Та война, которой никто не хотел
Слова кайзера, сказанные перед лицом катастрофы, мог бы с чистым сердцем повторить любой европейский политик – и тот, кто противился наступлению войны, и тот, кто ее стремился развязать.
Генеральный штаб Германии готовил войну, исходя из идеи молниеносного разгрома Франции для сосредоточения всех сил против России. На время, пока на западе немецкая армия будет уничтожать французскую, на востоке гигантскую российскую армию должны были сковать австрийцы и небольшие силы немцев. После этого все силы Германии и Австро-Венгрии планировалось сосредоточить против России – правда, здесь серьезных расчетов у генеральных штабов обеих армий не было, и стратегия разгрома России оставалась неясной.
После битвы на Марне ситуация стала прямо противоположной. Немецкая армия теперь сдерживала вооруженные силы Франции и Англии, чтобы разгромить российскую армию. Эта задача решалась четыре года – и была решена. Российская армия оказалась на грани развала, царь уже не возражал против сепаратного мира, а затем наступила Февральская революция, в октябре еще один переворот – и сепаратный Брестский мир позволил Германии наконец сконцентрировать все силы на западе. Немецкое наступление на объединенные силы Франции, Англии и США, однако, закончилось провалом, и война была Центральными государствами проиграна.
Почему немецкая армия проиграла маневренный период войны? Все историки осудили стратегию французского командующего Жоффра, все согласны с тем, что слабодушие Мольтке-младшего и судьбоносная ошибка командующего правофланговой армией фон Клюка привели к провалу немецкого наступления и срыву замыслов Шлиффена. Как же Жоффр все-таки выиграл? Как выиграли французы вопреки своей ошибочной военной доктрине, ошибочной стратегии и технико-организационной несостоятельности? Как произошло, что Германия все-таки увязла в окопной войне? Неужели в силу того, что Мольтке перебросил два корпуса к востоку и два – в Лотарингию? Неужели немцам просто в решающую минуту для победы над Францией не хватило пары корпусов на правом фланге? Может, и так.
Рейхстаг единодушно приветствует Вильгельма II. 4 августа 1914 года
Можно переиграть на компьютере давно прошедшую битву – и найти те ходы, которые немцам следовало сделать в августе-сентябре 1914 года. Но для философии войны не меньше значит и поиск тех ограничений, которые в той реальной обстановке уменьшили вероятность победы.
Более упрямый и дальновидный генерал, чем племянник «великого» Мольтке, возможно, устоял бы перед натиском влиятельных людей своей среды и сосредоточил бы всю пехоту на северо-западных подступах к Парижу. Историки той войны, снова и снова анализирующие действия Мольтке и его генералов, согласны с тем, что Генеральный штаб, связанный с милитаристской юнкерской средой, слишком чувствительно реагировал на ее политическое давление. Из-за этого милитаристы не хотели рисковать Лотарингией и особенно Восточной Пруссией. Почти бесконтрольное положение прусской группировки в армии и на флоте, ее исключительное влияние на императора обеспечивали высокопрофессиональный уровень военных решений, но в то же время слишком обременяли и ограничивали оперативные рассуждения политикой.
Война – это игра. Игра со своей более или менее интеллектуальной стратегией и полным или частичным использованием возможностей, которые иначе как в игре не откроются. Все попытки найти причины для каждого поступка и каждого события имеют мало смысла – задним числом все умные, история тоже. Историка должен интересовать вопрос, какие возможности были потеряны. А кто способен посчитать все бессмысленные случайности, которые с каждым шагом повышали уровень хаоса и неуправляемости на полях боев и отдаляли от первичных расчетов Шлиффена?
Но и с чисто стратегической стороны осторожность Мольтке не была неосмысленной. Ведь после разгрома Франции должно было начаться главное – разгром России. Захват русскими Восточной Пруссии означал бы, что ликвидирована угроза с севера всему польскому направлению, – а путь к Берлину с востока намного ближе и естественнее, чем с запада. Мольтке не мог не думать об этом. Ослабляя свой правый фланг в Пикардии, он решал стратегические задачи второго, российского этапа войны.
Безусловно, действия французского главнокомандующего Жоффра не были полностью адекватными относительно реальных военных условий. Он не оценил возможности стратегического маневра, опасности глубокого обхода французской армии немцами через Бельгию, его даже утешало то, что немцы втягиваются в боевые действия где-то на севере. Французские планы предусматривали исключительно наступательные действия, не определяя конкретно, где и какие именно, а согласно представлениям Жоффра, наступление должно было осуществляться в глубь Германии через труднодоступный гористый и лесистый массив Арденн. Это наступление быстро захлебнулось. В бессмысленных контратаках французы теряли больше людей, чем немцы, хотя немцы как наступающая сторона должны бы нести бо́льшие потери (соотношение потерь было в целом 3:4 в пользу немцев). Это очень напоминает «активную оборону» Красной армии в 1941–1942 годах.
Детальное планирование операций немецкими штабами вызывало у французских военных идеологов насмешки по поводу немецкого педантизма – точь-в-точь так же, как у советских военных идеологов через четверть века. Наступательный пафос французского командования прикрывал отсутствие конкретных стратегических разработок так же, как и в российской армии – и в Красной армии в первые годы Отечественной войны.
Ограничившись мобилизационными планами, французское военное руководство в дальнейшем рассчитывало на энтузиазм и героизм французского солдата и смекалку офицера в боевой обстановке.
Маршал Франции Ж. Жоффр инспектирует войска
При характеристике тогдашней французской военной доктрины историки временами ссылаются на аналогии с философской концепцией Анри Берсона о «жизненном порыве» (élan vital). Можно также вспомнить о философии модерна, усиленное внимание к человеческой субъективности, импрессионизм как искусство сиюминутного впечатления и так далее. Все эти аналогии бессмысленны. Как немецкая военная доктрина не имела никакого отношения к Ницше, так французская – к Бергсону или Сезанну. На французскую доктрину «наступления во что бы то ни стало», в вульгарном виде проповедовавшуюся в школе Сен-Сира полковником Гранмезоном, а более разумно – будущим маршалом Фошем, могло повлиять наследие колониальных войн, которые не требовали большого умственного напряжения. Большинство генералов мировой войны если не воевали где-нибудь в Африке, то, по крайней мере, служили в колониальных войсках или администрации. Но в целом стоит говорить просто о необоснованных претензиях французских военных на особенную роль в жизни нации и их неготовность к той войне, которая на них свалилась.
Дискуссия о том, перейти ли армии на защитный цвет мундиров, сохранить ли гордость Франции – красные панталоны, была ярким проявлением интеллекта и духовности французских военных (кстати, французская армия таки вошла в войну в красных панталонах, что ей дорого обошлось). Накануне войны борьба армии против социалистов за продолжение сроков службы до трех лет показала характерную черту французской военной психологии. Казалось бы, не было лучшего свидетельства несостоятельности социалистической концепции «общего вооружения народа». Однако в действительности социалисты Жореса в чем-то были правы. Настаивая на коротких сроках действительной службы, они стремились усилить роль резерва, приблизив войско таким способом к идеалу «народной армии». Генералитет, презирая резервистов, оказывал сопротивление именно этой тенденции, отстаивая армию-элиту, как и ее символ – красные штаны.
Ф. Фош, маршал Франции, Великобритании и Польши, академик
Следует подчеркнуть, что немецкая армия была ближе к образцу «народной армии». Резервные дивизии принимали участие в боях наравне с полевыми, хотя кайзер поначалу и обещал, что отцы немецких семейств воевать не будут. Характерно, что только около 30 % офицеров немецкой армии, преимущественно ее верхушка, происходили из прусских военных кругов. Основной состав офицерства составляли «образованные классы» Германии, то есть в первую очередь бюргерство. Высокие боевые способности немецких вооруженных сил в значительной мере отображали национальную солидарность и достаточно высокий образовательный уровень основной массы населения.
«Битва на Марне» уже не похожа на генеральные битвы наполеоновских времен. Это уже был вообще не бой, а множество или последовательность боев. «Битва на Марне» никому не принесла решающей победы, она лишь сорвала стратегию блицкрига, тем самым выведя стороны на уровень иной войны – позиционной войны на истощение.
Короче говоря, французское высшее офицерство и генералитет профессионально были на более низком уровне, чем немецкое. Можно даже сказать, что мышление выпускника школы Сен-Сира было на уровне идеологии командира полка или батальона – единицы, которая организует бой. Тот решающий бой, который мог иметь судьбоносное значение, – генеральная битва, – все равно был боем, только очень значимым. «Что такое генеральная битва? Это бой главной массы вооруженных сил, бой… с полным напряжением сил за настоящую победу».[142] Даже после войны битву на Марне расценивали как генеральную битву.
Говоря об ошибках немецких генералов накануне и в ходе «битвы на Марне», стоит принять во внимание, что военное руководство французов значительно облегчило немцам выполнение их планов. На пути к Марне у немецкой армии могли бы возникнуть более серьезные препятствия.
С удивительным упрямством Жоффр игнорировал уроки боевых действий. В его защиту нужно сказать, что он не поддавался политическим рассуждениям и был, например, готов отдать Париж, если бы этого требовали чисто военные соображения. Для Жоффра главным было уничтожение вооруженных сил противника, чему он и подчинял, как умел, свои действия. Как умел. Удар по открытому в результате ошибочного поворота к востоку правого фланга армии Клюка был бы невозможен, если бы командующий обороной Парижа, недоброжелатель Жоффра, смертельно больной и готовый на любые служебные конфликты генерал Галлиени не проявил собственную инициативу и большое упрямство. Удар англичан в стык между армиями Клюка и Бюлова был скорее следствием совпадения случайностей, чем продуманного плана. И французы, и немцы часто делали ошибки из-за отсутствия необходимой информации, которую частенько заменяли самые разные слухи.
Ж. Жоффр, маршал Франции
Все это так, и непредсказуемых элементов было, безусловно, еще больше. Но в этом и заключалась суть дела.
Дело в том, что план Шлиффена был рассчитан с большой точностью и, следовательно, с большим риском, и тот уровень «шума», которого достигли неплановые случайности в сентябре 1914 г., был для замыслов талантливого генерала предельно опасным. Нужно чрезвычайное стечение обстоятельств, чтобы все, согласно предсказаниям, пошло как по маслу. Вероятность сохранения темпов и направлений наступления, достаточной точности выполнения приказов становилась все меньше с нарастанием элементов хаоса.
Железные дороги позволяли молниеносные для того времени переброски войск на большие расстояния, но эти стратегические маневры тут же обесценивались, как только солдаты на станциях выгружались из эшелонов. Дальше все двигались пешком и на лошадях, как и сто и двести лет тому назад. Чтобы правый фланг сохранил ударную силу, пройдя с боями такие расстояния, нужно было очень большое военное счастье. История такого счастья немецкой армии не дала.
Следовательно, проигрыш на Марне был для немцев в высшей степени вероятным. Ситуация после «чуда на Марне» полностью изменилась. Теперь на Западном фронте нужно было оставлять заслоны, а на Восточном выигрывать войну. А ослаблять натиск на западе не позволяла мощь Антанты.
Влияние русского наступления в Восточной Пруссии могло бы, очевидно, быть еще бо́льшим, если бы оно было по-человечески организовано. Дело не в том, что наступать приходилось спешно, – решение великого князя Николая Николаевича о наступлении было для немцев неожиданным и стратегически вполне осмысленным: без разгрома восточно-прусской группировки немцев активные наступательные действия русских в направлении на Берлин были невозможны. Причина поражения заключалась в слабости системы руководства войсками.
Российская армия напоминала подслеповатого и глуховатого гиганта с плохо координированными движениями. Две армии, которые в обход Мазурских болот должны были взять немецкую 8-ю армию в клещи, с самого начала не имели связи между собой, а 2-я армия Самсонова вообще распалась на три отдельных части – центр, левое и правое крылья. Российское командование не имело информации о реальных последствиях своих действий и расценивало их, как заблагорассудится. Благодаря прослушиванию открытых радиопереговоров немецкое командование прекрасно представляло положение русских. Российские армии подверглись разгрому по частям – сначала Самсонова, потом Ренненкампфа. Это был именно проигрыш, в котором виноваты были и российские командиры, и не зависимый от них фактор – необеспеченность армии техническими средствами. В российской армии не хватало телефонов, кабелей и связистов, что только отражало плохой уровень управления и его инфраструктур.
Русские пленные. Восточный фронт
На протяжении 1914 г. Россия отчасти реабилитировала себя успехами в войне против Австро-Венгрии, отразив австрийское наступление и заняв Львов, а в марте 1915 г. – также и Перемышль со стотысячным гарнизоном. Украинская Галичина была оккупирована, Россия вышла на Карпаты, осуществив давнюю стратегическую мечту о нависании над равнинами Придунавья с перспективой прорыва на Балканы. Однако на деле за первый год ни одна из сторон чего-либо решающего не достигла. Великий князь Николай Николаевич планировал наступление на Силезию, но немецкое командование, перебросив из Пруссии армию Маккензена, сумело локализовать успех россиян. Русские взяли Лодзь, но о наступлении на южную Германию уже не могло быть и речи.
В 1915 г. Германия попробовала с помощью Австрии достичь на востоке решающей победы. Сформированная новая армия Маккензена вместе с австрийцами, имея над россиянами значительное численное преимущество, особенно в артиллерии, разгромила 3-ю армию Радко-Дмитриева и вышла к р. Сан, к границе украинской Галичины. Дальше австро-немецкие планы предусматривали грандиозные клещи с полным разгромом российских армий на территории Польши. Удалось причинить русским огромные потери и оттеснить их на рубеж Рига – оз. Нароч – Пинск – Ковель – Ровно. Но стратегические намерения немцами не были реализованы.
Российская армия избежала окружения и отошла более-менее организованно. Тем не менее, поражение было несомненным. К нему приобщился разгром сербской армии. Царь воспользовался поражением для устранения Николая Николаевича от руководства вооруженными силами. Главное командование Николай II взял на себя. Это вызвало глухие сетования «общества», но авторитет великого князя был настолько велик, что назначить на его место царь мог только самого себя.
В феврале 1915 г. младотурецкое руководство устроило армянский геноцид, вырезав миллион или полтора мирных армян, а в мае войска под началом одного из руководителей кровавого режима Энвер-паши были разгромлены под Сарыкамышем. Русские заняли Трапезунд. Успехи русских на Кавказе, однако, не могли оказать серьезного влияния на европейские события. Таким образом, Балканы – а вместе с тем Австро-Венгерская империя – оставались надежно защищенными.
Союзники попробовали разбить турецкую армию, высадив десант в Галлиполи, но операция провалилась.
В 1916 г. русские решили перехватить инициативу. Началось с наступления близ оз. Нароч в марте, но российские войска понесли колоссальные потери (около 70–100 тыс. убитыми против 20 тысяч у немцев) и исчерпали наступательные усилия. Полной неожиданностью для австро-венгров в июне 1916 г. стало наступление Юго-Западного фронта генерала Брусилова. Русские не имели численного преимущества над австро-венгерскими войсками и обошлись без длительной артиллерийской подготовки, но их удар на участке шириной в 450 км был неожиданным и притом фронтальным, что не давало возможности определить главные и второстепенные направления. Это был лобовой удар, неинтересный с точки зрения стратегии и оперативного искусства, но на первом этапе он обеспечил россиянам успех, которого они не имели ни раньше, ни позже. Однако и потери русских были огромны. В сентябре наступление немцами и австрийцами было остановлено.
Николай II беседует с командующим Юго-Западным фронтом А. А. Брусиловым
Брусиловский прорыв дал возможность французам выдержать оборону Вердена, помог итальянцам, привел к вступлению в войну Румынию, которая, в конечном итоге, понесла ужасные потери и ничего своим участием в войне не решила.
По абсолютным потерям в мировой войне на первом и втором местах оказались Россия и Германия: Германия – на первом, Россия – на втором месте по общему числу убитых и умерших; Россия – на первом, Германия – на втором месте по числу убитых и умерших среди мобилизованных. Жестокость и бездушность российского командования в отношении своих подчиненных, которых гнали в атаки как на убой, – все это очень хорошо известно, и можно думать, что терпение у русских раньше лопнуло именно потому, что они больше всего пострадали от войны. Однако, как ни странно, Россия была не самой потерпевшей от войны страной, если принять во внимание относительное количество жертв, то есть количество убитых на 1000 душ населения. А именно этот показатель позволяет понять, как пострадали села и города от «похоронок».
Российская патриотическая военная литература чрезвычайно гордится брусиловским прорывом; особенно советская – тем более, что генерал Брусилов после революции перешел на сторону красных. Однако есть основания считать, что именно это наступление принесло российской армии такие потери, которые сделали дальнейшую войну невозможной. Как показали исследования российских историков, Брусилов приуменьшил свои потери в официальных донесениях в десять раз.
Российские жертвы по количеству убитых и умерших на 1000 жителей страны были не такими значительными, как жертвы других стран. Россия потеряла 1,8 млн убитыми, а Франция 1,3 млн; понятно, что во Франции эти смерти ложились более страшным моральным грузом на меньшее по количеству население. Франция была на третьем месте по количеству убитых на 1000 человек населения – на первом оказались Сербия и Черногория, на втором – Турция, на четвертом – Румыния и только на пятом и шестом – соответственно Германия и Австро-Венгрия! Как ни странно, Россия не входит в первую десятку относительно наиболее пострадавших – она, невзирая на гигантское количество жертв, очутилась даже в лучшем положении, чем Новая Зеландия и Австралия.
После атаки
Груз человеческих жертв по-разному ложился на страны-участники мировой войны, а главное, что они при этом по-разному на него реагировали. Самые страшные опустошения принесла война на землю сербов, но они не потеряли волю к сопротивлению. Уже после подписанного турецким правительством перемирия Кемаль Ататюрк продолжал войну, пользуясь широкой поддержкой турецкого народа. Наконец, когда Австро-Венгрия уже не могла вести войну, немецкие вооруженные силы были еще вполне боеспособными; развал их армии наступил только после провала наступления в 1918 году.
Франция понесла колоссальные потери не только в силу объективных причин. Французское командование с его требованием героизма и жертвенности от солдат и офицеров, с его неумением и нежеланием беречь людей, настолько растратило моральный капитал своего государства – жертвы агрессии, что через два года начались военные бунты. Доверие к руководству страны катастрофически падало.
А для России потери и страдания оказались просто непереносимыми.
Согласно статистическим данным, 20 % новобранцев были непригодны к службе по состоянию здоровья, а юнкерские училища не могли подготовить нужное количество офицеров из-за общего низкого образовательного уровня. На 1 октября 1914 г. в России воевали 38 тыс. офицеров, под конец войны – 136 тыс. офицеров, на фронтах погибли 115 тысяч. Таким образом, Россия вынуждена была выставить на войне не менее 250 тыс. офицеров, а потребности были значительно больше.[143]
В полевом госпитале
В юнкерские училища брали с наименьшими образовательными данными, в командный состав российской армии мог пройти любой приказчик. При этом потери среди офицерского состава в процентном отношении были выше, чем среди солдат: на 100 офицеров было убито 8,29, а на 100 солдат – 5,94 человек.[144] Удивительно, что в солдатской среде господствовала такая враждебность к офицерам. Старое недоверие к «господам», к «образованным классам» прорывало сдерживающее поверхностное напряжение традиционного повиновения, и назревала катастрофа.
Представление о России как о неисчерпаемом источнике «пушечного мяса» было распространено и среди простого люда, и среди западных политиков. Полковник Энгельгардт, который ведал в годы войны в Государственной Думе отношениями с союзниками, вспоминал потом, что они никак не могли поверить в близость возможности исчерпания человеческих ресурсов России.
Военные придерживались максим, сформулированных Клаузевицем. «Бой состоит из двух существенно отличных составных частей: уничтожения огнем и рукопашного столкновения или индивидуального боя; последний, в свою очередь, является или нападением, или обороной… Артиллерия, очевидно, действует исключительно поражением огнем, кавалерия – лишь путем индивидуального боя, пехота – тем и вторым способами… Из этого распределения элементарных сил между разными родами войск вытекает преимущество и универсальность пехоты по сравнению с двумя другими родами войск, поскольку лишь она совмещает в себе все три элементарные силы».[145] Бой, где основной силой является пехота, это бой «индивидуальным способом», то есть рукопашная, со штыковой атакой, где уже никто никого не остановит и никому не скомандует, разве что подбросит резервы в нужное время в нужное место.
В действительности Великая война в первую очередь была войной огромных армий, созданных мобилизациями, армий, насыщенных огневыми средствами массового уничтожения, от которых спасала только матушка-земля. Марш, бивак, снова марш, огневой или рукопашный контакт с противником, отдых или ночное преследование, опять бой, снова отдых – все это осталось в прошлом. Боевой контакт с противником в мировой войне не прерывался ни на минуту, перед войсками всегда были вражеские окопы. Основным стало объединение отдельных боев в какое-то осмысленное целое. Конкретный отдельный бой должен был вести к предполагаемым последствиям, может, к успеху, может, к потере и людей, и территории, – но при этом должно было планироваться что-то совсем другое, какие-то новые соотношения сил, – и вот в результате операции перед нами возможность, ради которой все и затевалось.
Со стороны стратегической Первая мировая война оказалась совсем не такой, на какую надеялись и широкие слои гражданской публики, и генеральные штабы. Будущая война всегда представлялась похожей на наполеоновские, вроде маршей больших масс пехоты с генеральной битвой после промежуточных боев.
Последний способ планирования действий на войне английский военный писатель Б. Лиддел-Гарт условно назвал «стратегией непрямых действий», хотя, собственно, это и есть просто стратегия.
Возникает вопрос: виноваты ли в этом недостаточно подготовленные генералы, или система государственного руководства, которая, исходя из политических мотивов, исключает чрезмерный риск, или же дело в тогдашних технических и организационных средствах управления огромными массами людей, приведенными в действие общими мобилизациями?
По-видимому, действовали все упомянутые факторы.
Подчеркивая необходимость планирования опосредствованных акций, Лиддел-Гарт хотел яснее показать недостатки стратегий Первой мировой войны – их лобовой характер, неспособность руководства – за отдельными исключениями – планировать на много шагов вперед, включая позорно невыигрышные, а то и проигрышные действия, которые должны дать эффект в будущем.
Реальная война всегда представляется подобием прошлой. Генералы Первой мировой войны были молодыми офицерами во франко-прусской или русско-турецкой. Они сознательно или бессознательно сопротивлялись нововведениям, и значение танка или авиации поняли лишь единицы. Никто не думал, что потери от артиллерийского огня будут составлять две трети от общих потерь. Никто не представлял, каким необходимым для пехоты оружием станет пулемет. Вообще роль и силу огня в этой войне по достоинству оценили поздно, а во французской армии ни Фош, ни Жоффр так ее и не осмыслили – понял силу огня только маршал Петен, что и сделало его, по словам социалиста Леона Блюма, наиболее человечным руководителем военной поры.
Самое важное, по-видимому, заключается в том, что Первая мировая война привела в действие такие колоссальные силы, столько оружия, материальных ресурсов и человеческих масс, что эффективно руководить всем этим оказалось чрезвычайно трудно. Сила в этой войне явно преобладала над умом, огонь – над движением и маневром. Развитие военных замыслов на полях битв оказывалось настолько медленным и громоздким, что планета, опутанная колючей проволокой, увязла в войне, казалось, безнадежно.
Кризис патриотизма
Война началась с неспровоцированной агрессии Германии и Австро-Венгрии против Сербии, России, Бельгии и Франции и вызвала вспышку патриотического подъема по обе стороны линий фронтов. Через исторически короткое время усталость и безнадежность стали все больше определять настроение воюющей Европы. Пацифистские лозунги становились все привлекательнее не только в истощенных блокадой странах Центрального блока, но и в либеральных демократиях Запада, которые вели оборонительную войну. Между тем, невзирая на безумное сопротивление милитаристов, контуры поражения государств Центрального блока уже вырисовывались, и руководство Антанты прилагало все силы, чтобы довести войну до победного конца.
Пацифистская и интернационалистическая пропаганда грозилась не только ликвидировать плоды всех военных усилий стран «сердечного согласия», но и разрушить один из фундаментов европейской цивилизации – принцип национальной организации государственности. Объединение усилий всех бедных слоев («пролетариев») всех воюющих держав мира против своих богатых означало бы ликвидацию солидарности в национальных рамках каждого государства и разрушение национально-организованных обществ. Произошло бы что-то вроде явления, описываемого в физике как фазовый переход, – когда электроны внешних орбит покидают каждый свою систему и вместе создают новую, с неожиданными свойствами. Могла ли образоваться новая система или нет, сказать трудно, а что старые национальные атомы европейского общества развалились бы, несомненно.
Во время мобилизации немецких войск жены и подруги сопровождают солдат на марше
В конце Первой мировой войны на горизонте Европы якобы замаячила перспектива интернациональной империи мамлякат аль марксизм.
Война привела к кризису идеи патриотизма, идеи национальной организации государства. Казалось, эти идеи задушены газами, расстреляны пулеметами и похоронены под землей, исполосованной взрывами снарядов.
Возвращаясь к “Belle époque” накануне войны, зададим себе вопрос: было ли в тех патриотических чувствах, которые господствовали в европейских нациях, что-то нездоровое, агрессивное, жестокое?
Трудно в этом сомневаться. Нигде, ни в одной из самых демократических стран не была показана до конца внутренняя консолидация наций на политической и культурной основе. Нигде не смогли избежать пренебрежительности и враждебности к иностранцам. Где господствует любовь в первую очередь к своему, там незаметно появится и отторжение чужого, ксенофобия, даже агрессивность.
Но в умонастроениях подавляющего большинства людей, в официально закрепленных государственных установках, даже в личных представлениях и стремлениях ведущих политиков господствующими были, можно сказать, нормальные национальные чувства – в отличие от агрессивного и злобного национализма тридцатых годов. По крайней мере, трудно признать силы национальных чувств ответственными за военную катастрофу.
Прощание с любимой женщиной перед уходом на фронт. Лондон, вокзал «Виктория»
С другой стороны, национальное самосознание и солидарность, патриотизм, о которых писал и старый Энгельс, вроде бы забыв все радикалистские призывы юношеского «Коммунистического манифеста», и ветеран Парижской коммуны Клемансо, – все эти морально-политические нормы оказались недостаточными для самосохранения европейской цивилизации.
Война неминуемо основывается на такой же мифологии и иррациональности, как и иное пространство смерти, и должна опираться на идеологию, простую и доступную для плебса, которому нужно умирать как можно легче. Даже не идеологию, а совокупность наративов, рассказов о случаях зверского поведения со стороны ожидаемого противника, агрессивного умонастроения, которое опирается на расхожие мифологемы. Результат войны для общества – превращение убийства, издевательства и пыток в привычку, возвышение подонков и авантюристов.
В ходе войны национальные чувства неминуемо приобретали новый, угрожающий характер. Война является состоянием без моральной правовой структуры, коллапсом, точкой бифуркации, через которую проходит система, чтобы выиграть в большой стратегической игре.
Война является культурой террора и пространством смерти, беспределом. Но это беспредел, вынесенный наружу, в мир чужого, и потому при некоторых условиях война не приводит к последствиям, катастрофическим для общего порядка и общей нравственности. Для того чтобы война поддерживала достаточно высокое состояние социального порядка у воюющей нации, она должна удовлетворять простым условиям: 1) к противнику следует сохраняться отношение как к человеку, уважая его чувство достоинства; 2) мирное население должно быть вне сферы массового насилия, вызванного войной. Этих требований придерживались в среде профессиональных воинов (рыцарей), создавших специфическую военную этику и свой этикет, максимально приблизив войну к игре и соревнованию (включая плен как условное, игровое, будто в шахматах, убийство), руководствуясь солидарностью высшей казни. Правда, никогда войны не велись одними лишь рыцарями и никогда рыцари не вели себя так уж по-рыцарски – озверевшее плебейство всегда проглядывало во всех, даже наиболее рыцарских военных соревнованиях. Но общество оберегало себя от гангрены идеологией «благородной войны».
Раненый солдат на временных санях. 1914
XIX век еще несет на себе печать воспитания на примерах войны как на мужском занятии, и наполеоновская легенда служит этой печатью в войнах века двадцатого. Но XX век уже отбросил дымку романтичного рыцарства и нарушил все основы эстетики благородной войны. Это стало следствием как превращения войны во время общих мобилизаций в массовое занятие, так и вытеснения идеализма практическим рациональным расчетом и волюнтаризмом без границ.
Все факторы действовали в направлении, которое примитивизировало войну, сводило ее к дикой рукопашной или непереносимому сидению месяцами в грязи окопов во вшивых шинелях под обстрелом шрапнельних снарядов.
Война требует взаимопомощи, окопного братства, способности на самопожертвование. Но в целом уровень морали и политики, свойственный войне, намного примитивнее и более низок по сравнению с уровнем мирного времени. Все процессы на войне становятся более простыми и более грубыми. Это не значит, что они становятся худшими; обычные дружеские отношения в условиях повседневной смертельной опасности иногда приобретают величественную силу. Война порождает экстатические состояния высокого подвига, но эти сильные страсти тоже грубо упрощают те высокие мотивы патриотической преданности своему краю и своей культуре, которыми руководствовались люди в мирном времени.
Местные крестьяне хоронят павших русских воинов возле Луцка. 1914
Конечно, в официально провозглашенных Антантой целях войны было много политической риторики. Но за риторикой стояла историческая реальность. Утверждение режима международного права, защита принципов нации-государства (политической нации), защита личных прав и свобод действительно отвечали природе либеральных демократий и были их реальными военными целями. Однако лозунги свободы и правопорядка не могли стать идеологией миллионных масс, как это показал уже довоенный опыт. Политические руководители Антанты плохо осознавали, что международное право и абстрактные идеалы свободы не могут вдохновлять простых людей на неслыханные страдания окопной жизни и на самозабвение в озверевших атаках. В свою очередь, практическая политика требовала и от либералов циничного прагматизма.
На передовую принесли газеты
И ни о каких либерально-демократических целях не могло быть и речи в политическом союзе, где определяющую роль играла самодержавная Россия.
Во всех воюющих странах были введены военная цензура, перлюстрация писем, запреты на правдивую информацию. Государство создавало свою высокую идеологию войны и стремилось контролировать духовную жизнь. Солдаты знали, что пресса врет, и когда у них под сомнением оказывались цели войны и способности командиров, авторитет легко завоевывали антиправительственные листовки.
Молодой русский солдат, павший в бою
Чем тяжелее переживались трудности войны, чем больше пресса приукрашивала действительность, тем меньше солдатская масса принимала на веру высокие слова. Патриотизм превращался в неискренний штамп. К тому же, чем больше близилась война к завершению, тем более прозаичными становились тайные переговоры о конкретных чертах будущего мира. Усталость и ненависть все больше становились реальными факторами с обеих сторон. Ненависть к чужестранцам замещала культуру патриотизма, усталость порождала недоверие к своим гордецам.
Война вызывает неспровоцированную и неконтролируемую жестокость – всегда найдутся садисты и подонки, которым приносят радость чужие страдания. Сопротивление противника порождает страх, страх – примитивную жестокость. Достаточно было несколько случаев стрельбы бельгийских снайперов по оккупантам, чтобы немецких солдат охватила паника, результатом которой стали расстрелы мирного населения. Немцы верили, что бельгийские женщины добивают раненых и выкалывают им глаза. В свою очередь, слухи о немецких жестокостях, которые перекочевывали на страницы антантовской прессы, нередко были просто фантастическими.
Чем меньше информации, тем больше слухов; в начале войны молниеносно распространялись слухи об ужасающих преступлениях противника, причем преимущественно о том, как солдат продают командиры и тыловики.
Не использовав преимущества, которые давала немецкой армии ее военная идеология и высокая организованность, немецкое командование пыталось компенсировать их иным видом решительности – жестокостью и неразборчивостью в средствах. Началось с массового захвата заложников и их расстрелов в Бельгии, потом – нарушение Гаагской конвенции и использование ядовитых газов. Наконец, Германией была провозглашена неограниченная подводная война. Австрийские войска проявили массовую жестокость в отношении мирного населения во время боев в Сербии. Российские казаки совершали еврейские погромы в завоеванной Галичине. Мир погружался во тьму.
Все генеральные штабы перед войной исходили из того, что война закончится быстро, потому что она будет требовать слишком большого напряжения сил. Напряжение сил, муки солдат и офицеров и страдания гражданского населения были намного страшнее предполагаемого.
Решающим фактором оказалось терпение. А терпение измеряется иными мерками, чем боевой экстаз. Экстаз боя и короткое возбуждение после него сменяются усталостью и безразличием человека, который уже оставил позади свою одиссею через «тот мир» под пулеметным огнем, но с командой командира все должен повторять снова и снова. Это требует сочетания жертвенности с рациональным расчетом, с пониманием своего места в жизни.
К газовой атаке готовы
После войны молодой тогда французский писатель Андре Мальро много лет провел на Востоке и почувствовал ту волну энтузиазма, которая охватила Китай и соседние страны. Он думал о подобной волне в другие времена в других мирах; да, Франция эпохи Великой революции была охвачена энтузиазмом равенства, Россия в 1917 г., по его мнению, еще более прозаичным крестьянским энтузиазмом владения землей. Глубинный мотив китайской революции, по убеждению Мальро, был другим. Мальро видел китайцев, умерших от голода, видел ряды их босых ног, худых и посиневших. Он знал солдат революции, которые однажды почувствовали себя людьми, а не скотиной, и никогда больше об этом не забудут. Мальро понял, что этим солдатам нужны не равенство и не победы в классовой борьбе. Для них речь шла о возможности жить и быть человеком.
Конечно, российские солдаты – «крестьяне в солдатских шинелях», как тогда говорили, – больше думали в окопах о земле, своей и чужой, помещицкой. Правда, что в конечном итоге Гражданская война на безграничных пространствах бывшей империи обернулась крестьянской войной за землю. Солдат стал крестьянином. Но тогда, когда крестьянин был солдатом («в солдатской шинели»), «окопным человеком», он чувствовал то же, что и китаец, описываемый Мальро. Для него речь шла о возможности жить и быть человеком. Уже во вторую очередь, уже мысленно дома – о том, что человеком он не сможет быть без земли.
Энтузиазм равенства, собственности или иных социальных целей принадлежит к другой, социально структурной плоскости военной одиссеи, нежели энтузиазм умереть и жить, быть человеком. Семантика жизни и смерти – семантика подсознательного и архаичного пласта личности. Экстаз самопожертвования – состояние человека, который скорее не выделяет себя из общества-Gemeinschaft. Семантика сознательных целей вынуждает бойца смотреть на самого себя со стороны, как на члена общества-Gesellschaft, который рискует для достижения реальных социальных позиций, в том числе и своих собственных или своей семьи и близких. «Великая война» вынуждала людей почувствовать себя в первую очередь живыми смертными людьми, а затем уже бездумными жертвами.
Как жертвы, которые приносятся Богу, судьбе или истории, люди воспринимают свою одиссею полумистическим образом. Как сознательные участники великих событий, они должны понимать цели войны и воспринимать их как собственные прагматичные цели. У правительств логика обратная. Они хотят, чтобы исполнители своих ролей в исторической трагедии вдохновлялись высокими идеологиями войны вплоть до транса. А жертвы должны быть расчитаны как плата за прагматичные выигрыши в будущем мире. Чем больше жертв понесла нация, тем больше ей должны заплатить противники и союзники. Мир – наиболее циничный аспект войны, и цинизм был все более ощутимым с приближением желанного конца.
Могила немецкого солдата на чужой земле
О войне можно сказать все то, что сказано этнологами о кровавой жертве: как историко-культурный шаг жертва была открытием ценности жизни, а не отождествлением жизни и смерти. И война – не только ужас массовых убийств, но и ритуал массовых жертв, который имеет почти мифологическую семантику.
Для любого биологического индивида в мире живого смерть всегда – цена жизни; смерть трагическая, ожидание смерти отравляет жизнь, но этим все живое платит за то, что оно живо. Своей смертью я плачу не только за жизнь моего рода, но и за свою жизнь, которая вопреки всему – прекрасна.
Готовность солдата умереть – или следствие сознательного самопожертвования патриота, для которого интересы сообщества выше собственных, даже жизненных инстинктов, или же следствие слепого повиновения власти, если ей доверяют больше, чем собственным инстинктам. Или героизм, или тупое повиновение. Готовность умереть в разгар боя, дионисийский энтузиазм как транс, как безрассудство для обезболивания – это один лик войны. Другой лик войны – безразличие и привычка к возможной гибели, постоянное заглушаемое смертное томление.
Необходимость жертвы появляется перед каждым человеком, когда он осознает неизбежность собственного конца для продолжения жизни того целого, к которому он принадлежит. В архаичных сообществах это переживалось и осмысливалось как готовность отдать жизнь за «обожаемого монарха». «Жизнь за царя» в демократических режимах превращается в «жизнь за народ» или «жизнь за Родину». Речь идет о готовности индивида в критическую минуту естественно отдать жизнь во имя национальных или других групповых интересов. Так же естественно, как отдают жизнь за своих родных.
Смерть (убийство) чужого и готовность принести себя в жертву для утверждения своих и своего всегда в человеческой истории выполняло роль сопоставления жизни со смертью в качестве цены жизни, «измерения» жизни по принципу «смертию смерть поправ». Кровавая жертва является игрой в смерть, игрой, материалом которой является сама смерть. Этот архаичный феномен остается при высших этапах цивилизации, потому что иначе человечество не научилось бы проходить через «точки бифуркации», дабы социальный прогресс приобретал игровые формы, чтобы мы могли выиграть в истории свой шанс.
Иди и гибни безупрёчно,
Умрешь не даром, дело прочно,
Когда под ним струится кровь.
Эти слова Некрасова прекрасно выражают суть жертвенности в русском революционном движении, но также и суть жертвенности вообще: победа в войне обеспечивает «право завоевания», потому что наиболее прочным является то дело, под которым струится кровь.
В ходе войны вырисовывались контуры мира и, следовательно, контуры дела, под которым щедро струилась кровь.
Братание на австро-российском фронте. Февраль 1918 года
В воспоминаниях политиков и дипломатов о подготовке мира и тайных соглашениях Антанты с ее союзниками едва ли не самое значительное место занимает Италия с ее грандиозными претензиями на великодержавную роль в Средиземноморье. Начиная войну с лозунгами возвращения тех австрийских областей, которые исторически входили в Italia irredenta, итальянское руководство все более расширяло территорию своих «национальных интересов», что принесло англо-французкой дипломатии много хлопот. Игра стоила свеч, потому что союзник на австрийском участке был нужен, а ему нужно было платить.
Но то уже было после того, как свою плату выторговала Россия. Россия вступила в войну под только что написанный марш «Прощание славянки», война была торжественно названа «Отечественной», как и, «скажи-ка, дядя, ведь недаром». А в марте 1915 г. союзники тайно согласились отдать России после войны Босфор и Дарданеллы – империя хотела выйти в Средиземноморье.
Российский фактор в войне придавал Антанте сомнительный политический облик. Уже тогда влиятельный английский публицист Норман Энджел, к мнению которого прислушивался, в частности, президент США Вудро Вильсон, ставил вопрос, стоит ли «воевать за Европу под российским контролем».[146] Победа, добытая с определяющим участием российской армии, угрожала повернуть Европу к Священному союзу. Симпатии правящих кругов Антанты и США были на стороне либерально-консервативных политиков России, к которым принадлежали как Гучков, Сазонов, Родзянко, Струве, так и Милюков и наш великий земляк Вернадский. Защитник русской «национальной идеи» и «либерального империализма» Струве писал еще накануне войны: «Империализм означает большие задачи внешне, осуществляемые внутренне примиренной и духовно объединенной страной, преобразованной в настоящую империю в современном, высшем, англосаксонском смысле, – максимум государственного могущества, объединяемого с максимумом личной свободы и общественного самоуправления».[147] Еще раньше по поводу «права наций на самоопределение» Струве писал в «Русской мысли»: «Принадлежность Царства Польского к России является для последней самым чистым вопросом политического могущества. Каждое государство с последними силами стремится удержать свой «состав», даже если принудительных хозяйственных мотивов для этого и не было. Для России, с этой точки зрения, необходимо было сохранить в «составе» империи Царство Польское».[148]
Вудро Вильсон
Мотивом вступления России в вой ну была защита балканских славян и притесняемых турками христианских народов, и этот мотив, во-первых, не был искренним и никого на Западе не обманывал, во-вторых, никогда не мог вдохновлять на длительные самопожертвования широкие народные массы Российской империи.
В 1916 г. после поражений на польской территории Россия отважилась пообещать Польше на войне статус автономного в составе империи Царства Польского, но это не могло обмануть поляков. Об Украине ни один российский политик и слышать не хотел.
Реальные цели войны были целями российского империализма, черносотенного или либерального, одинаково компрометирующего для либеральных демократий Запада.
Англия давно работала над тем, чтобы оторвать от Турции арабский мир. В арабской политической жизни большую роль играл знаменитый полковник Лоуренс, которому, в конечном итоге, удалось противопоставить туркам только вольнолюбивых воинственных конников Йемена. Как пишет Ллойд-Джордж, остальные арабы сделали свой взнос в войну дезертирством и массовой сдачей в плен. И это тоже было учтено. Интересно то, что все либеральные политики высчитывали, какие решения территориальных проблем будут лучше всего отвечать жертвам, понесенным участниками войны. Не забыли Англия и Франция также и себя. В «соглашении Сайкс – Пико» был предусмотрен раздел между ними арабского Востока на сферы влияния.
Колониальные территории не играли такой роли в послевоенных планах больших государств, как это изображали потом противники войны. Но когда большевики опубликовали тайные договоры, дипломатия Антанты выглядела отвратительно. Вся высокая идеология войны и победы, все патриотические чувства, которые вдохновляли защитников своих отечеств в первые месяцы войны, были безнадежно скомпрометированы.
Особенно показательной была позиция левоцентристского руководства Франции и в первую очередь самого Клемансо, который стал ее национальным лидером. Того Клемансо, который, вдохновленный идеей равенства и справедливости, начал почти безнадежную войну за Дрейфуса – и выиграл, но выиграл не ее, а другую войну, войну простонародной Франции против аристократов, попов и генералов. Теперь он возглавлял войну Франции против немецкого милитаризма, который заграбастал земли его родины и растоптал право и справедливость, – но выиграл войну за возрождение национального величия великого французского государства, против немцев как нации, поставив Германию на колени и заставив ее дорого заплатить за жертвы, принесенные на алтарь победы французской нацией. Клемансо разочаровался не в немцах, а во французах и людях вообще; после дела Дрейфуса он уже мыслил абстрактными категориями нации и государства.
В последние годы Первой мировой войны и в первый послевоенный год происходил «перевод» неформального диалога наций-обществ на рационализируемый правовой язык диалога наций-государств. Дела жертвенные и глубоко духовные стали делами «национальных интересов» наций-государств, предметом расчета и торга. Европейская дипломатия превратилась в нечто среднее между международной научной конференцией историков, географов и экономистов – и огромной международной ярмаркой, где торговали этническими территориями.
При этом принцип национального самоопределения в последовательной его трактовке, то есть с правом больших этнических сообществ Османской и Австро-Венгерской империй образовать собственные независимые государства, до 1916–1917 гг., в сущности, и не обсуждался. В отношении Австро-Венгрии даже президент Вильсон длительное время был сторонником сохранения ее государственного единства.
Результатом глубокого кризиса той идеологии патриотизма, которая задевала сами основы существования национальных государств, стала новая интернационалистическая идеология побеждающего большевизма. Но не только решительный разрыв коммунистической России с тайной дипломатией Антанты свидетельствовал о неблагополучии в лагере либеральной демократии. Самый яркий и самый сильный лидер демократического Запада, президент США Вудро Вильсон привел свою страну в войну, но не захотел стать союзником европейской либеральной Антанты. Вильсон принципиально не желал принимать участие в тайных торгах относительно национальных интересов государств – участниц войны и победы.
Суть позиции Клемансо и других европейских лидеров Антанты заключалась в том, что они настаивали на ответственности немецкой нации за развязывание войны и за жертвы, понесенные ее участниками. Коммунисты утверждали, что ответственна мировая буржуазия и должна за это с лихвой заплатить. Вопрос «кто платит?», такой понятный для рыночной экономики, принципиально был неприемлем для фанатичного пресвитерианца Вильсона, который, как утверждали специалисты, подсознательно отождествлял себя с Мессией – Христом. Идея коллективной ответственности вообще неприемлема для европейской цивилизации. Отвечать может только личность, потому что она сделала свободный выбор. За войну отвечают правительства, то есть конкретные люди, а не народы, хотя именно народы и ведут все войны.
Такая позиция была бы перенесением на международно-правовые отношения принципов, которые давно укоренились в практике западной цивилизации и жизненной философии демократий. Однако эти принципы никогда не учитывались, когда речь шла об отношениях между нациями-государствами: здесь всегда шла речь о реальном соотношении сил. Даже мотивы мести, находившие проявление в подсчете жертв во имя победы, на деле прикрывали полностью прагматичные рассуждения о выгоде, которую можно будет выторговать нации-государству после победы.
Президент Вильсон тоже не забывал выгоду для своей нации-государства. Но он хотел, чтобы все заключалось в рамках принципов моральной правовой международной структуры. Именно поэтому Вильсон настаивал на том, что в этой войне не может быть победителей и побежденных.
Но Вильсона не послушали ни Европа, ни Америка.