатура Сталина. Диктатура Сталина очевидно была типично российским ужасом, но она была похожей больше всего на деспотизм Ивана Грозного и как таковая все же выпадала из нормального хода событий. Со смертью вождя-тирана наступила пора серьезных изменений, позволяющих называть коммунистический режим во вторую половину его существования посттоталитарным.
В самом начале критики власти писатель Дудинцев в романе «Не хлебом единым» будто выдвинул критерий: не хлеб сам по себе нам нужен, а что-то более высокое, чем насыщение желудка, – «действительно человеческие» условия жизнедеятельности. Именно этого не принял режим, пытаясь удовлетворить невыразительную тоску рядового человека продвижением кукурузы к Полярному кругу, поднятой целиной и кольцами дешевой колбасы. В конце эры «развитого социализма» один шахтер, обласканнный властью, сказал известную фразу о том, что все выучили бы украинский язык, если бы благодаря этому появилась колбаса. Эта фраза как признак бездуховности не сходила со страниц прессы. Позднейшие демократы иронично вспоминали колбасу «по два двадцать» как единственный лозунг коммунистической реакции. В иронии по поводу «хлеба единого» слышатся отзвуки первых лет кризиса коммунистической идеологии: вы не дали нам хлеба, но не в том дело, – мы добровольно голодали в годы войны; вы не дали нам обещанную духовную еду, а ее ничем не заменить.
Обезлюдела зона, вышли на пенсию или перешли на другую работу скромные труженики политического сыска. Но элиты советского народа не вдохновлялись тем, что больше не ожидают перед рассветом стука в дверь людей в форме. Стремление понять, что с нами происходило, было сильнейшим фактором политической и духовной активности младших поколений. Призраки зоны никогда не покидали наших домов, и такие поэты, как Александр Галич, воспроизводили бытовые детали жизни зэков настолько точно, будто они сами пережили эту эпоху от Соловков Дзержинского до поздних сталинских лагерей.
Расширение политического горизонта выглядело как расширение круга жертв вплоть до включения в него всех врагов красного режима. Незаметно изменялась система координат, от которой отсчитывались преступления «советской власти». Оценки становились все радикальнее. В свете разоблачений преступности и бездарности режима некритическая преданность «партии Ленина – Сталина» обернулась наибольшим унижением человеческого достоинства для всех участников и жертв событий. Поэтому Сталин навсегда остался тем «скелетом в шкафу», который порождал внутренние кризисы в советском доме. Недаром духовное освобождение («покаяние») в фильме Тенгиза Абуладзе выглядело как выкапывание этого скелета.
Если правда о терроре должна была объяснить, какими ценностями надо пожертвовать, чтобы оправдать жертвенность и страдание, то война была именно тем опытом, который поддерживал наше человеческое достоинство. Не случайно автору известной песни «День Победы» мерещился, как пропахший порохом, мужчина с сединою на висках и со слезами на глазах: высокий образ достойного человека – Отца – поднимал каждого в его собственных глазах, потому что действительно напоминал о его невымышленном подвиге.
Самое сильное произведение Солженицына – «Архипелаг ГУЛАГ» – воссоздает детали «нижнего мира», описывая его как «путешествие» от ареста через тюрьму и лагерь к спецпоселению. Эту духовную одиссею проходили все мыслящие советские люди. Память о Большом терроре была такой навязчивой, что иногда мешала сосредоточиться на реальных сегодняшних и завтрашних проблемах.
Каждый советский гражданин хоть немного чувствовал себя тем величественным солдатом, который стоит в каменной плащ-палатке в Берлине, в Трептов-парке, со спасенным ребенком на руках. На этом, собственно, держались человеческое самоуважение, невзирая ни на что, что нас угнетало.