Кровавый век — страница 9 из 20


Дэвид Ллойд-Джордж (слева)


«Десять миллионов немцев жили в прежней Австрии на одной территории с другими народами. Когда бывшая Австрия развалилась и на руинах австро-венгерской монархии выросла молодая республика, мы намеревались объединить эти 10 млн немцев в нашем новом государстве. Но условия мира, которые теперь нам навязывают, отрывают от нашей республики немецкие земли, где проживает более 4 млн немцев. Не меньше чем две пятых нашего народа окажется под иностранной властью без любого плебисцита и вопреки их несомненной воле. Они лишены, таким образом, права на самоопределение.

В первую очередь мы теряем самую богатую промышленную часть немецкой Австрии, наиболее цивилизованную, именно ту часть, где находятся наши самые большие заводы и самые развитые сельскохозяйственные предприятия; население этой части опередило все другие области немецкой Австрии по своему промышленному и духовному развитию. Я имею в виду нашу немецкую Богемию и Судетскую область».[163]

Отто Бауэр был полностью прав. Его предостережение отчасти поддержал и Ллойд-Джордж, который предвидел серьезные осложнения европейского мира на почве чешско-немецких противоречий. Но «немецкая Богемия» и «немецкие Судеты» были результатом исторической несправедливости, длительного онемечивания чешских этнических земель. Независимая Чехия без «немецкой Богемии» и «немецких Судет» превратилась бы в крестьянскую провинцию Европы. Как быть в такой ситуации?


На Вацлавской площади в Праге в день провозглашения независимости Чехословакии


Аналогичные проблемы возникали и в других новых государствах, что уже тогда чуть ли не привело к военным конфликтам. Между прочим, среди хорватских лидеров, которые тогда выступали за объединение с Сербией в единой Югославии, был и вице-президент Национального совета в Загребе Анте Павелич, будущий лидер хорватских фашистов-усташей; тогда хорватским националистам было более выгодно быть вместе с победителями-сербами в одном государстве, чем нести ответственность за политику Австро-Венгрии. Но даже этот союз был непрочным.

Предусматривая подобные обострения межэтнических взаимоотношений на почве нерешаемых территориальных проблем, Вильсон, автор «14-ти пунктов», в которых провозглашалось право наций на самоопределение, до последней возможности держался за перспективу демократической Австро-Венгерской республики, где самоопределение оставалось бы культурным и не доходило до государственной независимости. Но жизнь взяла свое – после поражения венгерские военные части подчинялись только венгерскому Национальному совету в Будапеште, чешские и словацкие – Национальному совету в Праге и так далее.

Экспансия немецкой нации на Придунавье и Балканы реализовалась в империи Габсбургов, центре католической культуры в Средней Европе, тесно связанной с культурой Италии, с одной стороны, и протестантской и католической Германии – с другой. Немецкоязычной и ориентированной на Вену оставалась вся высшая профессиональная урбанистическая культура империи, в том числе венгерская, и в сильно развитой национальной оппозиционности очень ощутимым был провинциализм. Немецкий и венгерский элементы оставались подавляющими в численном отношении и влиятельными во всех национальных регионах. Новый виток междунациональных противоречий был бы крайне опасным.

Однако в лихую годину империя Габсбургов не смогла найти идею, которая бы удержала в целостности разноэтнические лоскуты. И без каких-либо катаклизмов она немедленно распалась на национальные составляющие.

Коммунизм оказался единственной жизнеспособной альтернативой национально-патриотическому решению. Европейский разлом прошел, в частности, через сердце еврейского этноса, который получил надежду на радикальное решение еврейской проблемы через интернациональную коммунистическую государственность. С другой стороны, ответом Запада на массовое отклонение влево в политически активной еврейской среде была декларация Бальфура, которая открыла эпоху становления еврейского государства в Палестине. Исправление исторической несправедливости в этом случае было с точки зрения отношений с соседями еще более рискованным, чем аналогичные решения в Европе.

Единым супернациональным государством, которое пережило катаклизмы войны, стала коммунистическая Россия. Она сумела найти ценности, которые радикально заменили крайне истлевшие идеалы «Бога, царя и отечества».

Образование новых национальных государств могло породить новые, еще более тяжелые конфликты. Курс на самоопределение наций не давал никакой гарантии в том, что результатом развития будет утверждение западной цивилизации, а не падение в трибалистическое этническое сознание с его ограниченностью и ненавистью. Это был риск.

Но возрастание риска – черта прогресса в условиях новейшей цивилизации.

Раздел IIВторой кризис западной цивилизации – коммунизм и фашизм

Но я считаю нереальной идею, согласно которой народ может сам править собой.

Самоуправление уже по своему определению содержит в себе противоречие.

Независимо от того, в какой форме осуществляется управление, властные функции должны принадлежать немногим.

Бенджамин Дизраэли

«Все люди созданы равными», – провозглашает Американская Декларация Независимости.

«Ко всем людям надо относиться как к равным», – утверждает Британская Социалистическая партия.

Нет сомнения, что единственным исключением будут министры, члены правительства и сообщники.

Уинстон Черчилль

«Диктатура пролетариата» в России

Террористическая диктатура

Обычно пишут о ликвидации советской властью старого государственного аппарата – министерств, армии и тому подобное. Не везде и не всегда разрыв между старым и новым был таким уж большим. Например, как вспоминают участники событий, вся администрация тюрем сразу признала власть Советов и даже приветствовала комиссаров. В конечном итоге, использован был и армейский аппарат с его офицерскими кадрами; по подсчетам М. Д. Бонч-Бруевича, в Красной армии воевало больше бывших офицеров, чем в белой. Суть дела не в кардинальных изменениях персонального состава или административной структуры государственного аппарата старой России, а в том, что Октябрьский переворот полностью ликвидировал государственно-правовую систему России. Переворот отменил все законы Российской империи и создавал новые лишь постольку, поскольку этого требовала «революционная целесообразность». Вся жизнь на территории прежней империи проходила вне правового пространства вообще. Таким был принцип построения власти, – как не раз говорил Ленин, диктатура пролетариата является властью, не ограниченной законами.

Как и все левые течения российской политики, большевики поддерживали идею Учредительного собрания как источника демократического создания государства. Это было программным требованием партии.

Большевики обвиняли Временное правительство в задержке Учредительного собрания и теперь отменить выборы уже не могли. Выборы в Учредительное собрание начались 12 ноября 1917 г. Ленин был против созыва Учредительного собрания; не поддержанный большевистским ЦК, Ленин настаивал по крайней мере на разгоне собрания.

Поскольку на поддержку Учредительного собрания большевики не могли рассчитывать, средством легитимизации новой власти стал II Всероссийский съезд Советов рабочих и солдатских депутатов, созванный для прикрытия переворота. Но, в сущности, и он не стал таким средством – переворот поддержала лишь часть депутатов съезда. После съезда существовали два Центральных исполнительных комитета Советов – старый и новый, пробольшевистский, и вопрос о легитимности каждого оставался открытым.

Выражение «советская власть» крепко вошел в политическую риторику коммунистов, но оно всегда было бессодержательным: власть большевиков никогда не была властью «советов», никаким «советам» не была подотчетна и подконтрольна; на местах всегда властными органами были всякие ревкомы, комбеды и тому подобное, а в условиях Гражданской войны в первую очередь – органы армии (реввоенсоветы) и ЧК. Все властные структуры были подчинены большевистской партии. В сущности, выражение «советская власть» имеет скорее негативное значение – оно подчеркивает, что источником власти является не народ, нация как целое со всеми ее слоями и классами, а лишь отдельные классы, да и то в разной степени. Именно поэтому, кстати, не стоит подчеркнуто отмежевываться от терминов «Советы» и «советская власть»: в этом случае подчеркивается российское происхождение коммунистической диктатуры и игнорируется главное – ее социально-политический характер. Как антитезис демократической парламентской системе «власть Советов» означала открытое насилие в отношении определенных социальных слоев, лишенных прав («лишенцев»).

Члены Временного правительства, избежавшие ареста, не признавали Совет Народных Комиссаров (СНК) правительством России и не сложили свои полномочия. Согласно постановлению Временного правительства, принятому 16 ноября министрами, которые на тот момент не были арестованы, Учредительное собрание должно было открыться 28 ноября. Постановление было опубликовано на следующий день в демократических газетах, уцелевших после переворота. Немедленно все эти газеты были закрыты. Так называемая следственная комиссия во главе с В. Д. Бонч-Бруевичем «по указанию ВРК» провела «расследование», в результате которого 17 ноября ряд кадетских и социалистических деятелей были арестованы, но потом освобождены. 23 ноября арестовали членов избирательной комиссии («Всевыборов»). Комиссаром комиссии с «правом» замены ее членов назначен Урицкий.

Диктатура большевиков была направлена в первую очередь против нарождающегося демократического уклада, и самый серьезный ее первый конфликт заключался в противопоставлении ее Учредительному собранию. Трагедия России наметилась уже тогда, когда самые широкие народные массы проявили полное безразличие к судьбе избранного ими Учредительного собрания, а с ним и к демократии вообще.

26 ноября опубликован декрет СНК за подписью Ленина, согласно которому Учредительное собрание может быть открыто лишь лицом, уполномоченным СНК, и только при наличии не менее 400 делегатов. Это давало возможность оттянуть открытие Учредительного собрания. 27 ноября к Петрограду привели 10–12 тыс. матросов. Рано утром 28-го, то есть в тот день, когда, согласно решению Временного правительства, должно было открыться Учредительное собрание, Всероссийская чрезвычайная комиссия (ВЧК) арестовала на квартире графини С. В. Паниной членов ЦК партии кадетов – Ф. Ф. Кокошкина, А. И. Шингарева, князя П. Д. Долгорукова и саму графиню. Шла речь о том, чтобы не допустить Партию народной свободы к участию в Учредительном собрании.

ВЧК была организована в канун открытия Учредительного собрания как структура, которая должна была заменить Военно-революционные комитеты (ВРК) Советов, то есть фактически – ВРК Петроградского Совета: Петроградский ВРК ликвидирован 5 декабря, ВЧК образована 7 декабря 1917 г. Таким образом, на место органа Советов, который формально должен был осуществлять диктаторскую власть (хотя фактически был орудием в руках партии Ленина), была создана «чрезвычайная комиссия» с действительно чрезвычайными полномочиями относительно контроля над всеми областями жизни, в том числе экономической.

ВЧК начала с репрессивных мероприятий. 18 декабря с ордером главы ВЧК Дзержинского и его заместителя Ксенофонтова арестованы члены «Союза защиты Учредительного собрания» И. Г. Церетели, В. М. Чернов, Ф. И. Дан, А. Р. Гоц, Л. М. Брамсон и др. – всего 12 человек. Левые эсеры запротестовали, их представители в правительстве освободили арестованных. Ленин на протест левых эсеров ответил, что указанные деятели были арестованы не в судебном порядке, а для «выяснения личности», и настоящий акт не тянет за собой дознания и следствия. Началось уточнение полномочий ВЧК, в ходе которого левые эсеры всячески пытались ограничить ее права.

На 5 января 1918 г. в Петроград прибыли свыше 400 делегатов Учредительного собрания. Пока готовилось открытие собрания, состоялась демонстрация его защитников. Демонстрация была разогнана, 8 человек убито. Собрание началось в 16 часов, работало 12 часов, заседание было закрыто по настоянию начальника караула матроса Железнякова и больше не возобновлялось.

Согласно постановлению Совнаркома от 31 января 1918 г., ВЧК имела право принимать административные меры и – в судебной отрасли – осуществлять мероприятия органа дознания: вести расследование и передавать дело в Следственную комиссию и дальше в суд. Однако на деле это постановление уже ничего не значило. И до него, и после него расстреливали без суда и следствия. Только имея в виду это обстоятельство, можно понять судьбу Учредительного собрания.

Роспуск Учредительного собрания означал погружение России в полный хаос беззакония.

В. Д. Бонч-Бруевич возглавил после переворота в одно и то же время управление делами СНК и Следственную комиссию ВЧК, которая находилась в 75-й комнате на третьем этаже Смольного. Это был первый карательный институт новой власти. Накануне 10-й годовщины Октября В. Д. Бонч-Бруевич напечатал небольшую книжечку воспоминаний в библиотечке «Огонька».[164] В ней рассказывалось, как большевистское руководство безуспешно пыталось подчинить своему контролю революционных матросов, которые составляли гарнизон столицы.

Бончу стало известно, что в гвардейском экипаже, где содержалась команда линкора «Республика» во главе с председателем судового комитета Анатолием Железняковым, держат и истязают заключенных. Бонч-Бруевич взял мандат у Ленина и в сопровождении приближенного к руководящим лицам поэта Демьяна Бедного поехал в темные трущобы на Канавку около Новой Голландии, где и сегодня не слишком людно, а тогда и совсем было пусто и нерадушно. В экипаже матросы показали ему трех арестованных офицеров, из которых один, больной туберкулезом, имел какие-то адреса и отказался отвечать, а двое приехали в Питер просто так, один – с конфетами для матушки. Офицеров Бончу ни под каким предлогом не отдали; потом пили спирт, старший брат Железнякова – неформальный лидер матросов – рассказывал, что охотится на офицеров и стреляет им в печень, уже убил сорок одного, скоро их будет сорок четыре. Самым свирепым был какой-то низенький крепкий морячок, о котором со смехом говорили, что на рассвете ему обязательно нужно кого-то убить; морячок уже покрылся гусиной кожей, забормотал: «убить… надо убить…», но ему поднесли стакан спирта, он выпил залпом и потерял сознание…

Через несколько дней член команды, большевик, тайно пришел в 75-ю комнату и рассказал Бончу, что уже два офицера убиты, в живых случайно остался один; арестованных офицеров и просто интеллигентного вида людей матросы водили по квартирам и требовали денег или хотя бы серебряных ложек в обмен на обещание сохранить несчастному жизнь. Потом невольника после истязаний убивали и ехали развлекаться в публичный дом. Один арестованный (тот, что с конфетами) остался живым случайно – его забыли в машине под ногами, куда положили, чтобы удобнее было бить, и потом решили еще раз использовать в качестве приманки. Ленин страшно разгневался и приказал во что бы то ни стало вырвать офицера из рук матросни, и сделать это оказалось поразительно легко: Бонч приехал в экипаж, когда все перепились, спокойно забрал офицера, и тот, не веря своему счастью, очутился в Петропавловский крепости.

Вот почему матроса Железнякова так послушалось Учредительное собрание. В ходе заседания большевистской фракции во время перерыва, как вспоминал Раскольников, кто-то из большевиков предложил после провозглашения декларации покинуть Учредительное собрание. Ленин категорически запротестовал: «Неужели вы не понимаете, что если мы вернемся и после декларации покинем зал заседаний, то наэлектризованные караульные матросы здесь же, на месте, перестреляют тех, кто остался?»[165]

Как и весь Петроград, как и вся Россия, Учредительное собрание было уже в руках неконтролируемой разнузданной стихии, которую можно было сдерживать лишь иногда и ценой огромных усилий.

Товарища министра образования графиню С. В. Панину судил революционный трибунал 10 декабря 1917 г. за то, что она отказалась отдать представителям большевистской власти 93 тыс. рублей, которые принадлежали министерству. Молодую и красивую родственницу украино-российского либерального деятеля И. И. Петрункевича, чрезвычайно популярную общественную деятельницу (ее портрет работы Репина выставлен в Российском музее), которая подарила городу Народный дом, твердую в своих убеждениях демократку, осудили довольно мягко: задержали до уплаты денег и отпустили после того, как люди собрали и отдали большевикам эти 90 тысяч. На процессе новая власть выглядела убого. Но арестованных вместе с графиней больных Шингарева и Кокошкина матросы нашли в больнице и перекололи штыками в кроватях.

О расстреле царя и его семьи, как и о расстреле великого князя Михаила Александровича, большевики ничего не сообщали. Отсутствие официальных данных о судьбе семьи Романовых снимало все вопросы относительно легитимности власти в России. А Учредительное собрание, которое так и не состоялось, оставило проблему российской государственности открытой. Тайное истребление всей семьи Романовых входило, таким образом, в общий план ликвидации правового пространства России.

Ужас пронизывает от картин убийства царской семьи – кровавой бойни, где жертвами фанатиков и садистов стали и царская чета, и девушки-княжны, и больной мальчик-наследник. На заседании СНК после доклада о расстреле царской семьи на минуту воцарилась неловкая пауза, а затем по предложению Свердлова правительство перешло к текущим вопросам. Для чего было убивать всех этих людей? В какой очаг были брошены их еще не остывшие трупы – в пожар мировой революции? Неужели только для того, чтобы быть еще более радикальными, чем убийцы Людовика XVI и Марии Антуанетты?

Собственно, в безмерной жестокости истребления царской семьи и их близких прослеживается определенный политический принцип. Это не была привычная для большевиков демонстрация силы с целью запугивания возможного противника.

Как бы это ни звучало парадоксально, можно утверждать, что даже это зверское убийство свидетельствует не только о большевистской жестокости. Суть и специфика коммунистической диктатуры – безразличие к моральной стороне вопроса: для достижения власти все средства, которые партия Ленина собиралась употребить, были хороши.

Бонч-Бруевич вспоминал позже, что к революционному террору большевики были готовы, об опыте своих предшественников-якобинцев говорили не раз. Но все это были общие разговоры и общая абстрактная готовность. Когда Бонч доложил Ленину о существовании антибольшевистского подполья, Ленин подошел к окну, побарабанил пальцами по стеклу и сказал: «Ну что же, нужно будет выслать их в Финляндию на пару недель, пусть одумаются».[166] Первые покушения на Ленина не привели к политическим последствиям, их просто замолчали. Позже, в лекции о государстве, прочитанной в университете имени Свердлова, Ленин сравнивал диктатуру (в идеальном случае) с управлением оркестра дирижерской палочкой. Но он понимал, что следовать его дирижерской партитуре будут лишь тогда, когда за невыполнение четкого указания можно поплатиться жизнью.

Ленин шел на риск, он был готов на все. Он полагался на энтузиазм «товарищей рабочих», но не было такой крови, которая могла бы его остановить. С самого начала он рассчитывал на пример якобинского террора. Конечно, не в буквальном смысле – установить гильотину на Красной площади; Ленин понял, что страх парализует противников самой угрозой «всеобъемлющего и действительно всенародного террора», который будут нести «отряды вооруженных рабочих». Этот паралич страхом и был основным оружием «классового воспитания».

1918 год именно этим и отличался от последующих периодов Гражданской войны. Стихийная сила «всенародного террора» вылилась в хаос «царства смерти», хаос, из которого родилась «культура террора» 1919–1920 годов.

«Подавление контрреволюции» было возложено на ВЧК в центре России, а на периферию империи послали отряды войск под руководством большевистских комиссаров.

Двадцатипятилетний Ивар Смилга был в Финляндии председателем российских советов и попробовал, опираясь на солдат, захватить власть, но неудачно. С отрядами матросов и солдат литовского полка в Могилев, в ставку российского верховного командования, прибыл назначенный главнокомандующим известный большевик – тридцатитрехлетний Крыленко, который имел юридическое образование (экстерном) и военное звание прапорщика. Отряд, прибывший с ним, учинил расправу над прежним главнокомандующим, генералом Духониным и его женой; труп Духонина был здесь же разут, бумажник с деньгами и документами украден. Ничем, кроме демобилизации старой армии, Крыленко не хотел и не мог заниматься. О методах установления «советской власти» говорит распоряжение Крыленко от 22 января 1918 г.: “Крестьянам Могилевской губернии предлагаю расправиться с эксплуататорами по своему усмотрению”».[167]

А самой показательной, по-видимому, была экспедиция Владимира Антонова-Овсеенко в Украину.

В распоряжении Овсеенко были три группы войск: Северный отряд Сиверса, Московский революционный отряд Саблина и Воронежская армия Петрова. О Петрове, молодом подполковнике-эсере, который был расстрелян позже англичанами как один из бакинских комиссаров, Антонов писал в воспоминаниях: «Его стратегические планы были грандиозны. Личная храбрость чрезвычайна, но организовать какое-либо мелкое дело он не умел».[168] Когда пришли в Украину, отряд Петрова был уже совсем небоеспособным.


В. А. Антонов-Овсеенко


Так же распался и отряд Саблина – после Купянска его фактически не существовало. В дневнике Бунина под 25 февраля 1918 г. читаем: «Юрка Саблин – командующий войсками! Двадцатилетний мальчишка, любитель кэк-уока, конфетно-смазливенький…»[169] Саблин, который сделал молниеносную полковничью карьеру на бессмысленных атаках в «германскую» войну (и стал, конечно, левым эсером, а затем коммунистом), дослужился до генеральского звания и дожил до «ежовщины».

Прапорщик Сиверс происходил из прибалтийских дворян, был широко известен как редактор большевистской «Окопной правды» летом 1917 г.; чахоточный, нервный, он говорил взахлеб, но в работе неизменно соблюдал методичность. Отряд Сиверса занял Харьков и в первую очередь арестовал мирную делегацию Украинской Центральной Рады, которая приехала на переговоры. Штаб Сиверса, пишет Антонов, превратился в судилище. «Председателем суда был Клейман, человек очень рьяный, а членом суда – простодушный матрос Трушин, который считал каждого белоручку достойным истребления… «7-я верста» помнится обывателям Харькова».[170] В отряде Сиверса началось пьянство, 300 человек было отправлено назад в Москву. 4 января 1918 г. Сиверс добрался до Донбасса, его отряды взяли Ростов. Зверства штаба Сиверса описаны в книге социал-демократа А. Локермана «74 дня советской власти», которая вышла в Ростове в 1918 г. «Штаб Сиверса категорически заявлял, что все участники Добровольческой армии и лица, которые в нее записались, без различия относительно степени участия и возраста, будут расстреляны без суда и следствия».[171] Арестованных раздевали в штабе до белья, гнали по морозу по улицам к церковной ограде и там расстреливали. Как пишет Антонов-Овсеенко, меньшевики в ростовском Совете обвинили Сиверса в насилии и грабежах и неожиданно были поддержаны комиссаром Первого Петроградского красногвардейского отряда Е. Трифоновым. Он выступил против «безобразий и безрассудных расстрелов, которые творятся отрядом Сиверса».[172]


И. Т. Смилга


Наиболее показательна история подполковника Муравьева.

Он командовал красными войсками под Петроградом в послеоктябрьские дни, при комиссаре Антонове-Овсеенко был главнокомандующим в Украине; потом, летом 1918 года, назначен командующим фронтом против чехословаков, поднял восстание против большевиков и был ими расстрелян. Муравьев был палачом Украины, на нем кровь тысяч людей, убитых в застенках и просто на улицах. Жертв «офицерской» бойни в Киеве в 1918 г. насчитывается около 2 тысяч; военных вызывали «для проверки документов» в театр и прямо там, в партере, расстреливали и рубили саблями.

Трудно, правда, отделить от личной вины Муравьева ответственность коммунистов: 22 февраля 1918 г. в Киеве ЦИК Украины (Евгения Бош) образовал Чрезвычайную комиссию Народного секретариата для защиты страны и революции во главе с Виталием Примаковым.

Но в данном случае важна фигура самого Муравьева и, главное, отношение к нему большевистского руководства.

В состав Чрезвычайной комиссии Народного секретариата входили также Юрий Коцюбинский и Николай Скрыпник. (Коцюбинский, сын великого украинского писателя, был зятем Евгении Бош, а Примаков – зятем Михаила Коцюбинского и зятем Юрия. Тогдашний муж Евгении Бош, Юрий Пятаков, был в отряде Примакова пулеметчиком, редактором газеты, разведчиком и палачом – «чинил суд и расправу» как он пишет в автобиографии.[173]) И Муравьев, и Антонов были в постоянном конфликте с «Цекукою», как пренебрежительно называл Антонов украинское советское правительство.

Вот как описывает революционного командующего В. Антонов-Овсеенко: «Его сухая фигура – с коротко стриженными седеющими волосами, с быстрым взглядом, – мне вспоминается всегда в движении, сопровождаемом звоном шпор. Его горячий взволнованный голос звучал высокими нотами. Высказывался он всегда высоким штилем, и это не было в нем напускным. Муравьев жил всегда, как в чаду, и действовал всегда самозабвенно».[174] «Конечно, он был слишком самолюбив и отличался большим хвастовством. Особенно любил он кичиться своей жестокостью. «Сколько крови, сколько крови, сколько крови!» – повторял он, рассказывая, как осуществлял какое-либо усмирение, и говорил совсем без страха перед этой кровью, а с оттенком фатализма и фатовства».[175] Перед взятием Киева Муравьев дал приказ: «Войскам обеих армий предписываю беспощадно уничтожить в Киеве всех офицеров и юнкеров, гайдамаков, монархистов и всех врагов революции».[176] Из-под Полтавы Муравьев телеграфировал Антонову-Овсеенко, что всех «защитников буржуазии» он приказал «беспощадно вырезать». Антонов-Овсеенко, сам будучи офицером, оценивал Муравьева в целом высоко: «Работник он был неутомимый, военное дело хорошо знал со специальной стороны, а еще понимал нутром его авторитарный характер».[177]

Совсем иначе оценил Муравьева как военного лейб-гвардии подпоручик Тухачевский, двадцятипятилетний командующий армии, присланный к Муравьеву на Восточный фронт и едва им там не расстрелянный. Одаренный и образованный офицер увидел полную ничтожность «неутомимого работника»: «Муравьев отмечался бешеным честолюбием, удивительной личной храбростью и умением наэлектризовать солдатские массы. Теоретически Муравьев был очень слаб в военном деле, почти необразован. Однако знал историю войн Наполеона и наивно пытался копировать их, когда нужно и когда не нужно… Обстановку он не умел оценить. Его задания были абсолютно нежизненны. Руководить он не умел. Вмешивался в пустяки, командовал даже ротами. Красноармейцам он льстил. Чтобы завоевать их любовь, он им безнаказанно позволял грабить, применял самую бесстыдную демагогию. Был чрезвычайно жесток».[178]

С самого начала красный террор основывается на расстрелах заложников. Аресты заложников были таким же спутником «триумфального шествия советской власти», как бесконечная реквизиция, «уплотнение» – превращение просторных профессорских и адвокатских квартир в клетушки-«коммуналки», мобилизация «нетрудового населения» на примитивные и тяжелые работы, наконец, просто лишение всех людей умственного труда средств к существованию – продовольственных пайков.

А вот Ленин до последней минуты был высокого мнения о военных способностях Муравьева: «Запротоколируйте заявление Муравьева о его выходе из партии левых эсеров, продолжайте пристальный контроль. Я уверен, что при соблюдении этих условий нам полностью удастся использовать его прекрасные боевые качества».[179] Собственно, в военных делах большевики не разбирались, зато они хорошо видели «боевые качества» – то самое «авторитарное нутро», которое позволяло остервенелому безграмотному батальонному командиру переступать через горы трупов, потирая руки: «Сколько крови, сколько крови, сколько крови!»

Весной в 1918 г., когда начались первые восстания в казачьих станицах на Дону, Свердлов и Троцкий – безусловно, под руководством Ленина – разрабатывают продуманную систему истребления казаков, расстрелов поголовно всего мужского населения.[180] Особенная жестокость разгорается на всей контролируемой коммунистами территории России осенью 1918 г., после убийства Урицкого и покушения на Ленина. Кстати, убийство главы Петроградской ЧК Урицкого было актом личной мести студента Леонида Канегиссера чекистам за расстрел его друга и арест ни в чем не повинных офицеров. После убийства Урицкого (по официальным большевистским данным) в Петрограде расстреляно 500 заложников! В действительности убитых было больше – по свидетельствам очевидцев, только в Кронштадте во дворе были вырыты четыре большие ямы и на протяжении ночи расстреляно около них 400 человек. Что творилось после выстрела Фанни Каплан – не стоит и говорить.

Широко известна цитата из статьи одного из руководителей ВЧК М. Я. Лациса (партийный псевдоним Яна Судрабса, латышского коммуниста, учителя по специальности). «Не ищите в деле обвинительных доказательств; восстал ли он против Советов с оружием или на словах. В первую очередь вы должны спросить его: к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, какое у него образование и какая его профессия. Вот эти вопросы и должны решить судьбу обвиняемого».[181] Оригинал – ноябрьский номер казанского журнала «Красный террор» за 1918 год – читателю недоступен. А между тем, здесь опущено начало фразы, в которой сама суть дела: «Мы не ведем войну против отдельных личностей. Мы истребляем буржуазию как класс».[182]

Расхождение между позициями Лациса, «одного из лучших, испытаннейших коммунистов», по словам Ленина, и ленинской карательной политикой заключалось в том, что Ленин не стремился к истреблению людей – социальной прослойки буржуазии. «Ликвидация класса» для марксиста в то время означала ликвидацию социальной структуры – люди значили мало, да и вообще историю делали социальные фантомы, абстрактные сущности. Вождь не был кровожадным человеком, цель которого – в горах трупов представителей эксплуататорских классов. Ленин и коммунисты целились в «класс». Показательно расстреливая «две – три сотни представителей буржуазии», коммунисты рассчитывали, что буржуазия, перепуганная, замолчит и притихнет. Троцкий вел по этому поводу ученую полемику с Каутским и поучал социал-демократического патриарха: «Запугивание является мощным средством политики, и нужно быть лицемерным святошей, чтобы этого не понимать».[183]


М. Я. Лацис


В 1918 году для того, чтобы морально и политически устрашить «буржуазию» или «буржуазные классы населения», беспощадно расстреливали заложников и дали волю «вооруженному народу», используя «прекрасные боевые качества» разных авантюристов и «испытаннейших коммунистов» с их ошалевшей «классовой ненавистью» на почве комплексов социальной неполноценности. В результате уже осенью 1918 г. «советская власть» потеряла огромные территории империи и держалась на пятачке коренной российской этнической земли, откуда когда-то начиналось «собирание русских земель» московскими князьями.

С. П. Мельгунов – выдающийся российский правозащитник времен Гражданской войны, мужеству которого мы обязаны уникальными материалами, позволяющими понять трагедию российской демократии. Он отметил очень важное изменение в большевистской политике террора, цитируя докладную записку Дзержинского в Совет Народных Комиссаров от 17 февраля 1922 г.: «В предположении, что извечная давняя ненависть революционного пролетариата к поработителям поневоле выльется в целый ряд бессистемных кровавых эпизодов, причем возбужденные элементы народного гнева сметут не только врагов, но и друзей, не только враждебные и вредные элементы, но и сильные и полезные, я пытался провести систематизацию карательного аппарата революционной власти… Чрезвычайная комиссия была не чем иным, как разумным направлением карающей руки революционного пролетариата».[184] Ссылку на стихию народной ненависти С. П. Мельгунов расценил как попытку чекистов снять с себя ответственность за террор, инициируемый коммунистическими вождями.

В действительности же Дзержинский здесь, невзирая на всю революционную риторику, искренен и говорит правду. В этом и заключался переход от террора «без компаса» к террору «с компасом», от «некультурного террора» к «культуре террора». ВЧК добивалась управляемого «разумного» террора, коммунисты стремились упорядочить стихию ненависти и массовых убийств, оставив от нее только то, что им было нужно. А нужен был им паралич воли к сопротивлению «эксплуататорских классов» и «мелкой буржуазии» через ужасы массовых расстрелов и концентрационных лагерей.


Ф. Э. Дзержинский


Ничего странного нет в том, что вокруг чекистских подвалов, забрызганных кровью и остатками костей и мозга, вертелись тучи каких-то людишек с нездоровым влечением к смерти. Безразличные ремесленники расстрела; упоенные исступлением запредельного, вечно пьяные или накокаиненные коммунистические хлестаковы; педантичные добросовестные работники, опустошенные приказом партии выстрадать все до конца; люди, которых закрутила жизнь и заставила привыкнуть ко всему, чтобы выжить – все эти исполнители были нужны запущенной машине террора. В камерах неограниченной властью пользовались следователи-садисты. Так, в Харькове до Деникина хозяином сотен жизней был комендант ЧК Саенко, который, всегда как будто во хмелю, круглосуточно мучил людей с помощью кинжала и револьвера, влетал в камеры, весь забрызган кровью, с криком: «Видите эту кровь? То же получит каждый, кто пойдет против меня и рабоче-крестьянской партии!»[185] О кошмарах Киевских подвалов ЧК в 1919 г., во времена, когда украинскую ЧК возглавлял Лацис, поведал отчет сестер российского Красного Креста международному Красному Кресту в Женеве. Ужасные картины открылись после прихода деникинцев в Одессу летом 1919 г. Здесь в ЧК было все: кандалы, темный карцер, розги, нагайки и палки, сжатие рук клещами, подвешивание и тому подобное.

Это – ассенизаторы революции, чернорабочие террора. Но в черную работу так или иначе вовлекались все.

Всем известно свидетельство Горького, как Ленин любил Бетховена. «Ничего не знаю лучше “Apassionata”, готов слушать ее каждый день. Изумительная, нечеловеческая музыка. Я всегда с гордостью, может быть, наивной, думаю: вот какие чудеса могут делать люди!

И, прищурясь, усмехаясь, прибавил невесело:

– Но часто слушать музыку не могу, действует на нервы, хочется милые глупости говорить и гладить по головкам людей, которые, живя в грязном аду, могут создавать такую красоту. А сегодня гладить по головке никого нельзя – руку откусят, и надобно бить по головкам, бить безжалостно, хотя мы, в идеале, против всякого насилия над людьми. Гм-гм, – должность адски трудная!»[186]

В годы революции и Гражданской войны, в первые полтора десятилетия коммунистической власти сложилась особенная философия террора, которая заменяла собой правовые нормы.

Бетховена играл Ленину в эмиграции врач М. С. Кедров, когда приезжал из России. После революции Кедров заведовал в ВЧК Особым отделом и тогда, по-видимому, уже был психически нездоров. По данным Мельгунова, он и его вторая жена, Майзель-Кедрова, в Архангельске лично расстреливали десятки и сотни людей, в том числе гимназистов. За «шпионаж» в Бутырку отправлялись даже восьмилетние мальчики.

В двадцатых годах в России создавалось немало художественных произведений, где откровенно описывались ужасы Гражданской войны и жестокость ЧК. Один такой роман – «Два мира» Владимира Зазубрина, сибирского писателя-коммуниста, – показывал кровавую жестокость обеих воюющих сторон; о нем, по словам Горького, Ленин сказал: «Очень страшная, жуткая книга…» В 1923 г. Зазубрин написал повесть «Щепка», которую журнал «Сибирские обогни» напечатать не осмелился. В 1937-м или в 1938 г. Зазубрина расстреляли; повесть его сохранилась не в архивах НКВД, а в отделе рукописей Ленинской библиотеки и опубликована в 1989 г. в «Сибирских огнях» (№ 2) и «Енисее» (№ 1).

В этой повести Зазубрина главное действующее лицо – глава губчека Срубов, коммунист из интеллигентов – спускается в подвал, чтобы руководить расстрелом очередной партии заключенных. Член коллегии Моргунов, который «впервые в ЧК», идет с ним – «посмотреть». Арестованных связывают по пять человек, раздаются выстрелы, они падают, в подвале нестерпимо пахнет порохом, по́том, испражнениями, кровью, – лежит парное человеческое мясо. Трупы на бечевках вытягивают через люк, сбрасывают в машину, кровь засыпают песком. Чекист Соломин, бывший крестьянин, воспринимает все по-хозяйски спокойно, ногами уминает трупы в яме. А Срубов закрывается в кабинете и пьет спирт. На стене кабинета – портрет Маркса в белой рубашке. Срубову мерещатся следы крови, белый и черный пауки. Он хочет создать машину, которая быстро, безукоризненно и, главное, анонимно убивала бы осужденных. Отец Срубова, доктор медицины, расстрелянный в ЧК за создание «Общества идейной борьбы с коммунизмом»; перед смертью он передает привет сыну-чекисту. Срубов безгранично предан Революции, которую воспринимает как «бабу беременную, русскую, широкозадую, в рваной, заплатанной, грязной, вшивой холщовой рубахе» – он любит ее такой, какая она есть. При обсуждении вопроса, должен ли быть гласный суд или же негласная расправа, Срубов пылко выступает за расстрелы списком: «Чека есть орудие классовой расправы. Поняли? Если расправы, так, значит, не суд… Для нас важнее всего социальное положение, классовая принадлежность». В конечном итоге Срубов сходит с ума, его место занимает Соломин.

Критик В. Правдухин в те времена писал, что Зазубрин нарисовал «внутреннюю трагедию героя революции, который не выдержал в конечном итоге подвиг революции». Со всей большевистской страстностью Правдухин разоблачал «никудышную кантовскую идею о самодостаточной ценности каждого человека» и подобные «атавистические понятия».[187] Критик был, конечно, в свое время тоже расстрелян.

Обращает внимание частая в «пролетарской литературе» тема убийства чекистом своего отца (Зазубрин), матери (Волновой). Вообще, героизм чекистов тогдашняя литература видела не в их ненависти к врагу, а в способности переступить через все, сохранив рыцарство – «холодную голову, горячее сердце и чистые руки» (Дзержинский). Идеология революционного террора – не адские страсти классовой злобы, а торжество несокрушимой холодной целесообразности.

В преисполненной искреннего революционного романтизма повести Виктора Кина «По ту сторону» комсомолец Безайс иллюстрирует этого «человека без трагедий» эпохи Гражданской войны: «мир для Безайса был простым. Он верил, что мировая революция будет если не завтра, то уже послезавтра наверняка. Он не мучался, не ставил себе вопросов и не писал дневники. И когда в клубе ему рассказали, что сегодня ночью за рекой расстреляли купца Смирнова, он сказал: «Ну, что ж, так и нужно», – потому что не находил для купцов другого применения… Безайс взялся как-то читать «Преступление и наказание» Достоевского. Дочитав до конца, он удивился.

– Боже мой, – сказал он, – сколько разговоров всего лишь про одну старуху!»[188]

А. И. Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ» цитирует редкие издания той поры, где с удивительной непосредственностью изложена вся философия террора. Вот что писал тогдашний председатель Реввоентрибунала республики латышский коммунист К. Х. Данишевский: «Революционные Военные Трибуналы – это в первую очередь органы уничтожения, изоляции, обезвреживания и террора врагов Рабоче-крестьянской отчизны, и только во вторую очередь – это суды, которые устанавливают степень виновности данного субъекта».[189] Расстрел «не может считаться наказанием, это просто физическое уничтожение врагов рабочего класса».[190] «Революционный военный трибунал – это необходимый и верный орган Диктатуры Пролетариата, который должен через неслыханное разорение, через океаны крови и слез провести рабочий класс… в мир свободного труда, счастья трудящихся и красоты».[191]

Теми же идеями преисполнен и бывший прапорщик-главнокомандующий Н. В. Крыленко, который перешел по собственному желанию (поскольку не согласен был с использованием бывших офицеров в Красной армии) в Наркомат юстиции по ведомству исключительных судов. Вплоть до эпохи Вышинского Крыленко – один из главных теоретиков и практиков красного террора. В книжечке, которая вышла в 1923 г., Крыленко подчеркивает, что трибунал – не суд: «Трибунал является органом классовой борьбы рабочих, направленным против их врагов» и должен действовать «с точки зрения интересов революции… имея в виду наиболее желаемые для рабочих и крестьянских масс результаты».[192] Люди же – всего лишь «определенные носители определенных идей… каковы бы ни были их индивидуальные качества, к нему (человеку. – М. П.) может быть применен только один метод оценки: это – оценка с точки зрения классовой целесообразности».


Н. В. Крыленко


Все это – ужас. Но Солженицын напрасно отождествил этот ужас с более поздним, сталинским ужасом. Это – совсем иной ужас, нежели кошмары сталинской поры, не философия Вышинского. Принципиальным ее признаком является отсутствие понятия вины и наказания, которые полностью заменены холодным рациональным критерием целесообразности.

Конец Гражданской войны дает яркое свидетельство террористического характера «диктатуры пролетариата».

Расстрел официально назывался у большевиков «высшей мерой социальной защиты» (ВМСЗ) и только во времена Ежова переименован на ВМН – «высшую меру наказания».

Жестокость похода на Варшаву в 1920 г. в тайных дневниках своих описал политработник одной из буденновских дивизий, будущий писатель Исаак Бабель. «Впереди – вещи ужасные, – пишет он 18 августа 1920 г. – Мы перешли железную дорогу близ Задвурдзе. Поляки пробиваются по линии железной дороги к Львову. Атака вечером у фермы. Побоище. Ездим с военкомом по линии, умоляем не рубить пленных, Апанасенко (начдив-4. – М. П.) умывает руки. Шеко (наштадив-4. – М. П.) обмолвился – рубить, это сыграло ужасную роль. Я не смотрел на лица, прикалывали, пристреливали, трупы покрыты телами, одного раздевают, другого пристреливают, стоны, крики, хрипы, атаку произвел наш эскадрон, Апанасенко в стороне, эскадрон оделся, как следует, у Матусевича убили лошадь, он со страшным, грязным лицом, бежит, ищет лошадь. Ад. Как мы несем свободу, ужасно. Ищут в ферме, вытаскивают, Апанасенко – не трать патронов, зарежь. Апанасенко говорит всегда – сестру зарезать, поляков зарезать».[193]

«Почему у меня постоянная тоска? Потому, что далек от дома, потому, что разрушаем, идем, как вихрь, как лава, всеми ненавидимы, проходит жизнь, я на большой непрестанной панихиде».[194]

Это – жестокость войны, продолжения боя. А еще более страшная – жестокость продуманного и спокойного послевоенного и невоенного террора.

М. В. Фрунзе и Реввоенсовет Южного фронта послали радиосообщение Врангелю, где предлагали всем белым сдаться и гарантировали им жизнь. Врангель не ответил. Отозвался Ленин. В телеграмме на имя РВС фронта Ленин «очень удивлен непомерной покладистостью условий» (то есть обещанием сохранить жизнь!). Если противник не примет их, пишет Ленин, «нужно расправиться беспощадно».[195]

Для выполнения ленинской директивы создана «Крымская ударная группа» во главе с чекистом Е. М. Евдокимовым. Согласно тексту наградного листа ВУЧК, группа Евдокимова расстреляла 12 тыс. человек (!). Потом пошла «зачистка» силами Крымской ЧК во главе с С. Ф. Реденсом. «Тройку», которая формально выносила приговоры, возглавил Ю. Л. Пятаков.[196]

Как это все происходило, рассказал С. П. Мельгунов.

Сначала были просто расстрелы военнопленные и всех тех, кто лежал в госпиталях, в том числе гражданских, крестьян, женщин: их выносили и убивали просто в кроватях. Потом пошли облавы. Расстреливали сначала сотнями и тысячами (в первую ночь расстрелов в Симферополе – 1800 человек, в Керчи – 1300 человек и так далее), но это оказалось неэффективным, были случаи побегов. Тогда начали расстреливать небольшими партиями, по две партии за ночь. Окружающее население покинуло дома, потому что невмоготу было выдержать выстрелы и стоны, а кроме того, часто недобитые доползали к домам и просили спрятать, а за это чекисты расстреливали. На улицах Севастополя висели повешенные и в офицерской форме, и в лохмотьях. Потом началась регистрация бывших офицеров, тысячные очереди около пунктов регистрации, аресты и массовые расстрелы, по ночам. Позже – заполнение десятков анкет, проверки, аресты, концлагеря и расстрелы. Это продолжалось целый год.

Героическая корчагинская и гайдаровская романтика Гражданской войны скрывала тот террор, на котором выросли основные персонажи сталинского НКВД. И вожди Октябрьского переворота, в первую очередь Ленин, косвенным образом ответственны и за все тоталитарные ужасы тридцатых – сороковых годов.

На наградном листе Евдокимова – надпись Фрунзе: «Считаю деятельность т. Евдокимова такой, которая заслуживает награду. Через особенный характер этой деятельности проведения награждения в обычном порядке является не совсем удобным».[197] «За понесенные труды» (так в приказе) чекисты награждены боевыми конями.

Это не может быть квалифицировано иначе, как преступления против человечности.

Сегодня не может быть сомнения в том, что режим коммунистической власти, которым закончился политический кризис разбитой в войне России, был таким же кроваво и преступно жестоким, как и якобинская диктатура, только несравненно более массовым.

Однако, возвращаясь к оценкам смысла террористической диктатуры партии Ленина – Троцкого, надо признать и здесь, что безграничная жестокость ЧК была элементом жестокости Гражданской войны. А следовательно, кровавые кошмары красных были также проявлением исторического абсурда, «беспредела» катастрофы, которая сама по себе иррациональна, – и можно говорить только о смысле того гражданского мира, который наступил после победы коммунистов.

Российская государственная традиция и диктатура белых

Первые десятилетия после победы большевиков оставался открытым вопрос, что осталось на политической – или, лучше, культурно-политической – карте мира на месте прежнего национального российского государства, вообще, есть ли у нее правовой, политический и культурный наследник.

Реально на месте империи теперь была коммунистическая диктатура. Это не подлежало сомнению, хотя до конца двадцатых годов у Запада оставались надежды на ее быстрый конец. Но открытым оставался вопрос, куда в историческом и правовом плане делась та Россия, которая представляла в мировом политикуме евразийскую одну шестую часть планеты. Коммунисты отказывались от наследования, провозгласив Россию политической иллюзией эпохи торгово-промышленного капитала, а РСФСР, потом СССР – родиной пролетариев всех стран.

Западная консервативная и либеральная демократия поддерживала белые антикоммунистические вооруженные формирования России как наследников Российской империи – своего союзника в войне против Центральных государств. Однако империя перестала существовать с актами отречения Николая и Михаила Романовых. Кто остался законным наследником императоров?

Можно было считать представителем России ее Временное правительство в лице его главы – Александра Керенского. Определенные связи с руководящими кругами Антанты у Керенского остались, но он не имел никакой поддержки у российских политических и военных сил. Кстати, фигура Керенского, как возможного наследника законной власти России, опять выплыла в последние годы жизни Сталина, когда реальной стала угроза новой войны; тогда Сталин начал готовить убийство непримиримого старого эмигранта. Но институт Временного правительства никогда никем не рассматривался как полностью законное представительство России. Статус его был, в сущности, таким же сомнительным, как и статус большевистского Совнаркома: оба правительства возникли в результате переворотов.

Безусловно, законным представителем России было бы любое правительство, которое имело бы основания действовать от имени избранного народом Учредительного собрания. Но здесь как раз и сказалась слабость российского политического мира.

Политические центры, которые должны были служить организаторами и руководителями сопротивления коммунистической диктатуре, возникали преимущественно в подполье и быстро раскрывались Чека. Сразу после переворота была образована «девятка», в марте 1918 г. реорганизованная в «Правый центр» (ПЦ – П. И. Новгородцев, А. В. Кривошеин, В. И. Гурко, С. М. Леонтьев). Левые партии организовали в то же время «Союз возрождения» (СВ – Н. В. Чайковский, В. А. Мякотин, А. В. Пешехонов, И. И. Бунаков, Н. Д. Авксентьев, Н. И. Астров, Н. М. Кишкин, Д. И. Шаховский, С. П. Мельгунов). «Правый центр» раскололся после того, как большинство в нем приняло немецкую ориентацию; проантантовские круги создали «Национальный центр» – НЦ (Н. И. Астров).

НЦ и СВ договорились об образовании Директории, которая была бы «носительницей российской власти» до созыва Учредительного собрания. В состав Директории вошли Н. Д. Авксентьев (председатель), Н. И. Астров, генерал В. Г. Болдырев, П. В. Вологодский и Н. В. Чайковский.

8–23 сентября 1918 г. в Уфе собралось Государственное собрание, которое приняло «Акт об образовании Всероссийской верховной власти». Но поскольку Государственное собрание признавало зависимость Директории от Учредительного собрания, а собрание было левым, в основном эсеровским, то даже умный и сравнительно умеренный кадет Н. И. Астров отказался входить в состав Директории. О генералах не приходится и говорить.

Летом 1918 г. Комитет членов Учредительного собрания (Комуч), который представлял 250 депутатов, стал именно той политической силой, которая возглавила сопротивление большевикам.

«Демократическая контрреволюция» постепенно отступала под натиском все более праворадикальных сил, пока переворот адмирала Колчака не покончил с остатками демократии. Вместе с Комучем пала не только демократия, но и последнее юридическое основание сопротивления коммунистам. Не существовало государства, которое представляло бы культурно-политическую преемственность России в противовес РСФСР. Существовали лишь вооруженные формирования во главе с разными генералами царской службы, которые вели войну и в конечном итоге потерпели поражение. Эсер Николай Авксентьев, голубоглазый геттингенец с бородкой и романтичными кудрями до плеч, печально и покорно смотрел на то, как развитие событий ведет к диктатуре, и после высылки колчаковцами за границу создал не правительство в изгнании, а журнал «Современные записки».

Кадеты (Астров в том числе) вошли в «Особое совещание» при главнокомандующем на юге России, образованное в августе 1918 г. как совещательный политический орган. В декабре 1919 г., после разгрома войск «Юга России», «Особое совещание» было распущено. Генерал Врангель, который сменил Деникина на посту главнокомандующего на юге России, после поражения Верховного правителя адмирала Колчака стал главой всех российских вооруженных сил и остался единственным представителем политической власти белых. После разгрома войск Врангеля фактически не стало ни главнокомандования, ни вооруженных сил, ни России как государства – наследницы великой империи.

За политической бесформенностью Белого движения стояла его наибольшая проблема: идейная пустота.

Речь идет не об эмоциональности или обычной ограниченности, хотя кичиться злобной непримиримостью к «жидо-большевикам» было свойственно малоинтеллектуальному генералитету и офицерству, которое возглавило белую контрреволюцию. Что стояло за тоской по России? Какую идею защищали патриоты корниловского Ледового похода и врангелевских галлиполийцев? Что было предметом ностальгии – Россия от «Евгения Онегина» до Маслениц с блинами с икрой? Сентиментальное «Москва златоглавая, чистый звон колоколов, царь-пушка державная, аромат пирогов»?

Николай Иванович Астров писал в 1930 г. матери уже покойного Врангеля о российских правых: «Коренная их ошибка в том, что они не желают знать и вместо знания отдают преимущество «словцам» и возгласам, порождаемым страстями и ненавистью».[198]

Возвращение белых приводило к восстановлению «порядка» на отвоеванных у красных территориях. Как вспоминают современники, белые начинали с беспощадного запрещения торговать семечками, что для них символизировало ненавистные митинги с бесконечным неряшливым лузганием. Потом брались за железные дороги. При большевиках там господствовал невероятный хаос, все куда-то ехали в «литерных» (обозначенных буквами) поездах как «командировочные» или просто так, силой отвоевывая место в вагоне или на крыше. У белых в первую очередь появлялись кассы и билеты на поезда и вагоны первого, второго и третьего классов. Потом постепенно возобновлялась торговля, и на базарах неизвестно откуда, но было всё. Очень быстро ввелась практика арестов в рабочих околицах, посреди белого дня «красную сволочь» десятками вели в контрразведку, откуда никто не возвращался. Наконец начиналось «возвращение собственности», сопровождаемое массовыми избиениями крестьян, а в городе – драки между казаками и просто конниками, конницей и пехотой, военными и «гражданскими штафирками» на улице, в парикмахерской или ресторане, – и наконец, грандиозные многодневные еврейские погромы.

Антикоммунистическое Белое движение было попыткой военной хунты любыми средствами восстановить Великое Государство, и ничего более.

Российский национализм, как политическая идеология офицерства Колчака – Деникина – Врангеля наследовала скорее западническо-имперскую великодержавную традицию, чем этнический религиозный шовинизм в духе «народности». Но вульгарная великодержавность привыкших к атакам, крови и трупам штабс-капитанов и казачьих есаулов насквозь проникнута грубой окопной ксенофобией.

Адмирал Колчак еще перед войной был заметной фигурой в среде «ястребов» – морских офицеров с супергосударственническими амбициями; участник одной из героических экспедиций по открытию Северного морского пути, который должен был проложить путь Великой России к мировому океану, Колчак был видным членом геополитических военно-морских клубов Петербурга еще до своей блестящей военной карьеры. Деникин, воспитанник драгомировского Киевского военного округа, – умеренный, неглупый и очень консервативный генерал, политические идеалы которого не выходили за пределы разговоров в офицерском собрании. Врангель еще менее отличался политическим кругозором.


А. В. Колчак


Петр Николаевич Врангель, кстати, выходец из очень интеллигентной семьи с большими традициями в русской культуре. Его называли «черным бароном» из-за того, что он был очень смуглым брюнетом – Врангель принадлежал к наследникам «арапа Петра Великого», Ганнибала, и был, таким образом, родственником Пушкина. Отец генерала получил прекрасное образование, всегда состоял в оппозиции к дому Романовых и писал исторические пьесы, которые не разрешались к постановке. Очень известным в России был младший брат «черного барона», Николай Николаевич – историк искусства и лучший, как считалось, художественный критик России. Он умер молодым и принадлежал к тем немногочисленным русским интеллигентам, которые восприняли войну как катастрофу. «Черный барон» был известен в петербургском высшем свете как неразборчивый карьерист, потому что поначалу хотел сделать светскую карьеру горного инженера, а затем пошел проторенным дворянским военным путем, вступив в уссурийское казачье войско в годы русско-японской войны. Успехи Врангеля в двух войнах действительно блестящи, но по своей ментальности он оставался на уровне рядового российского офицера.


П. Н. Врангель. 1920


Савинков в двадцатые годы в переписке с писателем Амфитеатровым дал полностью справедливую характеристику Врангелю, отметив, правда, что лично его почти не знает (впрочем, когда-то они были знакомы по Петербургу как студенты: Врангель – горного института, Савинков – университета). «Врангель по убеждениям монархист. В настоящий момент он заигрывает с «легитимистами» («Высший Монархический совет» и др.). Кажется мне, что он это делает, потому что у него нет денег, а были бы деньги, он бы продолжал свою «бонапартистскую» линию. Кто Бонапарте – догадайтесь сами. Во всяком случае, Врангель из тех, кто кровно, зоологически реакционен. Для него крестьянин – «сукин сын», финн – «чухонец», каждый демократ – «смутьян»… Дело не в уме, а именно в зоологии».[199]

Как писал Савинков в том же письме, «в действительности же у казаков он (Врангель – М. П.) потерял всякое влияние, а среди добровольцев господствует смущение: переоценка ценностей в сторону демократии (не Керенского и Авксентьева, конечно, а своего рода российского фашизма)».[200]

Определение фашизма как своего рода демократии может показаться сегодня чем-то невероятным, но для людей, лишенных внутреннего ощущения несправедливости насилия, «власть народа» и «власть от имени народа (нации)» значили одно и то же. Чтобы быть демократом, для эсеров типа Савинкова достаточно было ориентироваться на плебс. Так эсеровское народничество перерастает в фашизм.

За крахом идеи Учредительного собрания и демократической России стоит кризис идеологии российской социалистической левой идеологии, в первую очередь эсеровского типа. Эсеры – партия наследников радикального российского народничества с его терроризмом и неопределенным народолюбием.

Не выдержала исторической проверки скорее идея Народа как высшей суверенной субстанции, способной придать харизму государственной власти и санкционировать всю ее деятельность. Народ распался на группировки, классы и регионы, и романтической иллюзии противостояла в условиях Гражданской войны беспощадная и бессмысленная взаимная жестокость.

Крах идеи народного суверенитета и демократии был предопределен в 1918–1919 гг. не неспособностью эсеров к решительным действиям для ее защиты – наоборот, приняв идеологию терроризма, эсеры уже могли не останавливаться ни перед чем.

Только в конце Гражданской войны формируется независимая от великодержавного реставрационного генеральского движения политическая структура, которая делает попытку подчинить себе все реальные антикоммунистические силы на определенной идейной основе. Прежний руководитель террористической организации эсеров Борис Савинков создает радикальную организацию, близкую по своему духу к итальянскому фашизму. Эта организация на краткое время становится, казалось, реальным политическим претендентом на представительство России и на роль лидера новой волны антисоветского движения.

Борис Савинков после неудач 1918 г. опять появляется на авансцене антикоммунистической политики в 1920 г., во время польско-советской войны. Он организует в Варшаве «Русский политический комитет» (РПК), создает части «Русской народной армии» и вместе с ними сам принимает участие в военных операциях поляков. После поражения РПК был реорганизован в «Русский политический комитет», на базе которого в январе 1921 г. образован «Народный союз защиты Родины и свободы» – «НСЗР и С». В работе съезда «НСЗР и С» в июне 1921 г. приняли участие представители армий стран Антанты. Савинков, в отличие от белых правительств, заключает соглашение и с Польшей, и с белорусскими националистами, и с правительством УНР, не говоря о кубанских и донских казаках. Серьезная организация разведывательной службы позволила Савинкову выступить партнером спецслужб Антанты.

Савинков противопоставил ретроградной бездумности белой идеологии ориентацию на «крестьянскую демократию». Он писал в эти годы: «Россия в любом случае не исчерпывается… двумя враждующими лагерями («красные», большевики – с одной стороны, «белые», «реставраторы», – с другой). Огромное большинство России – крестьянская демократия… Не очевидно ли, что пока вооруженная борьба с большевиками не будет опираться на крестьянские массы, другими словами, пока патриотическая армия не поставит себе на цели защиту интересов крестьянской демократии, и только ее, большевизм не может быть побежден в России».[201] Савинков порвал с Белым движением Врангеля, отказался от идеи «единой и неделимой России», которую всеми силами защищал сначала как представитель директории Авксентьев, а затем правительства Колчака в Париже, и выдвинул лозунг «Соединенные Штаты Восточной Европы».


Б. В. Савинков. Начало 1920-х годов


Б. Савинков пытался подчинить себе и крестьянское восстание на Тамбовщине, руководитель которого А. С. Антонов был раньше эсером. Реально попытка сбросить власть большевиков силами крестьянских восстаний воплотилась в 1921 г. в рейды с территории Польши на советскую территорию одного из ближайших сотрудников Савинкова, полковника С. Е. Павловского. Осуществленные с чрезвычайной жестокостью, сопровождаемые дикими убийствами и истязаниями коммунистов и советских служащих, эти рейды не вызвали ожидаемого резонанса в крестьянской среде.

С лета 1921 г. советское правительство начало долгие переговоры с Польшей, которые закончились в октябре 1921 г. соглашением о высылке с польской территории руководителей организации Савинкова и военных органов УНР. Резко осужденный белой эмиграцией за отказ от «неделимости», не получивший поддержки У. Черчилля и Т. Г. Масарика, на которых рассчитывал, Савинков переехал в Париж, где оказался в полной изоляции, но не потерял воли к борьбе. Он встречался и с Муссолини – в Лугано в марте 1922 г., еще до прихода последнего к власти, а затем в 1923 г., когда дуче обещал ему деньги для активной антисоветской деятельности. Денег дуче не дал, но симпатии к Муссолини и итальянскому фашизму вообще характеризуют Савинкова. Философ Ф. Степун, который хорошо знал его, подытоживает: «Он был скорее фашистом типа Пилсудского, чем русским социалистом-народником».[202]

В 1922 г. чекисты начали операцию «Синдикат-2», которая закончилась разгромом штаба молодого российского фашизма, – Савинкова завлекли на территорию СССР в фиктивную подпольную организацию, арестовали и судили.

Приступая к разработке Савинкова, чекисты пригласили на Лубянку наркома образования А. В. Луначарского, который знал Савинкова по Вологодской ссылке в начале века (там были вместе с ними также и А. А. Богданов, Н. А. Бердяев, Б. А. Кистяковский, датчанин Маделун, А. М. Ремизов, П. Е. Щеголев). Уже после самоубийства Савинкова во внутренней тюрьме ОГПУ характеристики Луначарского были опубликованы в виде предисловия к книжечке «Дело Савинкова». Вот отрывки из этого предисловия: «Борис Савинков – это артист авантюры, человек в высшей степени театральный. Я не знаю, всегда ли он играет роль перед самим собою, но перед другими он всегда играет роль. Мелкобуржуазная интеллигенция порождает такую самовлюбленность и самозаинтересованность… Однако это не просто идеологический франт. Это – не шарлатан авантюры, а ее артист. У Савинкова всегда было достаточно вкуса, он умел войти в свою роль. Повторяю, перед другими несомненно, но, может быть, и перед самим собою, ежедневно и ежечасно разыгрывал он роль героя, загадочной фигуры, со множеством затаенных страстей и планов в своей сердцевине, с несокрушимой волей, направленной к раз навсегда поставленной цели, с темными, терпкими противоречиями между захватывающим благородством своих идеалов и беспощадным аморализмом в выборе средств… Он любил быть сентиментальным, как все люди его социальной психологии. Но себя он, как деловой человек, находит полностью только в практике, в той практике, на пороге которой написано: революционеру все позволено».[203] Объединенное государственное политическое управление (ОГПУ) сумело на допросах сломать Савинкова психологически и идеологически.

Настроение Савинкова отражено в письме к сестре Вере из Лубянки 29 ноября 1924 г.: «Между двух стульев сидеть невозможно. Или с народом, или против него. С ним – до конца, и против него – до конца. То есть или с коммунистами, или с фашистами, но никак не с беззубыми бормотунами – Керенскими, Мак-Дональдами, Кусковыми и так далее… Я шел с фашистами, а теперь меня совесть мучает».[204]

Следует отметить, что Савинков никогда не был бездумным авантюристом и политическим убийцей. В его кабинете всегда висел портрет Достоевского, и внутренняя раздвоенность Раскольникова была ему хорошо знакома. Савинков происходил из писательской среды: мать его была писательницей, первая жена – дочь Глеба Успенского, Савинков сам писал жестокие повести, которые вроде бы продолжали спор братьев Карамазовых. Выступление Савинкова на судебном процессе, письмо его к Дзержинскому перед самоубийством были свидетельствами и его личной катастрофы, и краха фашистского варианта российского антикоммунизма. Российские фашисты, организация которых все-таки была создана в эмиграции, уже не представляли собой ничего привлекательного для реальной России.


Белые. Около казака – отрубленные головы. Дальний Восток, 1920


Правые, консервативные антикоммунистические силы в России не имели серьезных шансов выиграть войну против коммунизма из-за своей безнадежной политической реакционности. В демократическом лагере наступил разлад и паралич сил, что привело к вырождению демократии в вариант российского фашизма, внутренне настолько неустойчивый, что он легко был разгромлен молодой и сильной большевистской диктатурой.

Стоит ли удивляться, что коммунисты победили в Гражданской войне в России – несмотря на то, что мир западной либеральной демократии большие деньги потратил на генеральскую хунту?

Украина: независимость добыта и потеряна

Развитие событий в конце мировой войны в Украине шло примерно по тому же сценарию, как и в Чехии, Венгрии или Хорватии: в исторической столице создается национальный центр, и в условиях развала имперского аппарата национальные военные части – а в Австро-Венгрии все части были сформированы на национальных территориях – подчиняются только своему национальному центру.

Но, во-первых, в Украине складывалось несколько альтернативных политических центров; во-вторых, в армии России части не формировались по национально-территориальному принципу.

Украинский национальный центр – Центральная Рада – образован 3 марта 1917 г. в Киеве. Центральная Рада с мая стала решающей политической силой в Киеве.

В Украине складывается не только национальный центр, а три структуры с самостоятельными сферами властного влияния.

На власть претендовало в первую очередь Временное правительство. После Февраля везде создаются Исполнительные комитеты общественных организаций, которые должны были стать опорой петроградского правительства. Возникли такие комитеты и в Украине; в Киеве комитет общественных организаций создан 4 марта самыми влиятельными политическими силами. Первые три месяца революции ему принадлежала реальная власть в городе. 2 марта в Харькове, 3-го – в Киеве и Одессе, потом и в других городах Украины организуются Советы рабочих депутатов. Влияние в Советах разных политических сил, от реформистских до радикальных (большевистских), а соответственно, и влияние самих Советов на войско и государственную власть менялось в Украине приблизительно так, как и во всей империи.

Таким образом, если для империи в целом характерна была тенденция к двоевластию правительства и Советов, то в Украине можно говорить о тенденции к трехвластию, что делало ситуацию особенно нестабильной.

С дефиниций «природы» этих политических центров и даже с терминологии начинаются глубокие расхождения между историками. Национально-патриотические авторы слово «украинский» относят только к Центральной Раде и силам, ею контролируемым, позже – к структурам Украинской Народной Республики (УНР). Тем самым всё, что проходило вне украинского национального движения и представлялось Советами или Временным правительством (не говоря уже о Белых движениях), рассматривается как «неукраинское»; «украинской революцией» является только национальная революция; Гражданская война превращается в «освободительные соревнования» украинцев с оккупантами, а поражение УНР – в завоевание Украины чужестранцами. Даже «Украинское государство» гетмана Скоропадского рассматривается в первую очередь как антиукраинская институция.

Нетрудно показать, что упомянутые политические центры представляли разные политические идеалы и преследовали разные политические цели: Временное правительство и общественные структуры, которые его поддерживали, – цели либеральной демократии, Центральная Рада – цели национальной государственности, Советы рабочих депутатов и другие Советы – установление классовой, социальной справедливости. Носителями этих идеалов были как украинцы, так и неукраинцы.

Национальное движение сосредоточивалось в пределах Украины, имея два центра – Киев и Львов. А еще нужно прибавить, что определенная часть украинства политически была ориентирована на консервативные имперские силы и традиции и поддержала в конечном итоге российское Белое движение. И конечно, бо́льшая часть простых обывателей городов, городков и сел Украины просто хотела выжить и спасти своих детей и стариков в стихии бесконечного изменения властей и в ежедневном страхе перед голодом и насилием.

При нормальных условиях, в нормальных европейских государствах эти принципы отстаиваются, возможно, разными силами, но в одном политическом пространстве. В Украине, как и в целом в Российской империи, все три типа политических целей и ценностей не просто не совпадали – они развивались в разных политических пространствах, даже географически. Либерально-демократическое движение могло решать проблемы демократизации государства только в имперском масштабе и опиралось в первую очередь на столицу империи, и носителями его были интеллигентные и буржуазные круги. Социальное (социалистическое) движение ориентировалось на мировые революционные процессы и опиралось на рабочие организации столиц и промышленных центров.

Почему поначалу все, от украинских кадетов до радикального националиста Михновского, провозглашали себя сторонниками федерального строя России? Оценивая компромиссы национального движения с правительством империи, следует иметь в виду невозможность «мазеповского» решения в условиях войны. Самостоятельность Украины значила в первую очередь или самостоятельное ведение боевых действий против Центральных государств, или немедленный выход из войны, то есть практически переход на сторону австро-немецкого блока. Как первый, так и второй лозунги в первые месяцы революции были невозможны, и массы бы их не поддержали. Для Надднепрянской Украины ее суверенитет мог как-то уместиться в рамках демократической России. Поиски компромисса с Временным правительством были, таким образом, неминуемы.

12 и 19 марта 1917 г. в Киеве состоялись демонстрации под «жовто-блакытными» флагами. Массовость второй из них (100 тыс. участников в Киеве, 25–30 тысяч в Петрограде) просто ошеломила горожан. Достаточно вспомнить, что тиражи украиноязычных изданий раньше не превышали 5 тыс. экземпляров. Теперь немало студентов и гимназистов, врачей и офицеров, которые украинский язык воспринимали как язык кухарок и мужиков, вдруг почувствовали себя украинцами. Это была розовая пора творения нового мира, в котором, казалось, осуществятся все лучшие надежды. Именно в ту весну формировались политические партии, и хотели они выглядеть чрезвычайно революционными, левыми и социалистическими; за декларациями и программами современникам так же трудно было их различать и классифицировать, как и нам в новой независимой Украине – наши современные партии. Все, казалось, хотели трудовому люду одинакового счастья.

Поэтому политические силы той поры через их платформы можно определять лишь с очень большими поправками. В сущности, мы до сих пор вместо объективных оценок нередко оперируем взаимными проклятиями и обвинениями, романтикой программ и прямыми сопоставлениями прошлого с политическими симпатиями настоящего.

Инициатива создания Центральной Рады принадлежала Товариществу украинских прогрессистов (поступовцев) (ТУП), представители которого вошли также в Исполнительный комитет общественных организаций в Киеве. ТУП образовано в годы столыпинской реакции на основе бывших общественных организаций как объединение, которое должно было поддерживать все проявления национального культурно-политического движения, в том числе заботиться о трудоустройстве и материальных условиях жизни украинских деятелей. Это была в то же время политическая, культурническая и, так сказать, профсоюзная организация, которая могла в случае возможности развернуть боевые ряды «профессиональных украинцев». Сегодня это, может, звучит иронически, но наследникам обществ нация должна быть благодарна за радение о побегах украинской культуры и самосознания.

При реконструкции политической истории получения и потери Украиной независимости придется учитывать и постоянные крутые изменения политических настроений масс, и личные судьбы в революции наиболее влиятельных ее лидеров, их взгляды и предрассудки, симпатии и конфликты.

Председатель ТУП Михаил Грушевский был в ссылке, и его обязанности исполнял Сергей Ефремов.

На учредительном заседании 4 марта в клубе «Семья» младшее поколение сорвало планы Ефремова: национальный украинский центр – Центральный – образован не как легализация ТУП, а как «коалиция» его с разными украинскими обществами и группами, нередко мифическими. Инициатор этой акции, сын известного историка, социал-демократ Дмитрий Антонович представлял в Центральной Раде «певчие общества». Вернувшись из ссылки, Грушевский, став председателем Рады, неожиданно отвернулся от прежних коллег и присоединился к молодежи. В Центральной Раде тон задавали лидеры Украинской социал-демократической партии (УСДП), а большинство принадлежало к новообразованной Украинской партии социалистов-революционеров (эсеров) (УПСР). Грушевский примкнул к эсерам.


М. С. Грушевский


Давняя неприязнь между Грушевским и Ефремовым отражала драматическую историю расколов между «отцами» и «детьми» в общественном движении.

Ефремову исполнилось в канун революции сорок лет, Грушевскому – пятьдесят. Разница не такая уж и большая, но Грушевского воспринимали как старика и сразу же обозвали в Центральном совете «батьком». Основанием для этого был и большой научный авторитет историка Украины, и окладистая профессорская борода, и – не возрастная, а идейная – принадлежность Грушевского к старшему поколению громадовцев. Грушевский вырос на Холмщине, приехал в Киев с Кавказа и остался провинциально народническим, тогда как Киев и Львов уже бурлили новейшими культурно-политическими течениями.

Грушевский, нужно признать, был личностью достаточно авторитарной, политиком хитрым, жестким и эгоцентричным, ориентированным на узкий круг «своих». Однако своей партии и широких общественных связей Грушевский не имел; в действительности он держался на поверхности политической жизни силой своего научного авторитета, поскольку стал символом Украины и украинской истории.

В эсеровской партии Грушевский был свадебным генералом и партийной работой не занимался. Иногда, председательствуя на заседаниях Центральной Рады, Грушевский вычитывал корректуру своих очередных произведений: та история, о которой он писал, была не менее интересной ему, чем та, которая проходила в зале и на улицах.

Авторитетный и популярный ученый, М. С. Грушевский воплощал объединительные тенденции в украинском национальном движении, не присоединяясь ни к одной из конкретных политических группировок, и в то же время по личным свойствам не очень подходил к роли общего примирителя, которую в свое время так успешно играл доброжелательный неформальный лидер Киевского общества композитор Н. В. Лысенко. Лысенко, между прочим, и организовал Украинский клуб в том доме по улице Владимирской, 42, где через девять лет сформировали продолжение его истории – Центральную Раду, которой суждено было провозгласить независимость Украины.

С. Ефремов, в отличие от Грушевского, держался в тени и тоже был лидером скорее неформальным. В эти годы на первом плане всегда был его ближайший товарищ и воспитанник Андрей Никовский. Ефремов – юрист по образованию, но занимался украинской литературой. Вкусы Ефремова были консервативны, он был решительным врагом всякого «модернизма», включая даже неоромантизм Леси Украинки, и пылким сторонником воспитательной, идеологически настроенной национальной народной литературы. Авторитет Ефремова был не столько научный, сколько личностный: он имел заслуженную репутацию человека прямого и честного, может, упрямого, но последовательного в своих убеждениях.

Ефремов в свое время был выдвиженцем Бориса Гринченко, который по приезде в Киев из Чернигова решительно выступил с позиций, который Драгоманов охарактеризовал как националистические. И Кониский, и Гринченко пытались противопоставить новое поколение старикам, но не нашли достаточной поддержки. Наследница ТУП в апреле была названа Партией украинских социалистов-федералистов (ПУСФ); в ее программных заявлениях ощущалась принадлежность к традиции Драгоманова. В действительности социализм Ефремова ограничивался народническими традициями, а федералистами называли себя тогда все. Партию Ефремова – Никовского можно отнести к правому центру национального движения, к тому типу, который называют национал-демократией.


С. А. Ефремов


Грушевский, работая во Львове, поначалу формально принадлежал к галицийской национал-демократии, но на деле пытался быть выше вражды бывших «народников» с радикалами Франко и Павлыка. Национал-демократы Галичины, тесно связанные с греко-католическим клиром, можно охарактеризовать как консервативных либералов или либеральных консерваторов. Разрыв галицийских кругов с Грушевским в 1913 г., замена его в Научном обществе имени Шевченко (НОШ) Степаном Томашевским стали следствием решения руководства галицийских политических партий на совещании в декабре 1912 г. поддержать австро-немецкий блок в ожидаемой войне с Россией. Грушевский понимал, что для Надднепрянской Украины такая позиция была бы неприемлемой.

Почти все восточно-украинские политические группировки ориентировались на Антанту. Никто не отрицал основных положений программной статьи С. Петлюры «Война и украинцы» в редактируемом им и А. Саликовским московском журнале «Украинская жизнь», в которой, между прочим, говорилось: «Если в наиболее критические дни испытаний народы России выполняют свой долг перед нею, то сознание общества и его руководящих кругов должно быть пронизано мыслью о предоставлении этим народам соответствующих прав».[205] Умеренные украинские национальные деятели рассчитывали на признание своих усилий правительством России. Альтернативную позицию заняв Главный Украинский Совет, созданный во Львове галицийскими национал-демократами, радикалами и социал-демократами: «Победа австро-венгерской монархии будет нашей победою. И чем большим будет поражение России, тем быстрее пробьет час освобождения Украины».[206] Однако имелась в виду не Галичина. Рассчитывая на выход Надднепрянской Украины из побежденной России, галицийские патриоты ни одной договоренности с австрийским правительством относительно судьбы Галичины не имели.

И националисты Михновского (Грушевский в «Воспоминаниях» в 1926 г. называет их «фашистами»), и украинские социал-демократы были политическим следствием радикализации национального движения перед Первой русской революцией и последующего его раскола на «отцов» и «детей».

Группировка Михновского была право-радикальной, а экстремизм отдельных формулировок стал тогда же предметом насмешек (особенно цитировались его «Десять заповедей»: «Все люди – твои братья. Но москали, ляхи, мадьяри и жиды – это враги нашего народа, так как они господствуют над нами и эксплуатируют нас. Украина для украинцев, потому выгоняй из нее всех врагов-пришлых»[207]).

В 1900 г. группа молодежи, среди которых были и сыновья известных общественных деятелей (Дмитрий Антонович, Михаил Русов), и новые люди, учредила «Революционную украинскую партию» (РУП); по просьбе ее лидеров программную брошюру партии написал Михаил Михновский. В этой ныне широко известной книжке он и провозгласил лозунг самостоятельности Украины. Однако РУП после определенных колебаний не приняла радикального национализма Михновского. Эволюция политических настроений большинства РУПовцев закончилась тем, что в 1905 г. они образовали Украинскую социал-демократическую рабочую партию (УСДРП). Партия взяла за основу Эрфуртскую программу немецких социал-демократов, а в национальном вопросе отстаивала лозунг автономии Украины в составе федеральной России. Михновский образовал небольшую партию – УНП («Украинскую народную партию»).


Н. Е. Шаповал


В РУП входил поначалу и литературный деятель Никита Шаповал, который в 1909 г. учредил журнал украинского модерна «Украинская хата», выходивший до самой войны. Статьи галичанина Николая Евшана (Федюшко) пропагандировали в журнале волюнтаристскую философию в духе Ницше, причем Евшан освещал основные сюжеты, позже достаточно вторично развитые Дмитрием Донцовым (в те годы социал-демократом). Романтически обожаемый Народ начали критиковать и даже бранить с позиций национального идеала и сильной личности, субъективистского стремления к элитарности. После революции Шаповал вошел в руководящие круги новой, образованной в апреле 1917 г. партии – украинских эсеров.

УПСР возникла внезапно и была лишена политической традиции, но превратилась в наиболее массовую политическую силу в украинском национальном движении. Шаповалу было всего 35 лет в год революции; среди лидеров эсеров он был самым старшим – им всем не было и тридцати. Никита Шаповал происходил из очень бедной крестьянской семьи и не имел никакого образования, кроме лесной школы. Одареннный самоучка, он бросил университет на первом курсе, потому что обнаружил в себе призвание издавать новейший украинский литературный журнал.

Эсеровские лидеры были малоавторитетны, а выразительный и оригинальный Шаповал не имел нужных лидеру качеств, и в Центральном совете на эсеровскую общественность наибольшее влияние имели сорокалетние лидеры УСДРП – образованный Порш, талантливый писатель, литератор и оратор Винниченко, рассудительный прагматичный Петлюра. Что же касается социал-демократизма украинских эсдеков, то он, невзирая на признание ими «Эрфуртской программы», остается под большим вопросом. Рабочих масс Украины УСДРП за собой не имела. В лучшие времена партия насчитывала около 5 тыс. членов, и были это преимущественно интеллигенты национальной ориентации, стремившиеся использовать социальные лозунги для достижения национальной цели. Национальный социализм или даже национальный коммунизм наиболее выразителен у Винниченко, который готов был принять все социальные программы большевиков – при одном условии: признание суверенитета Украины. Философские симпатии Винниченко, его субъективистская концепция «честности с собой» мало чем отличались от идеологии «Украинской хаты» Шаповала.

В воспоминаниях Грушевского и Винниченко вырисовывается малосимпатичная фигура Шаповала как неуравновешенного, эгоцентричного и импульсивного человека. Следует заметить, что слабости характера Шаповала охотно эксплуатировали его оппоненты: он легко загорался, обижался и отказывался от всех должностей и выгодных предложений, чем политическое окружение немедленно пользовалось. В эмиграции Шаповал стал правой рукой руководства УПСР и профессиональным социологом.

Винниченко позже писал, что главной целью его политического круга была даже не украинская государственность, а украинское национальное самосознание. Он признавал, что для государственной национальной работы не было кадров – «…откуда они могли взяться, когда мы не имели своей школы, когда не имели никакой возможности иметь свою массовую интеллигенцию, из которой можно было бы выбрать тех и опытных, и образованных, и национально сознательных людей… Мы же никакого ни государственного, ни административного опыта не имели и не могли иметь. Была группка, состоящая из журналистов, политических эмигрантов, учителей, адвокатов, вот и все… Мы понимали всю опасность, которой подвергали саму идею украинской державности на случай неудачи, на случай выявления нашего бессилия, немощи (невміння), незрелости. Но нашей целью, существенной, базовой целью была не сама государственность. Наша цель была – возрождение, развитие нашей национальности, пробуждение в нашем народе национального достоинства, чувства необходимости родных форм своего развития, получения этих форм и обеспечения их. Государственность же есть только средство для этой важной цели… Выиграли ли бы мы или проиграли, а процесс все равно пошел бы, и он уже сам искупил бы и покрыл бы все возможные неудачи».[208] К этому можно только прибавить, что не только государственнические, но и социальные цели имели для Винниченко значение лишь постольку, поскольку «пробуждали в нашем народе национальное достоинство».

Жутко становится от того трагического ощущения обреченности, которым веет от признаний Винниченко. Всё – и государственность включительно – заранее приносилось в жертву будущему вызреванию национального самосознания. Возможно, здесь ощутима некоторая его личностная театральность и авантюрность, – но, читая более поздние спокойные выводы Шаповала о неизбежности поражения Украинской Народной Республики (УНР) в результате того же отсутствия кадров национального происхождения, убеждаешься, что по-разному эта обреченность воспринималась по крайней мере многими вождями «украинской революции».


В. К. Винниченко


Статистика позволила Никите Шаповалу сделать следующие выводы: «…на Украине везде одно явление: украинцы более 92 % хлеборобы, 4–5 % рабочих, последнее приходится на ремесленников, мелких лавочников и мелкую чиновничью интеллигенцию… Земледелие ведут украинцы, а промысел, торговля, наука и культура и публичная администрация в руках не украинских. Мы знаем, что украинцы в промышленности являются рабочими, а капиталисты являются русскими, евреями, поляками и другими… Наука, искусство у украинцев в зародыше, а город как ячейка культуры не украинский: на Вел. Украине он имеет русский характер, в Галичине – польский, на Прикарпатье – венгерский, на Буковине – румынский. Как особенное дополнение – рядом с государственной нацией стоят евреи, которые ведут промысел и торговлю и поддерживают культуру государственной нации».[209]

Расчеты Шаповала опираются на статистические данные, собранные львовским учеником Грушевского, историком (не статистиком) Мироном Кордубой и напечатанные в 1917 г. в его книге «Территория и население Украины». Подсчеты Кордубы очень сомнительны. Тогдашняя российская официальная статистика не оперировала понятиями «русский» и «украинец». В определенных случаях статистика учитывала «родной язык», но поскольку украинского образования в России не существовало и языком образованных кругов, языком города в империи был русский, то, вполне естественно, носителями украинского языка являлись в первую очередь крестьяне.

В любом случае статистика, используемая Шаповалом, полностью игнорировала русскоязычное украинство, украинцев, воспитанных в общеимперской культуре на ее койне, – русским языком.

Как вспоминает Е. Чикаленко, в свое время среди деятелей киевского украинского общества в семейном быту по-украински говорили только семьи Драгоманова и его сестры (матери Леси Украинки), Волковых (Вовков), Вовков-Захаржевских, Лысенко и Старицких.

Это вполне естественно для политических установок Никиты Шаповала, для которого «быть украинцем» значило даже больше, чем «разговаривать на украинском языке», – настоящим украинцем для него был лишь «сознательный украинец».

Определенная таким образом украинскими национальными социалистами политическая и социальная база «сознательного украинства» заведомо не могла обеспечить потребность нового государства в квалифицированных людях.

Центральная Рада сформировалась как представитель интересов этнических украинцев. Это не значит, что она ставила в качестве цели – хотя бы поначалу – образовательную и культурную работу по сплочению украинского этноса. Налаживанием украиноязычного образования более плодотворно занималось соответствующее министерство Временного правительства и лично попечитель Киевского учебного округа, то есть Н. П. Василенко, а после его переезда в Петроград – его помощник В. П. Науменко, многолетний редактор «Киевской старины».

Свою позицию в образовательной политике Н. П. Василенко сформулировал таким способом: «По моему мнению, украинские школы следует учреждать по мере того, как будут назревать потребности, не задевая уже существующие русские школы, поскольку российская культура настолько сильна на Украине и потребность в учебе настолько понятна, что в данное время такая искусственная украинизация была бы в значительной мере культурным насилием».[210] Позиция национальных социалистов была существенно радикальнее; в конечном итоге, образование и культура тогда их интересовали меньше.

Неблагосклонный к Центральной Раде Н. М. Могилянский позже писал о ее политике так: «Чрезвычайно типично, что с необычной скоростью отстранены были от дел наиболее уважаемые и заслуженные деятели украинской идеи, такие как, например, ее ветеран, глубоко всеми уважаемый педагог, ученый и литературный деятель В. П. Науменко, назначенный Временным правительством попечителем киевского учебного округа. Другой уважаемый украинец, Н. П. Василенко, был в это время товарищем министра народного образования при министерстве акад. С. Ф. Ольденбурга».[211] Можно упомянуть еще и имя другого товарища (заместителя) министра образования В. И. Вернадского, который при гетмане вместе с Василенко создавал в Украине Академию наук, украинский университет и национальную библиотеку; или имя Б. А. Кистяковского, который вместе с Науменко пытался основать партию, а затем отошел от политики, приняв участие в организации Академии наук. Из признанной интеллектуальной украинской элиты разве что только знаменитый экономист М. Туган-Барановский вошел в правительство Центральной Рады.

Такое отношение национальных социалистов и национал-демократов к элитарным кругам Украины можно объяснить: в большинстве своем эти последние, включая цитируемого Н. Могилянского, поддерживали либеральную демократию империи, в первую очередь конституционно-демократическую партию, руководство которой обнаруживало полное непонимание национальных стремлений Украины к суверенитету в хотя бы самой скромной форме. Для лидеров Центральной Рады украинские деятели кадетского круга были «пророссийскими украинцами», «малороссами».

Позже, во времена Скоропадского, Вернадский вел переговоры с Грушевским по поводу организации Украинской Академии наук, и Грушевский категорически не согласился с планами создания национального научного центра на основе объединения естественников, математиков и инженеров с гуманитариями. Он убеждал Вернадского, что поскольку деятели «позитивных наук» имеют российское образование, то такое учреждение окажется сразу пророссийским, и настаивал на своем старом плане организации украинской Академии наук на базе общественных научных национальных обществ типа НОШ. Аналогично политиками Центральной Рады строились государственные структуры во всех сферах, включая военную.

Подавляющее большинство Центральной Рады не обязательно происходило из села. Само по себе социальное происхождение так же мало значит, как и национальное.

Преднамеренная демонстрация собственной «селянскости» и «народности» – это совсем не неосознанное проявление глубоко укорененных черт крестьянской бытовой культуры и предопределенных воспитанием крестьянских политических ориентаций. Демонстративная «селянскость» определенного типа интеллигентов угрожающе приближалась к демонстративному плебейству, которое несло в себе политическую опасность.

Какими бы ни были нищими и унизительными условия тогдашнего села, из него выходили уже в то время представители высокой культурной и политической элиты. Для определенной категории политиков той поры их «селянскость», настоящая или притворная, была скорее позицией и позой, которая в личном плане должна была лишить их комплексов неполноценности, а в общественном – получить политический капитал: мотивы уже зависели от «честности с собой».

Центральной Раде удалось – невзирая на нехватку кадров из «сознательного украинства» – овладеть чрезвычайно сложной ситуацией в Украине и превратиться из национально-культурного объединения в политическую силу с государственными функциями.

Основная задача Центральной Рады – превращение этнокультурного и этнополитического центра в государственно-территориальный – требовала в первую очередь согласования с другими национальными группами, поскольку территориальные выборы провести было невозможно. Эту задачу Центральная Рада решала очень успешно. С осени она выступала уже не только как представитель украинского этноса, а как автономная общенациональная власть на украинской этнической территории (хотя и на очень ограниченной территории и с очень ограниченными полномочиями).

Источником острого конфликта Центральной Рады с общероссийскими партиями оставалось то, что они – в отличие от польских и еврейских – не желали признавать себя партиями национального меньшинства. Единственной общегосударственной политической партией, которая к Октябрьскому перевороту поддерживала Центральную Раду во всех ее самостийных акциях вплоть до государственного отделения, были большевики. От них национальные социалисты тоже требовали признания себя русской национальной партией, на что те, как и кадеты, эсеры или меньшевики, обычно не соглашались. И действительно, украинские большевики еще меньше, чем украинские кадеты, представляли на деле российское национальное меньшинство; они находились в другом, наднациональном («интернациональном») политическом пространстве, и альтернатива «украинский – неукраинский» к ним не подходила.

Центральная Рада признала четыре официальных языка – украинский, русский, польский и идиш. Лозунг «Украина – общий дом всех народов, которые живут на ее территории» окончательно победил идеологию «Украина для украинцев», и осенью были достигнуты определенные компромиссы с Петроградом.

А главным было то, что таким образом рассуждали не только большевики, но и простые люди Украины, которым приходилось выбирать. В октябрьские дни, когда решалась судьба Украины и России, Всеукраинский военный съезд поддержал украинскую государственность, но, в отличие от Центральной Рады, не осудил большевистского переворота – солдаты в первую очередь не хотели войны и ненавидели правительство и офицеров с генералами. Обе силы – красная и «жовто-блакытна» – нередко представлялись народной массе совместимыми, потому что их лозунги находились в разных плоскостях. Можно было быть в одно и то же время и за независимую Украину, и за призывы «землю – крестьянам, война войне, мир хижинам, война дворцам».

Причиной военной слабости Центральной Рады стали радикализм в национальном вопросе и подчеркнуто «народническая» кадровая ориентация, а не социалистические догмы относительно «замены армии общим вооружением народа».

Более четкая позиция национальных политиков проявлялась в борьбе за украинские национальные вооруженные силы.

Сегодня у многих авторов встречается обвинение в адрес руководителей Центральной Рады в том, что они, следуя социалистическим догмам о замене постоянного войска общим вооружением народа, пренебрегли перестройкой армии, в результате чего Украина оказалась безоружной перед лицом врага. Соответствующих цитат из Винниченко или Порша достаточно – как, в конечном итоге, таких же цитат из Ленина, что не помешало большевикам создать боеспособную армию.

В действительности Центральная Рада очень стремилась создать собственные вооруженные силы. Борьба Рады за собственное войско составляла одно из решающих направлений ее политической работы.

Инициатива здесь принадлежала, нужно признать, не Центральной Раде, а группе правых радикалов. Молодые офицеры, объединившиеся вокруг Михновского, создали «клуб имени Полуботка», который разместился в помещении Троицкого народного дома (в настоящее время – театр оперетты). По их инициативе и была создана первая украинская часть – полк имени Богдана Хмельницкого. «Полуботковцы» были также инициаторами созыва I Украинского военного съезда в мае 1917 г. Открыть съезд пытался Михновский, но сухенький Грушевский сердито отодвинул его плечиком и сам взял в руки руководство съездом как председатель Центральной Рады. Здесь и появился на авансцене политических событий Симон Петлюра, деятель полувоенного, полутылового Земского союза, выдвинутый Грушевским и Винниченком в противовес «полуботковцам» в руководители съезда и созданного Центральной Радой после съезда Генерального военного секретариата. Михновский, личность слабая и психически неустойчивая, фактически перестал играть после этого активную роль; он закончил жизнь трагически – самоубийством после очередного допроса в Киевской ЧК в 1924 году.

Характерно, что образованный офицерами Михновского и враждебно настроенный к «угодовцам» полк имени Богдана Хмельницкого присягал именно Центральной Раде. Позже Центральная Рада по соглашению с Временным правительством, особенно обеспокоенным созданием неконтролируемых вооруженных частей, согласилась вывести полк на фронт, но не спешила это сделать, и определенное время подчиненный ей украинский полк стоял в Киеве. Во время выезда на фронт эшелон полка на Посту Волынском был обстрелян казаками и обнаружил полную небоеспособность.

«Магическое слово «универсал», неожиданно вынесенное на поверхность демократического, крестьянского, социалистического движения, удовлетворяло всех, кто хотел демонстрации украинской суверенности… Сие была та мистика, которая проносится так часто в больших революционных движениях», – писал позже Грушевский.[212] Эта мистика «проносилась» потому, что за спиной лидеров Центральной Рады был съезд, который представлял полтора миллиона солдат-украинцев.

В ходе революции возникали украинские части и такие полувоенные организации, как «Свободное казачество»; все они присягали Центральной Раде как национальному центру. Бывали и потешные ситуации. 4 июля в Киев прибыл из Саратова украинский полк и попросил Грушевского, чтобы тот принял у него парад. Профессор несколько стушевался, но выполнил пожелание саратовцев, и они поехали себе дальше на фронт.

Образование национальных частей и естественная ориентация их на свой национальный центр вдохновляли Центральную Раду на решительные шаги в противостоянии с Временным правительством. Первым в России собранием, запрещенным Временным правительством, стал именно II Украинский военный съезд. Съезд все же открылся в Киеве 5 июня вопреки правительственному запрещению, и именно здесь как проявление протеста возникла идея I Универсала. Слово «универсал» родилось на съезде, в военных кругах. Сам термин тогда значил чуть ли не больше, чем содержание документа, написанного Винниченко пылко и романтично, но, по настоянию Ефремова, отредактированного и приглаженного.

Настоящая ограниченность Центральной Рады сказалась в том, что ей не удалось создать войско одновременно профессиональное и – на ее взгляд – надежное.

Центральная Рада добивалась от Временного правительства формирования военных частей по территориально-национальному принципу. Правительство – по инициативе военных и в первую очередь Корнилова – соглашалось на постепенную «украинизацию» военных формирований и начал ее с 34-го корпуса генерала Скоропадского. Таких украинизированных частей Центральная Рада боялась чуть ли не больше, чем русских, потому что не могла держать их под своим контролем.

Сам Скоропадский писал в письме на имя генерал-квартирмейстера фронта, что для него важно, чтобы «пришли люди, проникнутые идеей украинства», чтоб они «были бы хорошими бойцами, а не разная шваль (дезертиры и тому подобное), которые, прикрываясь всякими вывесками, думают лишь о том, как бы не попасть под огонь противника-немца».[213] В результате I Украинский корпус Скоропадского был укомплектован в значительной мере офицерами неукраинского происхождения или украинцами русской культуры. Центральная Рада сделала все, чтобы I Украинский корпус Скоропадского был расформирован.

Численность войск, которые присягали Центральной Раде, определяют по-разному – от 300 тысяч до 1,5 миллионов. В Киеве на момент Октябрьского переворота войск, верных Временному правительству, насчитывалось около 10 тысяч, верных Центральной Раде – 8 тысяч, большевикам – 6 тысяч. Основным «аргументом» против Временного правительства было открытие 20 октября III Всеукраинского военного съезда, на котором сначала 965, а в конце съезда – 2 тысячи делегатов представляли 3 млн украинцев-фронтовиков. Днем позже в Киеве открылся Казачий съезд, настроенный по отношению к Украине очень агрессивно; однако казачьих делегатов было всего 600. Но казаки отправились на Дон вместе со штабом и ориентированными на Россию войсками Киевского округа. Это и решило судьбу власти в Украине.

Как же произошло, что Центральная Рада, создав с такими трудностями без подготовленных кадров национальный государственный центр, так легко проиграла большевикам? Зимой 1918 г. те полудеморализованные красные части, которые направлялись завоевывать Украину, были немногочисленны. Постоянно пьяные отряды Муравьева, идущие на Киев, состояли всего из 700 человек. Единственный и скорее символический бой, в котором украинские части были разбиты большевиками, произошел под станцией Круты 17 января 1918 г.; силы красных оцениваются в 6 тыс. бойцов с небольшим, им противостояли национальные части в количестве всего 500 человек, из них 300 студентов и гимназистов, в то время как в Киеве насчитывалось в октябре 16 тыс. бойцов в разных сердюцких полках, гайдамацком курене и других украинизированных частях!

Украинская государственность вернулась с немцами после подписания в Бресте Центральной Радой мирного договора. Это и определило ее судьбу. Получив (где-то между Сарнами и Житомиром) весть о подписании Брестского соглашения, председатель Центральной Рады Грушевский заплакал. Украина учла интересы немцев, а этого политики Надднепрянщины всегда так боялись. Мировая война заканчивалась, и небольшие шансы появились у Центральных государств лишь в виде материальных ресурсов Украины, которые оккупанты могли взять с помощью украинской национальной власти. И Центральная Рада, и ее наследник – гетман Скоропадский в глазах украинского населения ассоциировались с оккупацией, которая никогда не бывает сладкой. Большевики тоже подписали мир в Бресте, но они не привезли с собой оттуда оккупационные батальоны.

Можно отметить одну черту революционной эпохи, которая свойственна также и большевистской революции. Революционные деятели энергию распада и развала старой системы отождествляли, как правило, с энергией создания нового строя, энергией конструктивной. В действительности же неповиновение и недовольство нередко выливались в шумиху на митингах, дезертирство и анархию. Людей, которые готовы были отдать свою жизнь за четко сформулированные идеалы и умели подчинить себе мятежные массы, в любой революции было не так уж и много.

И все же при гетманате появилась какая-то призрачная перспектива национальной солидарности. Режим гетманата, конечно, был консервативным и авторитарным. Гетман Скоропадский был таким же корпусным командиром, как и его бывший однополчанин и хороший знакомый Маннергейм. Но в Финляндии Маннергейм, барон, генерал российской службы, к тому же швед немецкого происхождения, сумел удержать авторитарный и консервативный режим вплоть до 1945 г., добившись высокого уровня национальной солидарности. В Украине правительство Скоропадского не смогло достичь внутренней стабильности, сбить волну погромов и бандитизма, стабилизировать финансы, нормализовать торговлю и создать кое-какие предпосылки для экономического оживления, по крайней мере, в сельском хозяйстве. Конечно, развала экономики, вызванного мировой войной, гетманат преодолеть не мог, но ситуация в Украине была неизмеримо лучше, чем в России. Скоропадский опирался на круги либеральной интеллигенции, которые в конечном итоге очень поправели после переворота большевиков; при нем было сделано очень много для украинской науки и образования. Гетман пытался создать вооруженные силы Украины, насколько это было возможно в условиях оккупации. Режим Скоропадского – это правоцентристский авторитарный режим, но нет никаких оснований считать его антинациональным.


Гетман П. П. Скоропадский


И все это развалилось, как только разгром немецкой армии на полях Франции и революция в Германии и Австро-Венгрии лишили режим Скоропадского оккупационной военной опоры.

Характерно, что национал-демократия в лице лидера ПУСФ Ефремова все время находилась в оппозиции к гетманскому правительству, но это была, так сказать, «оппозиция его сиятельства». Был образован оппозиционный Национальный союз, возглавляемый тем же Никовским. Когда национал-социалистические партии начали готовиться к вооруженному восстанию против гетмана, Ефремов забеспокоился и убеждал Винниченко и Шаповала, что гетман, возможно, «одумается».

Национал-социалистические деятели и тогда, и позже, в своих воспоминаниях, оценивали режим гетмана как «пророссийский» и «антинациональный», то есть под национально-радикальным углом зрения.

Сельский парень-самоучка, почитатель поэзии модерна и философии Ницше, Шаповал видел политическую Украину селом, противостоящим «чужому городу» с его гимназистами и евреями. Исходя из подобных установок, деятели постгетманского украинского государства на выборах в Трудовой конгресс лишали права голоса профессоров и врачей, предоставляя его только учителям и «лекпомам» (врачебным помощникам, «фершалам»). Сознательная игра в плебейство приводила к тому, что украинские интеллигенты, сотрудничавшие с государством Скоропадского, после его развала примкнули не к УНР, а к белым или красным. Никовский в газетных статьях призывал судить Науменко и Василенко. Символично, что у белых оказался и юрист М. Чубинский, министр Скоропадского, сын автора национального гимна Украины. В Крыму оказался В. Вернадский, где-то на Кубани погиб в безвестности Б. Кистяковский.

Для социал-демократа Исаака Мазепы режим Скоропадского был «властью российских реакционных кругов» и «антиукраинским режимом».[214] Винниченко писал, что Скоропадский стремился к «отмене украинской государственности и реставрации «единой, неделимой». «Украинского государства уже не было».[215] А Шаповал высказывался совсем прямо: «Гетманский переворот восстановил против себя две силы: российско-жидовскую буржуазию, помещиков и украинских кулаков против украинских крестьянско-рабочих масс, или короче: чужой город против украинского села»[216] (курсив мой. – М. П.).

После падения правоцентристского режима гетмана Скоропадского за контроль над Украиной сражаются большевики и правительство Украинской Народной Республики. В годы Гражданской войны руководителем и символом УНР был Симон Петлюра.

Оценка его личности и политическая характеристика остаются наиболее болезненным вопросом истории украинской революции. Нельзя абстрагироваться от того обстоятельства, что убийцу Петлюры оправдал Парижский суд так же, как убийцу организатора армянской резни Талаат-паши несколькими годами ранее оправдал суд в Берлине.

Наиболее обоснованную попытку реабилитировать Петлюру перед современной демократией сделал Тарас Гунчак в книге «Симон Петлюра и евреи»;[217] однако нужно признать, что почти все факты и свидетельства, на которые опирается этот автор, были известны и суду, что тем не менее не повлияли на приговор. Дело, очевидно, больше в правовом и нравственно-философском толковании, чем в каких-то якобы до сих пор неизвестных обстоятельствах, которые должны были бы раскрыть архивы.

Рассмотрим прежде всего вопрос о легитимности и эффективности власти Директории и Петлюры лично.

Идея возобновить Центральную Раду не нашла серьезных сторонников, что говорит о непопулярности ее в то время. Директория УНР была создана блоком оппозиционных к гетману политических партий – Национальным союзом – как орган руководства восстанием против гетмана и как центр государственной власти. Этот орган, конечно, не имел никаких правовых оснований и опирался лишь на вооруженных повстанцев и едва ли не на единственную дисциплинированную регулярную часть – Осадный корпус, сформированный из военнопленных-галичан. Корпусом реально руководили будущие вожди Организации украинских националистов (ОУН), офицеры-«сичевики» из молодых галицких национал-демократов Евгений Коновалец и Андрей Мельник. Какую-то легитимность Директория получила благодаря Конгрессу Трудового Народа Украины, задуманному, согласно политическим установкам социал-демократов и эсеров, в качестве представителя исключительно «трудовых классов» Украины.

Определение понятия «трудовые классы» оказалось чрезвычайно путаным. Директория предлагала «трудовому крестьянству», мобилизованному «с оружием в руках для борьбы с барством», «по всей Украине съехаться в губернии и избрать своих делегатов», которые «будут представлять волю как того вооруженного крестьянства, которое теперь временно находится в войсках», так и мирных тружеников. Другими словами, право представлять «трудовое крестьянство» предоставлялось только повстанцам. Предоставлялось право голоса «трудовой интеллигенции, которая непосредственно работает для трудового народа, как-то: рабочим на ниве народного просветительства, врачебным помощникам, народным кооперативам, служащим в конторах и других учреждениях». Что касается рабочих, то Директория выражала надежду, что «неукраинские рабочие» «забудут свою национальную нетерпимость и примкнут ко всему трудовому народу Украины».[218] В конечном итоге, была установлена квота для делегатов от основных социальных групп: 377 крестьян, 118 рабочих и 33 «трудовых интеллигента», да еще 65 делегатов от Галичины, потому что именно тогда провозглашено было «объединение» («злука») УНР и Западно-Украинской Народной Республики (ЗУНР).[219] Система социальных квот очень напоминает большевистскую «демократию» Советов, только ориентирована была в первую очередь на крестьян.

Все эти планы сорвала Гражданская война и сопротивление военных. Петлюра, Коновалец и атаманы были против привлечения войск к выборам, опасаясь левых настроений повстанцев и вообще дистанциируясь от выборных институций под лозунгом аполитичности войска. На Левобережье выборы вообще были невозможны, потому что тамошний атаман Болбачан разгонял всякие советы и собрания, а то и порол их участников розгами. В результате съехалось 300 или 400 делегатов.[220] «Резолюции, надо думать, были вынесены такие, на которых сторговались эсдеки и эсеры. А эсдеки и эсеры могли торговаться лишь осторожно, посматривая все время, с одной стороны, на атаманов, а с другой – на пятаковщину, что уже продвигалась к Броварам (под Киевом). Из-за этого и Директория не была отменена…»[221]

Трудовой конгресс избирался по недемократическим принципам, и сами выборы проходили в условиях, исключавших демократию. Директория не была избрана Трудовым конгрессом, а лишь признана им. Но это было все же какое-то подобие народной легитимации.

Подготовку антигетманского заговора организовали в основном Винниченко и Шаповал, заменивший национал-демократа Никовского на посту председателя Национального союза. Руководство Директории планировалась Национальным союзом в составе трех лиц: Винниченко, Шаповала и Петлюры. Петлюра в заговоре участия не принимал, потому что сидел в гетманской тюрьме как оппозиционный земский деятель, но после освобождения был привлечен Винниченко. Шаповал, кем-то или чем-то оскорбленный, вдруг отказался войти в состав руководства Директории, сославшись на усталость. Вместо него эсеры предложили профессора Федора Швеца, деятеля Крестьянского союза, а поскольку Директория стала недостаточно представительной, то в нее временно были введены Андриевский и Макаренко; потом об этой временности «забыли». Французы требовали устранить из Директории Винниченко как социалиста и Петлюру как… бандита, и Винниченко подал в отставку и выехал за границу. Петлюра же обнаружил удивительную жажду власти и стал председателем Директории. Подал в отставку Андриевский (потом он отказался от отставки, но это уже не было замечено), а 15 ноября 1919 г. за границу выехал Швец с Макаренко. Какое-то время членом ее был еще «диктатор» ЗУНР Е. Петрушевич. В конечном итоге от Директории остался один Петлюра. Он «именем Директории утверждает все законы и постановления, принятые Советом Народных Министров»,[222] а также назначает сам Совет Министров. Петлюра удержал власть даже тогда, когда судьба Директории была уже решена и 1 декабря 1919 г. в Любаре атаманы Волах, Божко и Данченко, угрожая, требовали его отставки. Но и перед угрозой смерти Петлюра власти не отдал; в конечном итоге атаманов устроила его казна, и, захватив ее, они ушли к красным.

Основы власти Петлюры были бледным подобием демократической легитимности. Это особенно следует подчеркнуть потому, что сам Петлюра противопоставил УНР гетманскому государству как вариант борьбы «за демократически республиканские формы Украинской государственности».[223] Очевидно, «демократию» Петлюра понимал как «народную власть» в том же духе, в каком о ней писал Савинков.

В оценках Петлюры особенно беспощаден Винниченко. В «Возрождении нации», книге, писавшейся, когда еще продолжалась война, Винниченко соглашался с оценками деятельности Петлюры социал-демократической фракцией Центральной Рады, которая в конечном итоге заменила его на должности Генерального секретаря военных дел Николаем Поршем: «Ему было поставлено в вину и его любовь к парадам, страсть к внешним эффектам, его неспособность к организационной работе, его невежество в военных делах, его суетливость и самореклама».[224] Те же оценки Винниченко повторил незадолго до смерти в своем «Завещании борцам за освобождение». В оценках Петлюры у Винниченко слышится, можно сказать, ненависть и презрение, по его мнению, к посредственному и беспринципному амбициозному демагогу, серенькому бухгалтеру, которого случай вынес на первую роль в национальной революции.


Н. В. Порш


Близкие оценки давали и враги Петлюры из другого политического лагеря. Упоминавшийся выше литератор М. Н. Могилянский, который хорошо знал российскую и украинскую элиту, писал о нем: «Симон Петлюра – трагический символ современной Украины, значительно более (чем Винниченко. – М. П.) национальный; это упрямый «хохол», несколько тупой, хитрый, недоумок и самоучка, но человек с настойчивостью, характером и огромным честолюбием, отравленный ядом власти, которая случайно свалилась ему в руки. Не теоретик и не мыслитель – он умеет лишь организовать и действовать. Черты гайдаматчины живы в нем, и немцы знали, кто им может понадобиться в соответствующий момент, потому что Петлюра искусно ориентируется в тяжелых положениях, умеет влиять на людей и организовать их».[225]

Из противоположных оценок убедительнее всего звучат строки из дневника С. Ефремова, написанные им после убийства Петлюры: «Петлюру знал я, вероятно, с 1905 г. Поближе присмотрелся к нему с 1907-го, когда он был за секретаря в «Раде». И более близкое знакомство было не в его пользу. Много было в нем тогда эсдеческого духу – хвастливости, доктринерства и несерьезности. Были и неприятные штучки, за которые пришлось ему отказать от секретарства в «Раде». Потом затеял он бессмысленный поход против Садовского в «Слове», и мне пришлось вступить в эту полемику. Затем он исчез – в Москву. Когда я встретился с ним там уже в 1912 г. в редакции «Украинской жизни» – я не узнал прежнего Симона: вырос, остепенился, развился, бросил свои прежние выходки. В Центральной Раде в 1917–1918 гг. он был одним из наиболее вдумчивых и рассудительных политиков. С тех пор, как он оказался в Директории, я с ним мало встречался, но каждый раз он производил хорошее впечатление. Люди, работавшие в последние, самые тяжелые для страны времена, говорят, что это был настоящий государственный муж с умением обращаться с людьми, выходить из положения в затруднительных обстоятельствах, подбодрить во время боя, проявить личную смелость, которая так очаровывает простых людей. Во всяком случае одно верно: это был единственно бесспорно честный человек из всех, кого революция вынесла на поверхность жизни».[226]

Трудно судить сегодня о способностях Петлюры, о мере его одаренности, оригинальности его решений как Верховного главнокомандующего («Главного Атамана») армии УНР и единоличного руководителя государства. Неточно было бы даже сказать «диктатора». Петлюра не имел такого революционного авторитета и темперамента, как Винниченко, тем более, не был таким беспрекословным вождем, как Пилсудский. В частности, не любили Петлюру галичане. Когда после свержения гетмана обсуждались перспективы организации власти, Коновалец предложил стать диктатором Винниченко; тот отказался. Офицеры Старшинского совета предлагали Директории такой триумвират: Петлюра, Коновалец, Мельник. Тогда фактическим диктатором был бы Коновалец, и это не прошло. Наконец военные решили, что пусть уж все остается, как есть.


С. В. Петлюра


Оказавшись после Винниченко во главе Директории, Петлюра не имел крепкой опоры ни среди политиков, ни среди военных. В ходе войны Главный Атаман то шел на компромиссы с разными самостоятельными вожаками – Волахом, Стрюком, Оскилком, Болбачаном, Семусенко, Мордалевичем и другими, – то боролся с их мятежами, и некоторых, наиболее непокорных, если ему удавалось, даже расстреливал. Самые радикальные элементы критиковали Петлюру за нерешительность и требовали диктатуры. Петлюра не осмеливался на прямые преследования непослушных старшин и скорее действовал скрыто, полагаясь на спецслужбы, организатором и руководителем которых был начальник его личной охраны и контрразведки Николай Чеботарев.

Через своих людей Петлюра пытался держать под контролем и оперативное руководство армией. Атаман Юрий Тютюнник позже писал: «…Петлюра тайно от меня начал вести повстанческую политику на Украине… Его посланцы, идя на Украину, все делали вопреки директивам Штаба, хотя их подписывал он же. Преимущественно Петлюра использовал с этой целью людей, чья уголовно преступная деятельность была уже доказана Штабом… Эти люди, попав на Украину, воевали друг с другом. Они устраивали провокации и вообще своим поведением оправдывали данное им прозвище “бандиты”».[227] Даже с учетом того, что писалось это уже под контролем чекистов, слова Тютюнника отображают атмосферу в военном руководстве.

Невзирая на предельную противоречивость воспоминаний и оценок, сквозь сумерки десятилетий из разных пустяков можно все же реконструировать и глубинные убеждения, и черты личности Симона Васильевича Петлюры.

Сын полтавских мещан казацкого рода, рано вовлеченный в политику, способный, но без систематического образования, Петлюра кажется слабым журналистом; стиль его перегружен возвышенными романтичными штампами, каких-либо находок мысли или пера мы в его текстах не встретим. И все же за всем им написанным и сделанным видится, можно думать, личность цельная и сильная.

Петлюра был одногодком Сталина и имел такое же образование – незаконченную духовную семинарию. В отличие от Джугашвили, который после семинарии служил не по призванию – в обсерватории – короткое время и без всякого удовольствия, Петлюра после исключения работал в кубанских архивах под руководством историка Щербины и проявил способности к историческому исследованию.

В психологическом облике Симона Петлюры наблюдается определенный крен в сторону эгоцентризма, особенно в сторону власти над людьми и событиями. Или, может, он был травмирован неожиданной властью и исторической миссией. Эгоцентризм не тождественен эгоизму; может, такой эгоцентрик поделился бы последним куском хлеба, но не толикой власти. Отсюда и слабое ощущение реальности, что при упрямстве Петлюры находило проявление, в частности, в неоправданном оптимизме; отсюда же, возможно, и влеченье к частому в его риторике жестокому образу крови и жертвы. Человек практически находчивый и умный, Петлюра в оценке ситуации в целом часто выдавал себе самому желаемое за действительное.

Такой комплекс, в конечном итоге, вообще очень типичен для политика. Если сравнить Петлюру с его непримиримым критиком Винниченко, то здесь важна политическая ориентация, а не личные амбиции и намерения.

Идея, которой поглощен Петлюра до конца, – идея украинской национальной государственности. Ей подчинены все его политические программы, и в этом понимании слова его можно назвать националистом. Он противопоставляет себя сторонникам «безличного интернационализма»: «их сердце никого не любит: дух их не горит пламенем любви и добра ближайшему другу – народу своему, дух их не может охватить любовью и дальних друзей, которые неспособны полюбить ближних». «Лишь любовь к собственному народу является источником всемирного братства. Любовь к собственному народу учит любить и других».[228] Мы видим здесь традиционную позицию «не любишь этнически близких – не полюбишь чужих», которую, в частности, ярко выразили в русском патриотизме Достоевский, в еврейском – Жаботинский.

Свой патриотизм Петлюра выразительно противопоставил идеологиям, которые на первый план выносят социальные цели: «Слепыми является те люди, которые думают, что патриотизм может быть классовым или групповым. Классовые и групповые стремления являются вредными для блага целого народа, потому что вносят некую ущербность в единство стремлений и сеют несогласие между одиночными частями народа или делят народ на отдельные группы».[229] Следовательно, исходный пункт всей стратегии Петлюри – национальная солидарность. Отсюда непримиримость между Петлюрой и Винниченко или Шаповалом.

Нужно сказать, что Петлюра не был агрессивным ксенофобом, в частности, не был и антисемитом, о чем свидетельствуют многочисленные опубликованные материалы; однако невозможно представить Петлюру женатым на еврейке, как Винниченко. Для Петлюры человек был в первую очередь представителем национального сообщества, а затем уже хорошим или злым, союзником или противником; и он готов был дружить – и убежден был, что дружил – с еврейством как обществом. Свое видение соотношения индивида и нации он формулирует выразительно: «Вслед за девятнадцатым веком, веком развития индивидуальности, идет век национальности, национальной индивидуальности, которая должна развить все свои благородные силы и приблизить время всемирного равенства и братства».[230]Не личность, а нация является субъектом и исторической индивидуальностью – эту романтическую философию XIX ст. Петлюра считает философией будущего.

Политическая наприязнь Винниченко и Петлюры имела давнюю личную и литературную историю. Тем не менее, в противостоянии Винниченко и Петлюры находит проявление в первую очередь драматичное простивостояние не личностей, а социального и национального приоритетов в украинском национальном движении.

Не случайно поддержку Петлюра получил именно от Жаботинского. Правда, Петлюра, верно определив российскую имперскую государственность как главную политическую опасность для Украины и отказавшись от всяких компромиссов с белыми и красными, все более непримиримым становился ко всему русскому (обращение «к книжкам, написанным Московскою мовою», «отравляет и деморализует» читателя[231]) и даже деградировал – его последний памфлет относительно «московской воши» просто неудобно читать.

Тем более, неправ и тенденциозен Винниченко, обвиняя Петлюру в беспринципности за то, что тот редактировал журнал «Украинская жизнь» на русском языке. В определенном понимании Винниченко больший националист, чем Петлюра, потому что он был готов вести нацию ради «украинской идеи» на союз с самим дьяволом, просился в Советскую Украину – с высокими целями, понятно – даже в страшные годы коллективизации. Петлюра был более прямолинеен и более упрям.

Первичность национального и над интернациональным, и над личностным определяет и культурную ориентацию в первую очередь не на европеизм, а на усвоение собственного наследия. Еще нужны «долгие века» осваивать национальные богатства, а мы «сразу скачем к роли Фауста в земном мире».[232] Упоминание о Фаусте адресовано европеисту и модернисту Винниченко – «курносому Мефистофелю», которого в 1908 году резко осудили литературные критики С. Ефремов, Г. Хоткевич и С. Петлюра.

Население Украины поставлено было перед выбором: или главным образом решать социальные проблемы и в первую очередь – удовлетворение земельного голода крестьянства, или сначала независимая Украина, а затем уже реформы. Оба лозунга поддерживала самая многочисленная, самая эмоциональная и самая стихийная политическая партия – украинские эсеры; когда же оказалось, что нужно выбирать, УПСР раскололась приблизительно пополам. Суть раскола выявилась еще во времена Скоропадского, на нелегальном IV съезде УПСР. Правый «Центр» пошел за Шаповалом, отдав приоритет самостоятельности, левые – «боротьбисты» – за Михайличенко, Василием Элланом, Гринько, Любченко и другими, вплоть до более позднего вступления в КП(б)У. Сторонники Шаповала соглашались войти в Украинский национально-государственный союз (УНГС) при условии всесторонней украинизации государства, а будущие «боротьбисты» были против союза с национал-демократами и выдвигали требование в первую очередь решить социальные проблемы.

Аналогичный раскол состоялся и в УСДРП. Винниченко колебался, Порш был решительно и против левых, и против диктатуры атаманов, за парламентские и европейские пути; левые организовали фракцию «Независимых», которая потом выделилась в Украинскую коммунистическую партию (УКП). Характерно, что Винниченко, в итоге склонившись к левым, отстаивал идею красного революционного блока Россия – Украина – Галичина – Венгрия.[233] Здесь обнаружилась определенная общность антагонистов: идея «красного пояса» поддерживалась последовательными левыми коммунистами, поскольку приблизительно отвечала предполагаемым маршрутам «мировой революции», и потому более поздние «троцкисты», как бы это ни выглядело парадоксально, были меньшими централистами, чем российско-коммунистические «государственники». Левые революционеры Винниченко и Троцкий с разных сторон шли к одной политической конфигурации.

Твердая независимая позиция Петлюры была ориентирована на национальную солидарность, а не на две равноценные цели – национальную и социальную. И нужно признать, что с этой точки зрения его прагматичные установки и конкретные шаги были более последовательными и эффективными, чем политика левых.

Петлюра сразу взял курс на постоянную армию, осуществляя по отношению к офицерскому («старшинскому») корпусу ту политику, которую реализовали большевики в Красной армии. Ведущие руководители его армии происходили из русского офицерства и даже из армии Скоропадского. Между прочим, Шаповал прямо протестовал против использования русских офицеров в армии УНР, как, соответственно, левые коммунисты и «военная оппозиция» в красной России. С самого начала Петлюра ориентировался не на немцев, а на Антанту; по свидетельству организатора масонской ложи «Молодая Украина» Моркотуна, бывшего секретаря Скоропадского, Петлюра вошел даже в эту связанную с западными либералами ложу. На пути к Антанте стояла непримиримая российская генеральская хунта. В этих условиях Петлюра, как прагматичный государственник, не верил в возможность компромиссов с Деникиным и Врангелем и возлагал надежды на антикоммунистический блок Румынии, Польши, государств Прибалтики («Черноморско-Балтийский союз»), и в первую очередь на Польшу – невзирая на тяжелые проблемы с Галичиной и Волынью, которые сразу возникли на почве польского национализма. А присоединение Украины к такой проантантовской комбинации могло осуществиться только собственными украинскими государственническими силами. Здесь Петлюра был абсолютно прав.

Петлюра обнаруживает необычную для социалиста склонность к православным службам, поддерживает деятельность своего министра – Ивана Огиенко (митрополита Иллариона), верит в усиление религиозного движения в Украине. Но религиозность Главного Атамана как-то вторична относительно национальной идеи. «Вдохновенная, величавая фигура Христа, могучее лицо Будды, светлое лицо Сократа – эти величественные образы предстают перед нашими глазами как символы неземной любви к своему народу, как великаны-защитники счастья, славы и расцвета своих народов».[234] Христос как еврейский патриот – это что-то странное, не говоря уж о Будде, о котором Петлюра знал явно немного. Но если идет речь о религии и патриотизме, то причем здесь Сократ?

Петлюра был глубоко убежден в величии украинской государственной идеи и чувствовал свое особое призвание в ее воплощении. При этом идея национальности и патриотизма приобретает у него достаточно странный полурелигиозный характер.

Единственное, что объединяет всех троих – это идея жертвы, жертвенной цикуты. В выступлении на юбилее Шевченко в марте 1921 г. Петлюра говорит об основанной Тарасом Шевченко «национальной вере» так же, как в статье о патриотизме – о вере Христа и Сократа. Кстати, вспоминает он и о жертвенности Великого Кобзаря. Петлюра отмечает «большое значение веры, которая все не покидала Шевченко, которая его спасла, и по аналогии с ней той веры, которую мы имеем, правдивость нашего дела, которое нас, слава богу, не покидало и которое нас спасет».[235]

Ощутимы мессианистские мотивы в самооценке Главного Атамана, как и готовность к большой жертве, которую он должен принести. Не случайна риторика, в которой он непосредственно обращается к народу как его «отец». Действительно, 21 сентября 1920 г. Петлюра издает «Приказ населению Украины» (!), в котором призывы заканчиваются словами: «Я требую этого».[236]

Отсюда и понимание национальной идеи как чего-то почти тождественного религиозной вере, и отношение Петлюры к политическим партиям. Правительственные комбинации он строил, опираясь на небольшую группу партийных деятелей, в том числе социал-демократических, – Мартоса, Мазепу, Левицкого и некоторых других. Однако в феврале 1919 г., когда УСДРП осудила диктатуру и потребовала от членов партии покинуть Директорию, Петлюра вышел из партии, да и позже его членство в ней было мнимым. Он ясно высказался о своей сверхпартийности: «Такие узкопартийные доктрины, как, например, у нас социал-демократическая и им подобные, чисто классовые программы, у нас не только не имеют права репрезентироваться на руководство народом, но должны существовать до определенного времени лишь теоретически и не требовать диктатуры над Украиной для своих 5–8 % сочувствующих!»[237]

Осуществление национальной идеи не может быть партийным делом. В конечном итоге, это – дело гения. Намек на это находим в выступлении на Шевченковском празднике: «Если мы будем привязывать имя Шевченко к какой-то партии, к какому-то определенному мировоззрению, мы не будем уважать и понимать дела и творчества нашего гения. Нашему гению в партиях будет узко и тесно. Гений не знает границ. Вы знаете, попытки провязать всех поэтов в мире к определенной партии, к определенной партийной работе всегда заканчивались для гениев катастрофически: гений выходил из партии, гению было тесно».[238] Общенациональное дело не вмещается в партийные рамки, ее мессии тесно в партиях.

А как же с реальностью многопартийной системы в Украинской республике?

По мнению Петлюры, разнообразие и обилие доктрин и программ «для лиц является полезной, для народов приносит это огромный вред».[239]

Петлюра рассматривает межпартийную борьбу как недоразумение, распущенность и следствие влияния Москвы. Он квалифицирует как «влияние Московщины, ее больной культуры с большими контрастами (всё – или ничего)» работу тех украинцев, которые «определенными сторонами своей деятельности сослужили службу нашему народу, но во время государственного его творчества своей недисциплинированностью, неправильным пониманием путей и методов государственного строительства проделали змеиную, мерзкую работу – по своим последствиям хуже той, которую наносит сознательный предатель». Речь идет о Винниченко, Грушевском «и таком их антиподе, как неуравновешенный и хаотический С. Шемет»[240] (правый радикал, близкий к Михновскому. – М. П.).

Едва ли не единственная политическая сила, которой Петлюра выражает полное доверие, – это национал-демократия Ефремова. Ефремов, все годы Гражданской войны проживая в Киеве на Гоголевской улице, временами – иногда нелегально на Приорке, возглавлял «Братство украинской государственности» (БУГ) – политический центр, подобный тем, которые создавались антибольшевистскими силами в Москве и время от времени раскрывались ЧК. БУГ просуществовал с 1920-го по 1924 г. С согласия БУГа был осуществлен Зимний поход Тютюнника в 1921 г., по некоторым данным, Ефремов был членом подпольного Центрального повстанческого комитета (Цупкома).[241] Ефремов, глядя на дом, где был когда-то «Украинский клуб», вспоминал, как приветствовали Директорию, угощали обедом Симона Васильевича, прощались, отправляя «на жертву» «Славка» – Прокоповича, Саликовского и так далее».[242] «На жертву» отправлен из Киева при отступлении поляков руководящий состав нового правительства Петлюры – премьер Вячеслав Прокопович, министр иностранных дел Андрей Никовский, министр внутренних дел Александр Саликовский. Не случайно в письме к Прокоповичу по поводу 25-летнего юбилея литературно-научной деятельности Ефремова Петлюра просит обсудить на Совете Народных Министров вопрос о форме выражения почета и оценки заслуг Ефремова.[243] Вспомним и высокую оценку Петлюры в дневнике Ефремова.


В. К. Прокопович


Можно уверенно говорить, что Петлюра, отбрасывая всякую партийную разношерстность, политически ближе всего был к национал-демократу Ефремову, а национал-демократы Ефремова политически и организационно были наиболее надежными «петлюровцами».

Высокая идеология воспринимается массами в том удешевленном и растиражированном виде, да еще и через людей, которые от имени этой идеологии действуют. Культурный и политический уровень людей, которые представляли для украинского города и села независимую Украину, был невысоким. Петлюра сам отчасти виноват в том, что все эти люди звались «петлюровцами», – он самочинно после антигетманского восстания от своего имени подписал обращение к народу Украины, дав свое имя всем, кто взялся за оружие. В условиях массовых восстаний приходилось создавать армию не на базе профессионального костяка, а подчинять себе стихийно возникшие повстанческие отряды. Этой задачи политическая и военная стуктура УНР разрешить не сумела. Неповиновение, смуты и измены батьков-атаманов, еврейские погромы, самочинные жестокие расправы с враждебно настроенными элементами населения, в конечном итоге, пьянство и разворовывание захваченного у гетмана 50-миллионного фонда – все это приводило к тому, что власть Главного Атамана распространялась практически на несколько десятков километров от его штабного вагона.

Петлюра никак не мог воспринять реальную картину атаманского всевластия в формально подконтрольной ему Украине. Обвинение его войска в насилии он воспринимает как враждебную клевету. Авторам воззвания правого Союза хлеборобов, где говорилось об «атаманских отрядах разных названий», которые «доказали полную слабость перед врагом», о «прежних средствах борьбы и военной организации с упором на реквизиции, а временами и грабежи», Петлюра отвечает: «Только слепая, партийная заскорузлость и сектантство могли водить той рукой, которая написала приведенную на нас клевету и нападки. Только оторванность от народа и классовый эгоизм могли наделить наше войско определенными чертами – как дезорганизованного, аморального, не способного к борьбе и победе, именно так оно предстает в освещении “Союза украинских хлеборобов”».[244]

С таких же позиций следует оценивать и отношение Петлюры к еврейским погромам.

В правительствах УНР всегда была должность министра еврейских дел, которую до конца занимал Пинхас Красный. Тем курьезнее строки из письма Главного Атамана П. Красному от 29 декабря 1920 г. о «кампании против украинского дела вообще и Правительства УНР, в частности, с обвинениями в еврейских погромах»: «Конечно, основание этой кампании кроется не в погромах, которых в действительности не было (!), а где-то глубже, в тайниках европейской дипломатии, и осуществляется лицами, которым в настоящее время нужно дискредитировать украинский вопрос… Если где-то и были случаи, когда жертвой нападения был еврей, то в этом были виноваты банды разбойников, которых после большевистского господства осталось немало и которых сразу нельзя было уничтожить. О погромах, о массовых ограблениях и убийствах я ничего не знаю и даже не допускаю, чтобы это могло быть»[245] (курсив мой. – М. П.).

В отличие от белых генеральских правительств, Петлюра пытался прекратить волну ужасающих погромов, которые в 1919 г. в Украине унесли около 120 тыс. жизней несчастных и беззащитных еврейских обывателей городов и местечек.

А через три месяца, 18 марта 1921 г., Петлюра пишет обращение к населению Украины относительно недопущения еврейских погромов: «Палачи наши – большевики – везде распространяют слухи, будто украинские повстанцы уничтожают еврейское население. Я, Главный Атаман Украинского Войска, не верю этому, не верю, потому что знаю народ украинский, который, притесненный грабителями-завоевателями, сам не может притеснять другой народ, так же страдавший от большевистского господства». Повторив слова о «слезах, которыми еврейское население провожало отступающее наше войско» (с ними он обращался к Красному), Петлюра заканчивает патетически: «Как Главный Атаман Войска Украинского, я приказываю вам: большевиков-коммунистов и других бандитов, которые совершают еврейские погромы и уничтожают население, карать беспощадно и, как один, стать на защиту бедного измученного населения и через наши военные суды расправляться с бандитами немедленно».[246]

Винниченко и другие национал-социалистические политики совершенно верно видели слабость национального государства в том, что за ним не идут массы. Петлюра не признавал других причин поражения, кроме недисциплинированности и непослушания исполнителей.

Не была ли это хитрость двуличного атамана? Уже упав на парижскую мостовую после выстрела молодого еврея, Петлюра, говорят, простонал: «За что?» В реальности, как он ее видел, погромов «в действительности не было» – по крайней мере, он делал все, что мог, чтобы «отдельные антисемитские проявления» прекратить.

О том, насколько Петлюра пребывал в облаках, свидетельствует хотя бы признание (в августе 1918 г.![247]) самой большой ошибкой Центральной Рады то, что она не провела мобилизации резервистов в армию, – кто бы тогда, когда все разваливалось, выполнил приказ о мобилизации, да и где был тот провинциальный аппарат Центральной Рады!

В письме к начальнику Генерального штаба армии УНР Вс. Петрову он признает сквозь зубы, что «попытка реставрации наших усилий в государственном строительстве (начиная с 1917 г. и вплоть до сегодня) застала нас в таком состоянии организации наших сил, национальной дисциплины и подготовки и умения государственными делами руководить, который не мог преодолеть деструктивные элементы нации, а поэтому не дал возможности овладеть всей территорией, которую заселяет украинская нация»[248] (курсив мой. – М. П.). Вот это состояние неорганизованности, «деструктивные элементы» – все, что ответственно за провал попытки государственного строительства.

Петлюра на практике хорошо знал цену своим военным сотрудникам, как партизанским атаманам, так и кадровым офицерам. В другом письме к генералу Петрову, которому он доверял, Петлюра пишет: «Также наши неудачи новейшей истории Украины (1917–1921) показали мне, что разного рода деструктивные явления, такие как бунты Оскилко, Болбачана, Волаха, как недисциплинированные выходки г. Омельяновича-Павленко с его кустарными ауспициями и спорами, как постоянная оппозиция ген. Сальского и другие аналогичные явления происходят не только по злой воле одних (Оскилко), безволия, которое тянет за собой подчинение воле других (Болбачан), неумение ориентироваться в сложных обстоятельствах политической жизни третьих (Омельянович-Павленко) и, наконец, от амбиций и больного честолюбия четвертых (Сальский), но еще и оттого, что нашей армии вообще, а командному составу ее в частности и особенно, нельзя было… привить единообразия мыслей, говоря иначе, объединить его единственной доктриной».[249] (Михаил Омельянович-Павленко, полковник русской армии, был командующим действующей армией УНР, а генерал Владимир Сальский, тоже русский высокопоставленный штабной офицер – военным министром, другие атаманы – самодеятельной «региональной элитой».)

И уже после окончательного поражения, на территории Польши, Петлюра дает указания о налаживании государственнической идеологической работы и спецслужб через культурно-образовательный, разведывательный и контрразведывательный отделы Генерального штаба, о национальной архитектуре украинских церквей и других безотлагательных задачах перестройки государства… Можно было бы видеть в этом тоталитарный синдром, если бы все это не было размахиванием картонным оружием.

Никовский вернулся в УССР в 1924 г. Свои долгие откровенные разговоры с ним и рассуждения о прошлом Ефремов подытожил в дневнике: «Целая полоса дурости и геройства, продажности и самопожертвования, высокого подъема и подлости прошла через меня. А враг общий – там, за рубежом, наше дело закончено и без перспектив. Люди не живут, а доживают – порядочные (их горсточка) не знают, что делать, а непорядочные (огромное большинство) пустились во все тяжкие… Неутешительная страница нашей истории, непосредственный сквозняк авантюризма, нечестности и легкомыслия, которые начинаются еще с Центральной Рады».[250]

Может, самой показательной для этих последних времен и дней Украинской независимости была история с Тютюнником и Отмарштайном.

Юрий Тютюнник превращался под конец во все более влиятельную и инициативную фигуру в армии УНР. Крестьянский парень из многодетной семьи, поручик военного времени из студентов, он отличался выдающимися командирскими способностями, храбростью, чрезвычайным честолюбием и энергией. Петлюра назначал его на все высшие должности, но в то же время побаивался и всячески против него интриговал, а Тютюннику все меньше нравилась польская ориентация Главного Атамана.


Ю. О. Тютюнник


Образованная в 1920–1921 гг. на западе Украины Украинская военная организация (УВО) под руководством полковника Коновальца стала на путь террористической борьбы с правительством Польши и уже в 1920 г. организовала покушение на Пилсудского. УВО не поддерживала никаких связей с военными органами УНР, Петлюра был осужден галичанами как изменник. Позже в ОГПУ пленный Тютюнник свидетельствовал, что симпатизировал «галицким революционерам».

После поражения на территории Польши были размещены остатки вооруженных сил УНР, которые насчитывали тогда до 25 тыс. человек. Значительно больше сил находилась в Украине в партизанских отрядах. Только в больших отрядах на время максимального подъема движения, в июле 1921 г., насчитывалось более 30 тыс. человек; для сравнения, в независимой армии Махно было тогда 30–40 тыс. человек.

Попытка организации грандиозного антикоммунистического выступления на Украине относится к 1921 г. Подготовка к восстанию продолжалась все лето и осень, по решению Главного Атамана подготовительная фаза должна была завершиться 1 сентября.

Организованный в 1921 г. Партизанско-повстанческий штаб возглавили генерал-хорунжий Юрий Тютюнник (начальник штаба) и полковник Юрий Отмарштайн (начальник оперативного отдела). Капитан Генерального штаба российской армии, швед по происхождению, Отмарштайн занимал значительные штабные должности в армии УНР. Весной 1921 г. «для сохранения здорового ядра армии» от разложения была создана тайная офицерская организация под названием «Украинское военное общество» во главе с Отмарштайном.

7 октября 1921 г. Польша подписала обязательство выслать вместе с лидерами савинковского Союза также Петлюру, Тютюнника и Омельяновича-Павленко. В действительности же 23 октября Тютюнник подписал приказ Повстанческой армии (ПА), где объявил о своем вступлении в командование армией, назначении полковника Отмарштайна начальником штаба и подчинении ПА всех сил в Украине. 29 октября Тютюнник выехал из Львова в Ровно, где завершалось формирование ядра Повстанческой армии. 4 ноября Волынская группа под командованием самого Тютюнника прорвалась через советскую границу.

Второй вооруженный Зимний поход закончился полным поражением. Чекисты еще к переходу границы группами ПА разгромили основные партизанские отряды, и общая численность повстанческих сил составляла в октябре 1921 г. всего 830 сабель и 440 штыков.[251] Подольскую группу красные не допустили к соединению с Тютюнником, и она, пройдя полторы тысячи километров, повернула назад; Бессарабская группа была разбита на границе. А группу Тютюнника заманили в глубь территории и разбили под Коростенем, в бою около Звиздали. Волынской группе противостояли дивизия украинских «красных казаков» Примакова и бригада Котовского, тоже по основному составу украинская. Красные расстреляли около Базара 359 из 500 пленных, остальных отдали в Чека. Сам Тютюнник едва спасся с небольшим отрядом.

Постановлениями большевистских органов власти предусматривалась система жестокого террора в отношении украинского населения, система расстрела заложников и тому подобное.[252] А главное – введение НЭПа выбивало почву из-под ног повстанцев. Крестьяне не пошли в повстанческие отряды.

С военной точки зрения, Зимний поход был авантюрой. На время выступления Тютюнника близ границ Украины находилось только около 7 тыс. бойцов армии УНР. А Красная армия на территории УССР насчитывала 14 стрелковых и 4 кавалерийских дивизии, не считая технических частей. Организации Цупкома были разгромлены Чека еще до начала рейда.

Тютюнник понимал, что его рейд-поход имеет мало шансов на успех и что с каждым днем эти шансы уменьшаются. Петлюра, однако, не считался с его аргументами и все откладывал начало похода. По неизвестным причинам он рассчитывал на то, что большая война против большевиков начнется в 1922 г., и оттягивал начало восстания в Украине, надеясь, что возглавит повстанцев именно в соответствующее время. Основные ресурсы он направлял не Тютюннику, а южной группе Гулого-Гуленко; своему представителю при польском войске полковнику Данильчуку Петлюра написал письмо, в котором поручал передать полякам, чтобы они давали Тютюннику как можно меньше патронов и оружия, поскольку, мол, рейд является личным делом Тютюнника. Письмо было готово в тот же день, когда Петлюра подписал приказ о Зимнем походе и попало в руки Тютюнника и Отмарштайна.

После провала Зимнего похода Отмарштайн попытался вывезти с территории Польши письмо Петлюры к Данильчуку и с этой целью приехал в лагерь интернированных воинов УНР в Шеперно. 3 апреля 1922 г. в этом лагере Отмарштайн был убит неизвестными – можно думать, политическими соперниками[253] или, попросту говоря, агентами Чеботарева. Письмо при убитом не нашли, хотя документы и деньги убийцы оставили. Как отмечал Тютюнник, весть о смерти Отмарштайна вызвала нескрываемую радость у Петлюры и близких к нему людей.[254]

Тютюнник стал такой же жертвой чекистской провокации, как и Савинков. Он делал ставку на «Всеукраинский Военный совет», который был в действительности чекистской выдумкой; в 1923 г. его вызвали в Харьков на заседание этого мифического «ВВС» и на советской территории арестовали. В отличие от Савинкова, Тютюнник был отпущен чекистами на волю, стал писателем и кинодеятелем (между прочим, автором первого варианта сценария поставленного Довженко фильма «Земля») и даже играл в фильме о рейде Тютюнника роль Тютюнника.

Чем больше эмиграционные структуры УНР подчинялись Пилсудскому, тем меньшей казалась Тютюннику разница между поляками и большевиками. В то же время он все более колебался в определении своего отношения к красным – его интересовал только национальный вопрос, а принцип «советской власти», то есть принцип диктатуры, он готов был принять.

В переходе Тютюнника на сторону коммунистов есть интересные моменты, которые раскрываются в автобиографии, написанной им по требованию начальника Государственного политического управления (ГПУ) Украины Балицкого. По словам Тютюнника, он оценивал и советскую, и польскую власть под одним углом зрения – как чужеземную оккупацию.

В условиях «украинизации» Тютюнник легко и логично перешел на позиции коммунистов. Естественно, что с поворотом к политике Великого перелома в 1929 г. он был арестован и впоследствии погиб.

После убийства Петлюры председателем Директории стал Андрей Ливицкий, ее представитель в Варшаве, главой правительства – Вячеслав Прокопович; его реальная работа ограничивалась изданием в Париже, где он поселился, журнала «Тризуб». И реально, и формально правительство УНР не имело ни влияния, ни дел, которые надо было решать.

* * *

Труд историка иногда напоминает труд патологоанатома: он всегда имеет дело с мертвыми реалиями, и временами ему приходится брутально вскрывать тех, кто давно отошел в мир иной. Обозревая бурную жизнь тех лет революции, полную вспышек надежд, разрушительных бунтов, поражений и отчаяния, героизма и жестокости, безграничной глупости и пророческих прозрений, среди множества случайных людей, вынесенных волной на поверхность событий, на фоне политических платформ и программ, за которыми чаще всего стояли совсем другие реалии или ничего не стояло, – в кровавой тьме войны всех против всех в украинском национальном лагере самыми влиятельными или наиболее знаковыми представляются фигуры Михаила Грушевского, Владимира Винниченко, Никиты Шаповала, Сергея Ефремова и Симона Петлюры. И если мы признаем, что путь, на котором Украина испытала бы меньшее горе и потеряла бы меньше человеческих жизней, – это путь национальной государственной независимости, то мы должны признать, что именно Симон Петлюра был самой выдающейся исторической фигурой на этом пути, невзирая на свои личностные и политические слабости и недостатки.

В ту пору партизанских «батьков» насчитывалось много, и временами они были безликими и безвольными фигурами; от них требовалось в первую очередь, чтобы они угадывали настроения своих «хлопцев». Некоторые были волевыми хищными натурами, которые умели подчинять людей и долго держались на поверхности.

Как подобает лицам, близким к «нижнему миру», все они отличались чрезвычайной жестокостью. И каждому, чтобы его слушались, необходимо было иметь одну главную добродетель: везенье.

Петлюра чувствовал себя ближе к Богу. Но ему не везло.

Симон Петлюра избрал единственно возможный путь, на котором побеждают национал-патриотические движения: путь национальной солидарности. На этом пути выиграла Польша, где межпартийные дрязги и социальные противоречия отступили перед угрозой полной потери независимости от России. Попытки национал-социалистов возглавить беспокойное украинское общество под лозунгами социальной справедливости, чтобы на волне мощного крестьянского движения добыть в борьбе также и независимость, оказались неэффективными: эту нишу захватили коммунисты. Национал-социалистам, как левым эсерам, так и независимым эсдекам, оставалось соперничество с более сильным противником, а затем и капитуляция с дальнейшим вступлением в ряды компартии. Длительное время они имели иллюзии относительно сосуществования с ВКП(б) под суверенитетом Коминтерна. Но коммунисты ни с кем власть не делили.

О батьке Махно люди говорили: «Кто знает, с Богом ли он знается, с чертом ли, но ему везет». Среди популярных вожаков было немало таких, которые скорее знались с чертом; не случайно «батьки» редко бывали осанистыми красавцами-героями, чаще всего они имели какие-то физические изъяны, были малыми и некрасивыми, как Махно, калеками – популярный командир Правда не имел обеих ног; известна и атаман-женщина Маруся – неслыханная вещь в те годы в войске.

Национальная солидарность – это как любовь и как деньги: или она есть, или ее нет. В Украине ее не было.

Украинская элита была расколота с самого начала и до самого конца. Родзянки, Драгомировы и другие потомки казацкой старшины Богдановых времен, которая предпочла Россию Польше и добивалась только равноправия с имперским дворянством, в своем подавляющем большинстве слилась с российским благородным сословием и, возможно, считала Украину своей «малой отчизной». К идеологии «малой отчизны» склонялись и те либерально-демократические круги высокой национальной элиты – Вернадский, Кистяковский, Тимошенко, Василенко, Лизогуб, которые держались российских либералов, а затем, когда «большая отчизна» стала красной диктатурой, были по крайней мере лояльными к правоцентристской авторитарной власти Скоропадского. Низшие прослойки национальной интеллигенции со своей демонстративной «простонародностью» не в состоянии были наладить сотрудничество с российской элитой, что толкнуло правоцентристских либералов частично к аполитичности и к эмиграции, частично даже к российской генеральской хунте. Скороспелые «мартовские» национал-социалистические политики и их интеллектуальное ядро – группа левых «интеллигентов-эсдеков» – разрывались между национальными и социальными лозунгами и не могли согласиться с потерей демократии и военной диктатурой. Эти силы тоже быстро оказались невостребованными, и лидеры их в разгаре войны эмигрировали.

Украина вошла в состояние полной атомизации. Боевые действия, как везде в прежней России, велись преимущественно вдоль железнодорожных путей; и там в местечках и на станциях какие-то организующие функции неизменно при всех властях выполняли три лица – начальник станции, телеграфист и начальник милиции, они же банда или отряд под флагом той стороны, которая была сверху. Что творилось по далеким селам, того мы не знаем. Везде было полно оружия и действовали свои отряды, и никто никого не слушал, а воевали зачастую с соседними селами. Из этих небольших отрядов формировались большие, которые иногда не признавали ни одной власти, а иногда меняли флаги. Такими были и «петлюровские» отряды, такими были и «зеленые», и анархисты, и красные.

«Твердые», правые центристы были готовы пожертвовать демократией во имя государственности. Небольшая группа интеллигентов – националисты-народники старого покроя, душой которой был Ефремов, – оказалась ближе к режиму военной диктатуры, которую теоретически осуществлял Главный Атаман. Реальность диктатуры, однако, не выдерживала иронии тогдашней песенки: «В вагоне директория, под вагоном территория».

Красные формирования прошли через тот же этап хаоса и «эшелонной войны», что и повстанческая армия УНР. Но большевикам удалось наладить дисциплину в войсках – отчасти благодаря чрезвычайной жестокости чекистских и получекистских вооруженных структур. Но главной цементирующей силой была централизованная политическая партия, которая везде поставила своих комиссаров. Такой централизованной силы у Украинского государства не было, и в нем начались быстрые процессы внутреннего распада.

Была ли потеря независимости проявлением фатальной «украинской ментальности»?

Анна Вежбицкая отмечает,[255] что в русской культуре, как и в английской или немецкой, есть разница между понятием свободы (аналогии – в латинском libertas) и воли (в англ. freedom). Свобода-liberty – институционное явление, тогда как соответствующие слова национального происхождения freedom, Freiheit, воля) обозначают в первую очередь освобождение, независимость от чего-то. Действительно, у Пушкина: «…темницы рухнут, и свобода вас встретит радостно у входа» – если бы встречала воля, это был бы акт личного освобождения, не больше, но декабристов должно встретить общество с правовыми институтами свободы. Зато «на свете счастья нет, а есть покой и воля» – эквивалент личного счастья воспринимается не как социальный институт, а как сугубо личная независимость. В отличие от freedom, воля в русской культуре имеет привкус хаоса, своеволия, вольницы.

В польской культуре, как отмечает Вежбицкая, воля относилась именно к юридическим (или, точнее, некодифицируемым традиционным) привилегиям и вольностям благородного сословия (zlota wolność). Когда же Польша потеряла независимость и была разделена соседями, zlota wolność стала в первую очередь именно государственной самостоятельностью, независимостью.

Именно таким было понимание свободы («вольности») в давние казацкие времена и в Украине. Касиян Сакович в «Скорбном стихотворении на похороны знатного рыцаря Сагайдачного» писал:

Золотая вольность – так її називають,

Доступити її всі пилне ся старають.

Леч она не оная кождому может бити дана,

Толко тим, що боронять ойчизни і пана.

Мензством її рицері в войнах доступують,

Не грошми, но крв’ю ся її докупуют.

Свобода-«вольность» у авторов барочных произведений вплоть до Сковороды воспевается как «лучшее и ценнейшее благо» (Антоний Радивиловский) и всегда противопоставляется «неволе». Но это благо, которое может быть добыто лишь собственной кровью, по-благородному и по-казачьему, приобретает на протяжении веков в Украине в первую очередь социальные, а не национальные характеристики.

В украинских «культурных сценариях», как и в русских, в понимании воли преобладает независимость в социальном плане. Более того – это независимость от господина и барина. Вспомним Шевченковское: «На вольнiй, бачиться, бо й сам уже не панський, а на волi». Воля в первую очередь противостоит крепостничеству-рабству (неволи). И как логическое продолжение темы воли – «і на своїм их веселiм полi свою ж таки пшеницю жнуть».

Это уже не языковые привычки и не загадочная ментальность. Это – история, которая именно такие пути нам проторила.

Петлюра надеялся, что бессмертной окажется рожденная Гражданской войной военная государственническая традиция, которая когда-то осветит новые вспышки вооруженной борьбы за национальную волю. Такого не произошло, и слово «петлюровец» не стало героической легендой в национальной памяти. Но произошло нечто другое.

Ленинская стратегия заключалась в исчерпывающем использовании национально-освободительного ресурса для развала российской империи с тем, чтобы немедленно с началом мировой пролетарской революции перейти к централистской интернациональной диктатуре пролетариата. Никакие автономии или федерации не входили в планы Ленина и его партии. Образование формально независимой «УССР» в самом начале «диктатуры пролетариата» было актом вынужденным. Конечно, Ленину было одинаково, что УССР, что «Дальневосточная республика» (ДВР), – все это было лишь тактикой. Но образование красной Польши, Германии или Венгрии требовало и красной Украины. Государственная самостоятельность Украины под полным контролем РКП вырисовывалась в ходе Гражданской войны под давлением обстоятельств, под давлением мощного желания самостоятельности, обнаруженного украинцами.

Советская Украина была красной тенью УНР. Мы появились из этой тени, которая в ходе семидесятилетней истории приобрела плоть и кровь.

Именно поэтому «нашим государством» является и то государство, которое основано Универсалами Центральной Рады, и то, которое продлило историю после гетманского переворота, и «жовто-блакытна» УНР – и в то же время красная УССР, о чем настойчиво утверждал в эмиграции Винниченко. Принимая государственную преемственность, нельзя принимать политические традиции всех ее правительств: они настолько разные, что тогдашние политики считали за лучшее говорить о разных государствах, а не правительствах. Но потомки должны брать на себя ответственность за всю историю. Тогда вместе с ней можно взять и все то, что было в ней лучшего и вечного.

Ленин и Троцкий

Кажется естественным связывать альтернативные варианты коммунистического режима с именами Ленина и Троцкого.

В годы Гражданской войны их имена не воспринимались как знаки политических альтернатив. В букваре для красноармейцев читаем как азбучную истину: «Вожди мирового пролетариата – Карл Маркс, Фридрих Энгельс, Владимир Ленин, Лев Троцкий». После смерти Ленина много всякого писалось о сложности и даже враждебности их отношений. Благодаря знаменитым воспоминаниям Горького о Ленине отпечатались в памяти читателей ленинские оценки Троцкого: «С нами, а не наш», «есть в нем что-то нехорошее, от Лассаля». И в 1920-е годы, а особенно в более ранние времена, отношения их действительно бывали враждебными, а то и нетерпимыми. Однако не совсем понятно, в чем именно заключалась идейная сторона дела и насколько здесь виновна их психологическая несовместимость.

Обратимся сначала к личностной стороне дела.

Автор обстоятельного исследования о Ленине Д. Волкогонов время от времени подчеркивает, что стремление к власти было у Ленина настоящим стержнем его политической личности. Но это остается декларацией. Нет никаких свидетельств какой-то властолюбивой патологии у Ленина, нет ни одного примера, когда бы он утверждался над своим окружением ради самой власти, а не ради определенных принципов или догм, например, когда бы он использовал власть как самоцель, для удовлетворения психологической потребности в ней, а не как средство достижения политической цели. Все, что писали соперники Ленина о его жажде власти, может трактоваться как черта его мировоззрения и убеждений, как стремление любой ценой реализовать свою стратегию, а не как проявление присущего ему болезненного диктаторства.

Семья Ульяновых была очень милой интеллигентской семьей из российской провинции и не оставила в Володе комплекса неполноценности. Такой комплекс могла бы в антисемитской России породить не афишированная Ульяновыми четвертушка еврейской крови – но тогда даже в антисемитских кругах наличие дедушки-выкреста не делало человека «скрытым евреем», как при режиме наследников Ленина.

Ленин был искренним интернационалистом по убеждениям, а также по личным мотивам, в силу космополитического характера своей семьи – среди его предков были русские, калмыки, евреи, шведы и немцы. Гитлеровский фельдмаршал Модель приходился Ленину очень дальним родственником – и это имеет чуть ли не большее значение, чем «еврейство» Ленина. А культурно и политически Ленин был типичным русским революционером.


В. И. Ленин. 1920


Воспоминания современников, все имеющиеся материалы создают впечатление о подвижном и оптимистичном человеке с живым и мощным интеллектом, преисполненном постоянной потребностью деятельности, с развитым чувством юмора, точнее, хорошей реакцией на чужой юмор – его он встречал искренним заразительным смехом. По темпераменту Ленин был холериком, эмоции у него были глубокими и менялись быстро, проявляясь в выразительной неповторимой мимике и жестикуляции. (У Горького: «Картавит и руки сунул куда-то под мышки, стоит фертом».[256]) Его привычка господствовать в обществе не обижала людей, потому что он не подчеркивал свое превосходство. В узком и семейном кругу Ленин бывал раздражительным, но на людях это компенсировалось вниманием окружения. В нем не выпирала потребность демонстрировать свою личность, поскольку естественная повышенная эмоциональность его тона уравновешивалась склонностью к педантизму и интравертностью – обращенностью во внутренний мир как в переживаниях, так и в интеллектуальной деятельности.

Ленин был типичным интровертом. В его жизни имели значение не столько события сами по себе, сколько то, что он о них думал. Сосредоточенность на построенной им собственной картине реальности невидимой стеной отделяла его от окружения – у Ленина никогда не было друзей, он был самодостаточной личностью. Эмигрантские коллеги его могли целыми днями в папиросному дыму обсуждать политические новости и давать им все новое и новое марксистское толкование, он же рвался на воздух, на прогулку – не столько потому, что любил природу, сколько потому, что мог побыть с ней наедине. У лиц с такой постоянной жаждой деятельности, как у Ленина, оценки событий и людей бывают импульсивными, зависящими от настроения, от ситуации общения, от того, что они хотят услышать; у Ленина же они, напротив, были производными от внутренней работы в собственном мире верований, идеалов, предубеждений и интеллектуальных решений.

Он был способен на решения крутые и жесткие. Ленин очень легко рвал отношения с людьми, с которыми длительное время считался политически и лично близким, и легко сходился со вчерашними соперниками, если они переходили на его позиции. Однако, общаясь с недавними антагонистами, Ленин никогда не мог полностью избавиться от прежнего раздражения, и в этом, возможно, проявлялось определенное «застревание эмоций».

Можно думать, что он не очень легко забывал острые вспышки чувств, и иногда это носило зловещий характер. Возможно, это проявилось в личной ненависти к царю и царской семье, которая угадывается за холодными рассуждениями о целесообразности их физического истребления. Подобные черты обветшалой озлобленности можно видеть и в ненависти Ленина к церкви и священникам, и в легкости, с какой он приказывал расстреливать проституток. Вообще, решения Ленин, кажется, принимал не очень просто в силу тех же черт педантизма, которые вынуждают человека снова и снова возвращаться к якобы ясному вопросу. Однако сильный ум, темперамент и холодный эмоциональный барьер интраверта между собой и миром позволяли избежать болезненных колебаний.

Источники духовной эволюции Ленина – в его юношеском «мы пойдем другим путем». Никто не уточнял, что имел в виду гимназист Володя Ульянов, когда сказал эти слова, узнав о судьбе старшего брата-террориста. «Другой путь», конечно, официально трактовался как путь марксистско-ленинский, хотя далеко было еще юному Володе и до Маркса, и до коммунистической партии.

Жестокость Ленина – а примеров чрезвычайно, безоглядно жестоких его решений можно приводить много – происходит не от характеропатии, а от всепоглощающей фанатичной преданности делу. И начало настоящего перелома в его сознании, который в конечном итоге сформировал его как политического лидера, можно увидеть в гимназические годы.

Главное в «том», что путь Александра – не убийство, а благородство самоотверженных убийц. Александр Ульянов отказался подписать просьбу о помиловании, сославшись на то, что это будет нечестно – ведь он, революционер-террорист, по его словам, «сделал свой выстрел». Борьба с царем мыслилась этими юношами благородной, как дворянская дуэль.

Это благородство террористов первых поколений заменяется макиавеллизмом Ленина, который отказывается от народнического террора из-за его невыгодности, а не аморальности. Он всегда был за массовый якобинский террор. «С врагами нужно по-вражески» – вот то «другое», что определило в юности его путь.

Был ли Троцкий психологически скорее соперником или же дополнением Ленина?

В период острой фракционной борьбы в большевистской партии противники Троцкого упорно создавали образ капризной самовлюбленной личности из мелкобуржуазной семьи, неспособной к дисциплинированной акции в силу постоянной потребности в демонстрации своего неугомонного «Я». Главный редактор всех тогдашних энциклопедий Н. Л. Мещеряков писал: «На протяжении всей своей революционной деятельности Троцкий стремился стать вождем партии. Человек блестящих способностей, но по натуре своей самый чистый интеллигент-индивидуалист, чужой психике пролетариата и неспособный к коллективной работе, Троцкий, невзирая на все усилия, никогда не мог собрать вокруг себя сколь-нибудь значительную группу революционеров».[257] Позже эти характеристики объединились с намеками на еврейское происхождение Троцкого, которое добавляло его образу дополнительные штрихи непризнанного местечкового вундеркинда. Мефистофелевская внешность Троцкого и его ораторская революционная демагогия усиливали впечатление идеолога насилия, возможно, еще страшнее, чем сталинское. Все эти характеристики существенно искажают настоящего Троцкого, о котором мы можем сегодня судить по документам и его публикациям.

Прежде всего еврейское происхождение Льва Бронштейна-Троцкого не играло в его жизни столь же серьезной роли, как в жизни многих оппозиционных деятелей еврейского происхождения в России и Европе того времени. Троцкий утверждал, что в юношеские годы своего еврейства он совсем не воспринимал. Отец Троцкого был богатым хлеборобом, выходцем из еврейских колонистов Екатеринославщины, которые были до Александра III вообще освобождены от правовых ограничений, налагаемых на евреев. Старый Давид Бронштейн говорил на украинском «суржике», сам умел делать всю крестьянскую работу и не воспринимался украинским окружением как еврей. В Одессе, в реальном училище, подростку Леве Бронштейну иногда приходилось слышать от преподавателей словцо «еврейчик», но не меньшую враждебность реакционные учителя обнаруживали к немцам и особенно к полякам. Он жил во время учебы в Одессе у родственников, в интеллигентной еврейской семье, проникнутой народническим гуманизмом, и под воздействием господствующей атмосферы воспринимал императив справедливости, который вынуждал его стыдиться собственнического эгоизма родителей в их отношениях с крестьянами. Отсюда истоки его протестных настроений, которые рано привели Троцкого к революционному подполью, суду, тюрьме и ссылке.


В. И. Ленин и Л. Д. Троцкий на Красной площади 7 ноября 1919 года


В характере Льва Троцкого смолоду прослеживается очень сильный эгоцентризм, который толкал его к инициативе и лидерству. Однако здесь не видно черт личностного обособления. Склонный к демонстративности человек, со свойственной ему легкостью забывать, не воспринимает воспоминания и упреки совести, он охотно демонстрирует себя, но имеет склонность приспосабливаться к окружению, показывать себя людям таким, каким быстрее может им понравиться, – и нередко настолько гибкий, что теряет все свое «Я», кроме самого примитивного эгоизма. Психика Троцкого не имеет с этими чертами ничего общего. Ему абсолютно несвойственна полуистерическая вера в свои фантазии, которые такой человек не пробует и проверить, а главное – Троцкий никогда не приспосабливался к аудитории. Скорее всего, его первой реакцией было сопротивление окружению, немедленное противопоставление ему собственного «Я» и собственных оригинальных взглядов и убеждений, даже если позже ему приходилось отказываться от них или изменять их. Как эгоцентрик Троцкий плохо слышит голоса окружающего мира, а скорее навязывает ему свою волю и свое видение. При этом, как это нередко бывает с эгоцентрическими натурами, он не был эгоистом в расхожем понимании слова – Троцкий и в малых бытовых делах, и в больших был щедрым на самоотверженность и самопожертвование.

Один из недоброжелателей сказал о Троцком, что он охотно умер бы за революцию, если бы достаточное число зрителей любовалось им в эту минуту. В этом что-то есть, хотя это бессмысленная фраза. В угоду зрителям можно наделать себе много вреда, однако не умереть. Кстати, Троцкий погиб от руки сталинского убийцы достойно, найдя искренние последние слова и для любимой жены, и для мирового пролетариата, которому, как был убежден, он отдал свою жизнь.


Л. Д. Троцкий в кабинете


Троцкий, как и Ленин, – типичный интраверт. «Природа и люди не только в школьные, но и в последующие годы юности занимали в моем духовном бытии меньше места, чем книги и мысли».[258] Как человек очень сосредоточенный на себе и склонный навязывать себя реальности больше, чем отдавать себя ей, верить ее силам и прислушиваться к ним, Троцкий более близок к типу пророка, чем к самоотверженным приверженцам церкви или партии. Эгоцентрическое навязывание своей воли реальности воспринимается им самим как революционный мессианизм. Он слышал что-то в окружающей действительности, оно говорило через него – с детских лет. «Весеннее солнце навеивало, что есть что-то неизмеримо более могучее, чем школа, инспектор и неправильно посаженный на спину ранец – чем учеба, шахматы, обеды, даже чтение и театр, чем вся вообще повседневная жизнь. И тоска по этому неизведанному, властному, возвышенному над отдельным человеком охватывала существо мальчика до самой глубины души и вызывала сладкую боль изнеможения»,[259] – пишет он о себе-школьнике.

Так же он характеризует свои действия в революционные дни: «Каждый настоящий писатель знает моменты творчества, когда кто-то другой, более сильный, водит его рукой. Каждый настоящий оратор знает минуты, когда его устами говорит что-то более сильное, чем он сам в свои будничные часы. Это есть «вдохновение». Оно возникает из высшего творческого напряжения всех сил. Неведомое поднимается из глубокого логова и подчиняет себе сознательную работу мысли, сливает ее с собой в каком-то высшем единстве. Мгновения высшего напряжения духовных сил охватывают в определенные моменты все стороны личной деятельности, связанной с движением масс. Такими днями были для «вождей» дни Октября. Подспудные силы организма, его глубокие инстинкты, унаследованные от звериных предков чувства – все это поднялось, сломало двери психической рутины и – рядом с высшими историко-философскими обобщениями – стало на службу революции. Оба эти процесса, личный и массовый, были основаны на сочетании сознания с неведомым, инстинктом, который составляет пружину воли, с высшими обобщениями мысли».[260]


Студент Л. Бронштейн (Троцкий). Фото из архива полиции


Такого не мог бы написать ни Ленин, ни один из его соратников. Не потому только, что марксистский пуризм не позволил бы им вспоминать инстинкт и неведомое, – просто никому из них не было дано так ярко чувствовать и выражать то состояние, которое по аналогии с религиозным можно было бы назвать революционным духовным опытом.

Ленин был предан социалистической революции тоже абсолютно и бескомпромиссно, но иначе. У него нет признаков психологии пророка, он скорее честный и безжалостный служащий и прислужник идеи коммунизма. Ужасные слова, сказанные о Ленине Петром Струве, который хорошо его знал, – «мыслящая гильотина», – по-видимому, не лишены жестокой правды.

Но все это ничего не говорит о природе конфликта между Лениным и Троцким.


Л. Д. Троцкий, В. И. Ленин, Л. Б. Каменев. Май, 1920


Касательно идейно-политической стороны расхождений, то здесь более поздние большевистские обвинения скорее искажают реальность. Политическая (тактическая) платформа большевизма в 1905 г. основывается на тех же, в сущности, идеях непрерывности развития революции от «буржуазно-демократического» этапа к «социалистическому», что и платформа Парвуса – Троцкого, разве что с разницей в деталях, – только Троцкий сформулировал их на несколько месяцев раньше Ленина, еще в январе 1905 г. О рабочих советах как органе «диктатуры пролетариата» Ленин ясно говорит только в 1917 г., хотя обратил на них внимание уже в 1905-м, но именно Троцкий высоко оценил их и был фактическим руководителем Петербургского рабочего совета в годы Первой русской революции. Легенды о «недооценке» Троцким «роли крестьянства» опровергались обоими, Лениным и Троцким, в годы Гражданской войны, когда они опубликовали заявление об их полном единодушии в этом вопросе. Что касается особенной агрессивности Троцкого в курсе на «мировую революцию», то стоит отметить, что в 1920 г. Троцкий был решительным противником прорыва в революционную Европу через Польшу, а Ленин поддержал замыслы коммунистических интервенционистов.

Троцкий – революционер не только по профессии, но и по психологии, потому что он чувствовал революцию мистически и пророчески, всем естеством.

Троцкий выехал из России за границу осенью 1902 г., в разгар подготовки II съезда партии. Ему было тогда только 23 года – возраст, когда студенты заканчивают университеты. Троцкий стал очень близок к старшим вождям партии – Мартову, Засулич, Аксельроду, а с Плехановым сразу вступил в тяжелый конфликт; с Лениным же у него сложились поначалу прекрасные взаимоотношения. Ленин даже настойчиво требовал включения Троцкого в редколлегию газеты «Искра», чтобы изменить в свою пользу соотношение сил; как свидетельствовал позже бывший меньшевик Мартынов-Пикер, Ленин планировал создание в редколлегии руководящей «тройки» в составе Ленина, Плеханова и Троцкого.[261] А на II съезде партии в 1903 г. Троцкий неожиданно поддержал «меньшевиков» против Ленина.

Троцкий, как революционер, должен был быть – и был – жестоким и безразличным к судьбе маленьких людей, которые попадали под колеса революции. Однако прежде, чем прийти к революционному макиавеллизму, Троцкий пережил протест против ленинской политической морали.

Тогда, после II съезда, Троцкий соглашался с Мартыновым, что Ленин хочет ускорить объективный ход событий с помощью гильотины, как это делало якобинство. Он писал о большевиках и меньшевиках: «Якобинец или социал-демократ?», на что Ленин отвечал: «Якобинец-социал-демократ». Троцкий самоопределился жирондистом, Ленин провозгласил себя якобинцем. Глубинные мотивы своего отступления от Ленина в те судьбоносные годы Троцкий изложил в своей политической автобиографии. «Революционный централизм является жестким, властным и требовательным принципом. В отношении к отдельным людям и целым группам вчерашних единомышленников он приобретает нередко форму безжалостности. Недаром в словаре Ленина такие частые слова: непримиримый и безжалостный. Только высшая революционная целенаправленность, свободная от всего низко личного, может оправдать такого рода особую беспощадность. В 1903 г. шла речь лишь о том, чтобы оставить Аксельрода и Засулич вне редакции «Искры». Мое отношение к ним обоим было проникнуто не только уважением, но и личной нежностью. Ленин также высоко ценил их за их прошлое. Но он пришел к выводу, что они все больше становятся препятствием на пути к будущему… Его поведение мне казалась недопустимым, ужасным, возмутительным. А между тем оно было политически правильным и, значит, организационно необходимым».[262]

Троцкий объясняет, что он тогда не понимал, какой напряженный централизм нужен будет партии для осуществления революции, и делает интересные признания: «Моя ранняя молодость прошла в сумеречной атмосфере реакции, которая затянулась в Одессе на лишнее пятилетие. Юность Ленина восходила к “Народной воле”».[263]

Как всегда, первой реакцией Троцкого на жизненный урок беспощадности был протест. Потом он понял, что «иначе пролетарскую революцию не делают».

Троцкому принадлежат фразы, которые свидетельствуют о готовности на все и склонности к игре со смертью («мы заключили соглашение со смертью», «если мы пойдем, то хлопнем дверями так, что вздрогнет мир» и тому подобное).

Троцкий, который на все смотрел с легким пренебрежением посвященного в исторические процессы вождя миллионных масс, чувствовал запах смерти и не боялся его. И не это отделяло Троцкого от Ленина и большевистских вождей, вынуждая Ленина сказать Горькому знаменитое: «С нами, а не наш».

Где действительно оказывались глубокие расхождения Ленина и Троцкого, так это в отношении к партии.

Троцкий действительно был чужим в среде старых большевиков, «не наш», и мало ценил принципы партийной солидарности, священные для большевиков. Придя к партии Ленина одиночкой, с небольшим числом случайных попутчиков, Троцкий вдруг стал вторым человеком в партии, объединив вокруг себя младшую генерацию большевиков.

И суть дела не в Троцком, а в молодом поколении.

«Старик» и молодежь

Взглянем на список основного состава ЦК РКП периода революции и Гражданской войны. Если не принимать во внимание нескольких более или менее случайных лиц, которые мелькнули в составе ЦК на год и больше не появлялись на высшем партийном горизонте, то можно поименно назвать людей, которые составляли на протяжении решающих четырех лет революции и Гражданской войны высший коммунистический партийный совет:

• Артем (Сергеев) Федор Андреевич (1883–1921) – из семьи богатого подрядчика, русский, вырос на Екатеринославщине и здесь начал нелегальную деятельность, большевистский организатор на юге Украины, был в эмиграции в Китае и Австралии, стал подданным Великобритании и австралийским профсоюзным деятелем, инициатор создания Донецко-Криворожской республики в 1918 г., погиб в катастрофе.

• Белобородов Александр Григорьевич (1891–1938) – рабочий-электрик с Урала, русский, в партии с 17 лет, судился еще как несовершеннолетний, быстро выдвинулся на Урале после революции, причастен к расстрелу царской семьи, организатор карательных экспедиций на Дону в 1918 г., работал на Северном Кавказе и потом в НКВД, ультралевый, троцкист, расстрелян в 1938 году.

• Бубнов Андрей Сергеевич (1884–1938) – сын Иваново-Вознесенского текстильного фабриканта, русский, в большевистскую партию пришел в 20 лет, покинув Тимирязевскую академию, один из главных организаторов Октябрьского переворота, на партийной работе в армии и в агитационно-пропагандистском отделе ЦК. Ультралевый, потом сталинец, расстрелян.

• Бухарин Николай Иванович (1888–1938) – сын гимназического учителя, русский, москвич, партийную работу начал еще в гимназическом кружке, из ссылки сбежал за границу в 1910 г., где и познакомился с Лениным, с 1918 г. – главный редактор «Правды». Ультралевый, нередко поддерживал Троцкого, потом – «правый» противник Сталина. Расстрелян.

• Владимирский Михаил Федорович (1874–1951) – из Нижнегородщины, русский, студент-медик, член социал-демократического движения, позже – профессиональный партиец, один из руководителей Московской парторганизации, работал и в НКВД, и в Украине, с 1927 г. вплоть до смерти – глава Центральной ревизионной комиссии ВКП(б). «Твердый ленинец» и сталинец.

• Дзержинский Феликс Эдмундович (1877–1926) – польский шляхтич родом из Литвы, в социал-демократии с гимназических времен, один из руководителей социал-демократии Польши и Литвы, лидером которой была Роза Люксембург, принадлежал к крылу, которое не поддерживали большевики, прожил тяжелую жизнь подпольщика, потерял здоровье в тюрьмах Российской империи, после революции – руководитель ВЧК – ОГПУ, одновременно на хозяйственный работе, участник левых оппозиций в РКП, часто поддерживал Троцкого, потом сталинец, умер от инфаркта.

• Зиновьев (Радомысльский) Григорий Евсеевич (1883–1936) – из еврейской буржуазной семьи из Елизаветграда на юге Украины, двадцатилетним студентом в Берне стал социал-демократом и познакомился с Лениным, на партийной работе преимущественно в эмиграции, после революции – большевистский руководитель Петрограда и председатель Коминтерна, расстрелян в 1936 г. Ленинец с правым уклоном, потом сторонник Троцкого в борьбе со Сталиным.

• Иоффе Адольф Абрамович (1883–1927) – из богатой купеческой семьи из Симферополя, еврей, в социал-демократии с гимназических времен, учился медицине в Берлине, лечился у психоаналитиков в Вене, после первого курса – нелегал, был советским послом в Германии и готовил там восстание, дальше на дипломатической работе, давний троцкист, покончил самоубийством в 1927 году.

• Калинин Михаил Иванович (1875–1946) – из крестьянской семьи, рабочий-путиловец, подпольщик-большевик, после смерти Свердлова – глава ВЦИК, до Сталина занимал ту же должность номинального главы государства. Сталинец.

• Каменев (Розенфельд) Лев Борисович (1883–1936) – из семьи инженера, обрусевшего немца по происхождению, детство прошло в Тифлисе, свободно говорил по-грузински и был знаком со Сталиным еще по Грузии, студент-юрист Московского университета, откуда и пошел на партийную работу, после революции – московский коммунистический мэр и заместитель Ленина в правительстве и Совете труда и обороны, умеренно правый ленинец, потом сторонник Троцкого, расстрелян.

• Крестинский Николай Николаевич (1883–1938) – из семьи гимназического учителя из Могилева (Беларусь), украинец, учился на юридическом факультете в Вильно, потом в Петербурге на партийной работе, после революции – комиссар банка, нарком финансов, после смерти Свердлова заменил его и до 1921 г. секретарь ЦК и член политбюро, потом на дипломатической работе, ультралевый, троцкист, расстрелян.

• Милютин Владимир Петрович (1884–1938) – с 19 лет на большевистской работе, считался литератором-экономистом, был правым в 1917 г., расстрелян.

• Муранов Матвей Константинович (1873–1959) – из крестьянской семьи с Полтавщины, харьковский рабочий, большевик, депутат думы, после революции был инструктором ЦК, потом на судебной и партийной работе в Москве. «Твердый ленинец».

• Ногин Виктор Павлович (1878–1924) – рабочий, из семьи приказчика, социал-демократ, профессиональный партиец, на хозяйственной работе. Правый в 1917 году.

• Преображенский Евгений Алексеевич (1886–1937) – из семьи священника с Орловщины, в нелегальную работу включился еще в гимназии, перешел на нелегальное положение в 19 лет, работал на Урале, с лета 1919-го – делегат партсъезда, член и секретарь ЦК. Видный большевистский экономист, троцкист, расстрелян.

• Радек Карл Бернгардович (1885–1939) – родился во Львове в еврейской интеллигентной семье немецкой культуры, участник польского национального движения, деятель австрийской и немецкой социал-демократии, потом в партии Розы Люксембург, ее противник, оказался в русской тюрьме, где начал знакомиться с русским языком. Коминтерновский деятель и ведущий коммунистический журналист. Ультралевый во все времена. Троцкист. Расстрелян.

• Раковский Христиан Георгиевич (1873–1941) – болгарин из известной семьи революционных национальных деятелей, врач, деятель международного левого социал-демократического движения, глава правительства Советской Украины, троцкист, на дипломатической работе, расстрелян.

• Рудзутак Ян Эрнестович (1887–1938) – латыш, из семьи батрака, рижский рабочий, в 1905 г. в тюрьме стал большевиком, деятель латышской социал-демократии, каторжанин, после революции на профсоюзной работе, был членом политбюро. «Твердый ленинец». Расстрелян.

• Рыков Алексей Иванович (1881–1938) – из семьи купца – выходца из крестьян, русский, студент-юрист, видный организатор большевистской партии еще с 1903 г., возглавлял продовольственную службу, заместитель председателя и председатель Совнаркома, правый в 1917-м и 1928–1929 гг., расстрелян.

• Свердлов Яков Михайлович (1885–1919) – из семьи владельца типографии в Нижнем Новгороде, еврей, в революцию пришел из гимназии, видный подпольщик-организатор, после Октября – глава Всероссийского центрального исполнительного комитета (ВЦИК) и секретарь ЦК, умер от гриппа. «Твердый ленинец», но идейно в годы после Первой русской революции склонялся к ультралевой позиции.

• Серебряков Леонид Петрович (1890–1937) – русский, вырос в Луганске, токарь, социал-демократ-большевик и член партийного комитета с 15 лет, был секретарем ЦК и на работе в армии и на транспорте, троцкист, расстрелян.

• Смилга Ивар Тенисович (1892–1938) – латыш, из интеллигентной семьи, отец расстрелян карательной экспедицией в 1908 г. В партии еще с реального училища, студент, нелегал. На военной работе, после войны – в промышленности, троцкист, расстрелян.

• Смирнов Иван Никитович (1881–1936) – из крестьянской семьи с Рязанщины, русский, образование – городское училище, арестован в 19 лет и после этого – партийный профессионал, на военной работе, нелегал в тылу у белых, председатель Сибирского ревкома, на хозяйственной работе в военной промышленности, троцкист, расстрелян.

• Сокольников (Бриллиант) Григорий Яковлевич (1888–1939) – еврей, родился в Украине в Ромнах в семье врача, вырос в Москве, стал нелегалом-большевиком еще в гимназии, где учился вместе с Бухариным и Эренбургом, один из организаторов Октябрьского переворота, на коминтерновской, дипломатической, военной работе, наркомфин, литератор. Скорее правый ленинец, но был и троцкистом. Расстрелян.

• Сталин (Джугашвили) Иосиф Виссарионович (1879–1953) – в комментариях не нуждается. Грузин. Образование – незаконченная духовная семинария. На нелегальном положении с 1901 г. Знаком с Лениным с 1907 г. Генералиссимус и диктатор коммунистической России.

• Стасова Елена Дмитриевна (1873–1966) – русская, дворянка, из знаменитой интеллигентной петербургской семьи, в нелегальную работу включилась после частной гимназии Таганцевой, работала вместе с Крупской, была техническим секретарем ЦК, работала в Коминтерне и в аппарате ЦК. Ультралевая (во время дискуссии относительно Бреста), позже сочувствовала Троцкому, но не была в оппозиции. «Сидела», но выжила.

• Стучка Петр Иванович (1865–1932) – латыш, из крестьян, юрист по образованию и стажу работы, деятель латышской социал-демократии, нарком юстиции, председатель Верховного суда РСФСР, представитель латвийской компартии в Коминтерне. «Твердый ленинец».

• Томский Михаил Павлович (1880–1936) – русский, из петербургской рабочей семьи, образование – три класса, рабочий и видный большевик, после революции – на профсоюзной работе, глава ВЦСПС из ее второго съезда, застрелился, чтобы избежать ареста. «Правый ленинец».

• Троцкий (Бронштейн) Лев Давидович (1879–1940) – в комментариях не нуждается. Происходил из богатой еврейской семьи с Украины, образование – реальное училище. Партийную работу начал в Николаеве в 18 лет. Убит агентом НКВД.

Все эти люди занимались нелегальной работой с ранней юности, жизнь их проходила от ареста к аресту, от тюрьмы до ссылки, от эмиграции до эмиграции, без дома и семьи, без приличной одежды и свежего белья, с поддельными паспортами, в постоянных заботах о транспорте литературы, печатании листовок, организации явок, подпольных собраний, забастовок, демонстраций, переправки людей за границу и тому подобное. В каждом из этих жизнеописаний есть героическое, включая трагическую смерть подавляющего большинства из них во времена победившего социализма – выстрел из пистолета в затылок в последний свой серый рассвет где-то в подвале НКВД.

В списке представлены решительно все социальные слои (естественно, подавляющее большинство большевистских вождей происходило из зажиточных слоев) и разные нации империи. Кстати, утверждение о преимущественно еврейском составе большевистского руководства – легенда: среди трех десятков членов высшего руководства – половина русских, шестеро евреев, трое латышей, есть другие. Приблизительно таким был процент евреев во всем революционном и оппозиционном движении, что вполне понятно, учитывая особенно притесняемое их положение в империи и городской характер еврейского этноса. Только среди меньшевистского руководства евреи преобладали абсолютно.

Образование большевистской элиты было скорее хаотическим и бессистемным; слово «литература» для большинства ассоциировалось со словом «транспорт», но к марксистской литературе уважение было чрезвычайное.

Как правило, читали «Капитал» (не дальше пятой главы первого тома), отдельные произведения Маркса и Энгельса, такие как «18 брюмера Луи Бонапарта» или «Критика Готской программы», какие-то брошюры Лассаля, Каутского, Плеханова – ну, и обязательно разные статьи Ленина и сборники статей Ленина и Зиновьева о войне. Между прочим, единственными марксистскими учебниками политической экономии были книжки Богданова – «Краткий курс экономической науки», самый популярный, переведенный на европейские языки, «Начальный курс политической экономии» в вопросах и ответах для начинающих и толстый «Курс политической экономии». Употреблялось слово «классика», но четверка «Маркс – Энгельс – Ленин – Троцкий» принадлежала к вождям мирового пролетариата, а не к классикам марксизма. На тексты Маркса и Энгельса ссылались как на учение, но даже Ленин не был еще сакральным автором, с ним можно было спорить. Понятие «марксизм-ленинизм» утвердилось после смерти вождя.

Обратим внимание на молодость Центрального комитета – вождю партии 50 лет исполнилось в конце Гражданской войны, лишь семеро на 1917 г. перешли сорокалетний рубеж жизни (кстати, почти все эти старшие, за исключением «чужих» – Дзержинского из польской и Раковского из болгарской социал-демократии, – были на малозначимых должностях в партии и умерли в сталинское время в своих постелях), пятеро в год революции не имели еще и тридцати лет; средний возраст ленинского цекиста, не считая самих старших и самых молодых, – 33–34 года. Подавляющее большинство пошли в революцию с первого же курса института или университета, так что ЦК складывался, грубо говоря, из студентов-недоучек; треть – преимущественно рабочего происхождения – не имела и среднего образования.

Из большевиков-цекистов около половины принадлежала к ультралевым оппозиционным платформам; большинство из троцкистов, которых начали устранять с руководящих должностей в партии еще в 1921 г., всегда были большевиками и стали сторонниками Троцкого в годы революции и войны.

Ленина в его окружении звали Стариком еще во времена, когда он был молодым. Эта партийная кличка осталась за ним в узкой среде «старой гвардии». В прозвище Старик отразилась и дистанция между вождем и его верными соратниками, и патриархальная самооценка последователей себя как «детей», «молодежи», – и то обстоятельство, что «молодые» чем-то действительно отличались от «Старика».


В. И. Ленин готовится к выступлению


По окончании Гражданской войны и демобилизации домой вернулись молодые коммунисты, которые нередко вступали в конфликты с местной властью. «Известия ЦК РКП(б)» 1921–1922 гг. полны сообщений о дрязгах «на местах» и настоящем «секретарском кризисе» в результате отсутствия подготовленных руководителей; особенно острой была ситуация зимой с 1920 по 1921 г. Как причины кризиса орган ЦК отмечал постоянные мобилизации членов партии с партийной работы на фронты и появление молодых сил, которые пришли с фронта и требуют подходящей партработы у «стариков».[264] Бедность и предельное истощение способствовали особенно нервной обстановке, в которой происходили все личные столкновения.

Проблема поколений в партийной массе находила отражение в политических и личных расхождениях партийных вождей.

В протоколах VI съезда РСДРП(б), который состоялся в канун революции, летом 1917 г., приведена выразительная статистика: средний возраст охваченного анкетой участника съезда – 29 лет, в партию этот рядовой делегат вступил в годы революции 1905 г.[265] Тогда это были семнадцатилетние дети, преимущественно школьники. Странно, что автор прекрасной политической биографии Бухарина Стивен Коэн, который ссылается на приведенные данные,[266] не отмечает, что Бухарин полностью отвечал этому статистическому образу – ему исполнилось 29 в год Октября, и он был партийцем нового призыва, призыва 1905 года. Для Ленина Бухарин и Пятаков и тогда, когда вождь в декабре 1922 г., на смертном ложе, писал тайное «завещание», оба оставались самыми «способными молодыми лидерами из самых молодых».[267] Загадочно здесь упоминание о Пятакове: ведь после революции он никогда не занимал достаточно высоких должностей в партии и государстве, по крайней мере, таких, которые приближали бы его к статусу кандидата в члены политбюро. В свои последние годы Ленин рекомендовал Пятакова в заместители председателя Госплана Кржижановскому. Можно думать, пара «Бухарин – Пятаков» врезалась ему в память в последние довоенные годы, когда эти двое были близкими друзьями – молодыми большевиками-теоретиками, чрезвычайно левыми радикалами и задиристо и бескомпромиссно дискутировали с ним.

Не столько мефистофелевская фигура Троцкого, сколько фигура непрактичного, возвышенного и веселого рыжего лысоватого Бухарчика, в его потертой «кожанке», нечищеных сапогах и расхристанной, скомканной под ремешком на животе черной рубашке проглядывала за решительными и неумолимыми молодыми комиссарами. Как воспринимался Бухарин младшим поколением партийцев, можно судить из статьи о нем в «Малой советской энциклопедии», написанной все тем же Мещеряковым: «В рядах ВКП(б) Бухарин занимает одно из первых и выдающихся мест и являет собой одну из самых ярких фигур. Он жив и подвижен, как ртуть, жаден ко всем проявлениям жизни, начиная с новой глубоко абстрактной мысли и кончая игрой в городки. «Задиристый» на словах и в своих статьях, он крайне строг к себе в своей личной жизни, обнаруживая в то же время снисходительность к небольшим слабостям товарищей. Резкий, сокрушительный полемист, он любовно мягок в отношениях с товарищами. К этому нужно прибавить глубокую искренность, острый ум, широкую и глубокую начитанность в самых разнообразных отраслях знаний, умение на лету понимать чужую мысль и неисчерпаемую веселость. Все эти качества делают Бухарина одной из самых любимейших фигур российской революции».[268]


Г. Л. Пятаков


Бухарин был дружен с группой молодых земляков-москвичей, которая сформировалась в подполье и боях Первой русской революции. Все они были левыми коммунистами, а позже разошлись в партии по разным фракциям. Бухарин, лично бесконечно преданный Ленину, в партийных дискуссиях занимал левореволюционные, романтические позиции, что чаще всего заканчивалось поддержкой платформы Троцкого. В словах «троцкистско-бухаринский», которые употреблялись во времена сталинизма как проклятие, был-таки определенный исторический смысл. Именно после того, как Бухарин поддержал Троцкого в «профсоюзной дискуссии» 1920–1921 гг., Ленин больше всего разгневался на него и обвинил Бухарина в беспринципной мягкости («мягкий воск», на котором может писать что угодно «каждый демагог»). Обвинение в беспринципности, учитывая фанатичную убежденность и абсолютную искренность Бухарина, звучит странно – до тех пор, пока мы не примем во внимание, что для Ленина речь шла не о теоретических расхождениях и не о пустяковой полемике союзников и врагов (хотя и здесь он отмечает в Бухарине «доверчивость к сплетням»), а об отношении к партии как к принципу политической жизни. Как самый яркий из молодых партийных вождей и, в конечном итоге, как кандидат в члены политбюро, который отвечал также и за работу с молодежью, Бухарин должен быть полностью единодушным с Лениным в том, что касалось «святая святых» – Партии.


Н. И. Бухарин


Как глубоко заметил Альбер Камю, марксизм Ленина был продолжением культа партии, который он унаследовал от своих народнических революционных предшественников.

Во времена осознания слабости интеллигентской пассионарности (после поражения революции 1905 г.) Сергей Булгаков раздраженно и во многом справедливо критиковал психологию героического служения народу. Но нельзя забывать, что героизм порождался российскими реалиями и мертвенностью российской провинции. В Российской империи социальная действительность была такой ужасающе-противоестественной, что нормальное выполнение общественного долга было возможно лишь при героическом служении. Молодые люди шли «в народ» для революционной пропаганды, но к пропаганде и политике дело обычно не доходило: акушерки и учительницы, волостные писари и мелкие торговцы – все они с глубоко тайными революционными умыслами реально действовали просто как честные обыватели. Но нормальное моральное поведение требовало от обывателя такого напряжения сил и действовало на окружение так возбуждающе, что, объединив свои усилия, взяточники и деспоты всех социально-чиновных мастей выживали их с места обитания, с работы или садили в острог. Характерно, что вплоть до революции 1905 г. в земствах работали преимущественно самоотверженные и честные либерально-демократически настроенные дворяне-землевладельцы. Но и эта деятельность требовала чуть ли не революционного запала, и при том – большой экономической независимости от государственной власти. Эти обстоятельства усиливали пассионарность российской интеллигенции, и это подготовило особую идеологию Партии – профессиональное Братство.

Идеология партии – институциональна, поэтому на место личной взаимной дружбы приходит рационализируемая идея, воплощенная в институт, преданность которому становится заменой живой коллективной связи между людьми. Подпольный пароль незнакомого человека, который врасплох пришел в твой дом и оказался товарищем по партии, вызывает большее доверие, чем давние приятельские отношения. Институт партии замещает профессиональному революционеру семью.

Вера Фигнер в своих воспоминаниях отмечает чрезвычайно важный момент в развитии революционной партии. Во время ее революционной молодости, в 70-х гг. XIX ст., подпольная организация была союзом, спаянным личной преданностью его членов. Можно сказать, это была антиструктура, молодежная группировка, вдохновлявшаяся идеалами, противоположными официальным ценностям общества, – братство. Наступило время, когда революционеры решали, как дальше будет развиваться их союз: при опоре ли на взаимную преданность и товарищество, на личную взаимосвязь – или путем институционализации братства, образования партии. Юг (в первую очередь украинский) был за первый путь, петербургско-московский Север – за второй. Победила, понятно, институционная «северная» модель. Сформировалась подпольная революционная организация – партия профессиональных революционеров.

Угроза «бюрократизации» возникает сразу же, как только братство превращается в институт. Но отказ от братства в интересах Партии и Идеи имеет и свою притягательность, свою терпкую моральную ценность: это – готовность разорвать любые родственные узы, отрекшись от отца, матери, сестры и любимой – во имя Правды, то есть готовность к самопожертвованию и самоубийству, в том числе моральному. Такая беспощадная готовность, которая ставит преданность каждого члена партии выше личных связей и личной преданности кому бы то ни было, даже вождю партии, – воспринимается как единственная гарантия от отчуждения – гарантия безграничной честности. Она требует искренности и открытости взглядов, демократических способов принятия решений.

В интеллигентской России складывалась много разных течений, каждое из которых по-своему трактовало подобную надиндивидуальную субстанцию, в которой должна была найти опору и поддержку интеллигентная личность, в условиях российского деспотизма – хрупкая и тепличная. Николай Бердяев, который пережил все эти искания, сохраняя силу собственной личности и никогда не погружаясь ни в одно из течений до конца, отмечал: «У нас совсем не было индивидуализма, свойственного европейской истории и европейскому гуманизму, хотя нам же свойственна постановка проблемы столкновения личности с мировой гармонией (Белинский, Достоевский). Но коллективизм есть в российском народничестве, левом и правом, в российских религиозных и социальных течениях, в типе российского христианства. Хомяков и славянофилы, Владимир Соловьев, Достоевский, народные социалисты, религиозно-общественные течения начала XX ст., М. Федоров, В. Розанов, В. Иванов, А. Белый, П. Флоренский – все против индивидуалистской культуры, все ищут культуры коллективной, органической, «соборной», хотя и по-разному понятной. И осуществилось лишь обратное подобие этой «соборности» в российском коммунизме, который уничтожил свободу творчества и создал культуру социального заказа, подчинив всю жизнь организованному извне механическому коллективу».[269]

Уже после смерти Ленина философию партийного коллективизма прекрасно выразил Маяковский:

Партия —

       это

           единый ураган,

                  из голосов спрессованый

тихих и тонких,

от него

     лопаются

         укрепления врага,

как в канонаду

         от пушек

              перепонки.

В этих знаменитых фразах («Единица! Кому она нужна? Голос единицы – тоньше писка!») утонуло, возможно, важнейшее:

Партия —

   бессмертие нашего дела.

Партия —

   единственное,

      что мне не изменит.

Сегодня приказчик,

     а завтра

      царства стираю на карте я.

Это намного важнее, чем последующее плакатное «мозг класса, дело класса» и так далее. Приказчик, который вдруг может стирать на карте мира целые государства; партия – единственная надежда на вечность и бессмертие, вера, надежда и любовь маленького человека. И это писал эгоцентрик и индивидуалист, который панически боялся смерти и заразы, – настолько, что ходил в перчатках и не здоровался за руку, и в конечном итоге покончил с собой, заставив поколение правоверных думать о социальных причинах такого естественного для его психики поступка. Именно в индивидуальности такого гигантского масштаба, как Маяковский, должно было родиться чувство потребности в опоре на сверхличное – «партия». Тяготение к сверхличному, абсолютно надежному и могучему источнику силы свойственно и одинокому волюнтаристскому «сверхчеловеку», и приказчику «с голосом тихим и тонким», который стремится к власти над царствами мира.

При этом для Ленина никогда не исчезало Братство. Более того, оно оставалось иррациональной основой партии. Были «свои» и «чужие», и большевики были «свои», особенный народ, психологически отличающийся от всех других, политических недолюдей. Сам Ленин осмысливал это ощущение принадлежности как противостояние рабочего класса и интеллигенции. Его глубоко поразила идея Каутского об органическом индивидуализме интеллигенции и коллективизме рабочих. В сборник произведений Ленина не вошла его статья «Рабочая и буржуазная демократия», написанная в 1905 г. и опубликованная в XIII томе «Ленинского сборника»; именно там Ленин прямо говорит о двух крыльях в социал-демократии – рабочего (большевистского, то есть его, Ленина) и интеллигентского (оппортунистического, меньшевистского и тому подобного). В конечном итоге, эта тема обсуждается им в произведениях «Что делать» и «Шаг вперед, два шага назад», которые (по Сталину) заложили «идеологические и организационные основы партии нового типа». Уже после начала войны «интеллигентское» крыло социал-демократии превратилось для Ленина в выразителя интересов «рабочей аристократии», подкупленной капиталистами.

Действительность поставлена здесь с ног на голову. В действительности не тред-юнионистские лидеры, а большевики действуют как верхушка, политическая элита – они пришли в рабочее движение «извне», от «теории», то есть в конечном итоге – от интеллигенции, и якобы служат «интересам рабочего класса» не столько субъективно (это для Ленина не имеет веса), сколько объективно.

Ленин не принимает классового происхождения за гарантию пролетарской чистоты: qui prodest – кому выгодно – вот что остается основой классовой оценки. А кому выгодно – это решает марксистская теория, рациональное догматичное мышление. Та же, по Достоевскому, «полунаука», которую писатель называл самым «страшным бичом человечества, хуже мора, голода и войны, неизвестным до нынешнего (XIX. – М. П.) века».[270] В условиях Первой мировой войны такая элитаристская концепция партии имела своеобразное историческое оправдание: ведь нежелание немецких и австрийских социал-демократов идти против стихии националистических настроений собственных рабочих масс определило их патриотическую позицию (как сказал тогда Адлер-старший, лучше колебаться вместе с рабочим классом, чем против него). В безудержном стремлении кардинально переделать мир Ленин опирался не на те классовые инстинкты и реальные чувства, которые испытывали миллионы настоящих действительных Ива́нов Выборгской стороны, Замоскворечья или Канавина, а именно на тех и только тех, которые являются «действительно пролетарскими», согласно марксизму и решениям ЦК РКП. При этом вера Ленина в «товарищей рабочих» была искренна и тверда, как и вера во всемогущество марксизма и низость всего, что не является марксизмом. Ленин верил в какие-то «пролетарские» черты духовной организации нового человека, черты душевного здоровья, простоты и прямоты, классового «пролетарского чувства», как способности понять и принять коммунистическую идею независимо от сложности ее конструкции и путей построения. Эта вера не отличалась от безоговорочной веры в Народ, свойственной предыдущему поколению российских революционеров.

Ленин никогда не общался с реальными рабочими так, как это должен делать каждый рабочий лидер; фактически «интересы рабочего класса» для него оставались его собственной умственной конструкцией.

Вера в партию была обратной стороной веры в марксизм как идею, которая обеспечивала партии харизму непогрешимости. И посягательство на марксизм как на «монолит, вылитый из одного куска стали» (Ленин), равнозначно было покушению на партию.

Но на такой основе невозможно было расширять большевистское движение.

С самого начала перед группой Ленина встала проблема ярких интеллектуальных вождей. Была также и практическая проблема: наличие «имен» и интеллигенции открывало и финансовые возможности. Когда в кругу большевистских политиков и литераторов перед Первой русской революцией появились новые фигуры, и в первую очередь – Горький, Луначарский, Богданов, – стало легче организовывать большие пожертвования на революцию от капиталистов и зажиточных интеллигентов.

Но и эти «свои» после поражения революции большей частью оказались «чужими». Ядро руководства партии Ленина эпохи революции 1905 г. составляли люди, которые позже или покинули политику, или примкнули к ультралевой группе «Вперед», которая базировалась у Горького на Капри. Это были тогдашние молодые, которые принесли в партию новое понимание марксизма, воспринятого сквозь призму идей Маха и Ницше (хотя Богданов был моложе Ленина всего на три года).


А. А. Богданов, А. М. Горький и В. И. Ленин. Капри, 1908


В большевистской партийной системе вплоть до захвата власти рядом с политическим вождем – главным редактором центрального органа (то есть Лениным) – всегда были «правая» и «левая» руки вождя, которые занимались соответственно организационной и идеологической (литературной) работой, – так сказать, партийные «апостол Петр и апостол Павел». И главный организатор и финансист, руководитель боевой службы партии – талантливый инженер Л. Б. Красин, и руководитель литературно-идеологической службы партии Богданов (псевдоним врача А. А. Малиновского) были ультралевыми. В новой партии, которую пришлось создавать после разгрома революции 1905 г., эти должности занимали, соответственно, Л. Б. Каменев и Г. Е. Зиновьев – личности намного слабее. Их дублерами летом 1917 г., когда «тройка» ушла в подполье (Ленин и Зиновьев) или попала под арест (Каменев), были Сталин (идеологическая работа) и Свердлов (организационная работа). Сталин как партийный литератор был совсем жалким дублером Каменева. После Октябрьского переворота на пост главного редактора центрального органа – «Правды», невзирая на сопротивление Ленина, был назначен молодой Бухарин. Таким образом, Бухарин был в конечном итоге «должностным» наследником Богданова. К тому же Бухарин идейно был очень близок к Богданову.


Л. Б. Каменев


…В той вологодской ссылке, где такие разные киевляне Луначарский, Бердяев и Кистяковский очутились вместе с Савинковым, главные дискуссии велись между марксистами Бердяевым и Луначарским. Единомышленник Луначарского Богданов (между прочим, брат тогдашней жены Луначарского), по оценке Бердяева – симпатичный, тихий не то фанатик, не то безумец, – в ту пору увлекался новейшими субъективистскими философскими идеями, с точки зрения которых всякая истина есть не что иное, как способ организации человеком его опыта, выражение его внутренней (в том числе классовой) субъективности. Разделяя в то время марксистскую веру в историческую миссию пролетариата, Бердяев вместе с тем утверждал, что классовой может быть и ложь, но истина должна быть внеклассовой, общечеловеческой. Пролетариат, следовательно, не продуцирует истину в силу каких-то своих мистических способностей, а просто в силу социальных причин в состоянии беспристрастно воспринять наилучшие достижения человечества. Но отсюда был лишь шаг до признания классового характера зла и общечеловеческого характера добра. (Бердяев несколько позже и предпринял этот шаг, признав Тайну Бога как источник Истины и Добра.) Луначарский и Богданов пылко отрицали это. Луначарский при этом немножко обижался за пролетариат, а Богданов (врач по специальности) осторожно пытался поставить Бердяеву диагноз – он был убежден, что психически нормальный человек не может быть идеалистом.


Г. Е. Зиновьев


Бухарина позже обвинили в «механицизме», и он дал этим обвинениям определенный повод: в своей книге «Теория исторического материализма» он говорит о производственных отношениях как о «трудовой координации людей (рассматриваемых как «живые машины») в пространстве и времени», а обо всей общественной системе – как о «громадном трудовом механизме», подчиненном законам равновесия.[271] Такой взгляд не отвечает собственно марксовому пониманию. Для Маркса в производственные отношения входит, например, капитал – то есть совокупность финансов, машины, помещения и тому подобное в определенной социальной функции – вещи, рассматриваемые как возможность эксплуатации наемных рабочих. Производственные отношения «сверхчувственны» в вещах, которые нельзя увидеть или потрогать. У Бухарина производственные отношения теряют это «сверхчувственное» содержание и превращаются в зримые отношения координации трудовой деятельности. Аналогичные аналогии с механикой встречаем в «организационной науке» Богданова.

Богданов писал очень слабые фантастические повести, в конечном итоге – не лучше и не хуже, чем любимая Лениным проза Чернышевского, и очень многословные произведения об «общей организационной науке – тектологии», в которой сквозь загадочные и едва не маниакальные претензии угадываются глубокие прозрения некоторых фундаментальных идей современной науки.

К механико-математическим аналогиям и Бухарина, и Богданова может быть отнесено замечание, сделанное недавно известным российским ученым Н. Н. Моисеевым. Не переоценивая Богданова как открывателя кибернетики, акад. Моисеев точно оценивает роль аналогий с механикой: «Удивительнейшее в труде Богданова то, что он, не имея достаточного еще эмпирического материала, который есть в распоряжении современной науки, утверждал изоморфизм физических, биологических и социальных законов». «Тектологию» Богданова Моисеев рассматривает как естественную составляющую той перспективной дисциплины, которую называют теорией самоорганизации, универсальным эволюционизмом или синергетикой.[272]

Основные идеи «тектологии» Богданова появились на свет в результате обобщений современного Богданову естественнонаучного и философского материала на основе определенных марксистских идей – или, лучше сказать, определенного понимания марксизма.[273] Следовательно, речь идет о приемлемости разного прочтения и толкования марксизма.

И Богданов, и Бухарин пытались как можно больше учесть современные идеи в «буржуазной» литературе, в том числе философской и социологической. В частности, Бухарин обращал большое внимание на «теорию элиты» (в варианте не столько Парето, сколько Михельса). Уже использование Бухариным слова «социология» было вызовом Ленину, который этот термин не выносил. Практически новизна подхода к социальным проблемам с точки зрения теории организации заключалась в том, что внимание социолога и экономиста обращалось не на отношения собственности, а на менеджера – управленца чужой собственностью, человека, который «всего-навсего» руководит организационными процессами. Это и переместило интерес Бухарина в проблеме социальных классов, которые отличаются отношениями собственности, к проблеме роли (по-современному) «менеджерских элит» в управлении обществом. Когда наступило время социализма, этот подход позволил за общими словами об «общенародной собственности» увидеть «новый класс» – социалистических управленцев, которые реально распоряжались всем этим «общенародным добром».

Глубину расхождений между Лениным и Бухариным можно оценить, если обратимся к современным философским понятиям.

Для Богданова и Бухарина (для старшего и младшего из «молодых») марксизм уже был текстом, «письмом» (в терминологии Деррида), которое пережило своих авторов и приобрело собственное автономное существование. «Письмо» живет собственной жизнью благодаря тому, что имеет собственные, ему присущие классификации, структуры отождествлений и различий (différences), а восприятие его всегда будет осуществляться в потенциально бесконечном наборе интерпретаций (толкований). Спрашивать о «настоящем» смысле текста, о «настоящем» толковании с этой точки зрения невозможно, бессмысленно. Следовательно, все претензии на «единственно верное» понимание марксизма безосновательны; можно каждый раз по-новому читать и понимать марксистские тексты в свете самых новых достижений человеческой мысли. Так представляется дело нынешним «постмодернистам».

В представлении ортодоксов – Каутского, Плеханова, Ленина – марксизм есть скорее не текст, а Слово, «Логос», как вечная субстанция текстов. Мыслительная субстанция, воплощенная в марксовых томах, – истинна, потому что она отображает действительность своими абстракциями, и ее нужно только верно, диалектически понять.

Ленин поначалу воспринимал диалектику в первую очередь как идею относительности всяких ценностей. В этом смысле расхождений между ним и Богдановым нет. В годы войны жестокая идея релятивности, относительности всех оценок, их зависимости от «классовых интересов пролетариата» обоснована Лениным с помощью гегелевского «логоса».

В статье «Три источника и три составных части марксизма», написанной в 1913 г., Ленин вообще не вспоминает о диалектике противоречий, а в написанной в июле – ноябре 1914 г. статье «Карл Маркс» лишь мимоходом, бегло, среди разных характеристик развития вспоминает о «внутренних импульсах к развитию, которые даются противоречиями, столкновениями разных сил и тенденций». Главное в диалектике для него выражено словами Маркса: «Для диалектической философии нет ничего раз и навсегда установленного, безусловного, святого».[274] В сентябре – декабре 1914 г. Ленин конспектирует «Науку логики» Гегеля и делает заметку: «коротко диалектику можно определить как учение о единстве противоположностей», называя этот тезис «ядром диалектики». В следующем году он изучает «Историю философии» Гегеля и пишет заметку «К вопросу о диалектике», где положение о «раздвоении единого и познание его противоречивых частей» называет (не очень уверенно) «сутью диалектики» (ее «одной из «сущностей», одной из основных, если не основной, особенностей или черт»).

Оценки радикально меняются в годы войны, когда Ленин серьезно засел (очевидно, впервые в жизни) за произведения Гегеля. Где-то в ноябре – декабре 1914 г. он приходит к выводу, что и Энгельс, и Плеханов «для популярности» обращают недостаточно внимания на главное в диалектике.[275] Классовая борьба оказывается теперь одним из проявлений этой «одной из основных, если не основной» «особенностей или черт» диалектики. Подобно тому, как в самом «простом» отношении товарного общества – обмене товарами – Маркс раскрывает все противоречия развитого капитализма, так и в любом предложении («Иван является человеком», «Жучка есть собака») нужно раскрыть тождество противоположностей: «Общее существует лишь в отдельном, через отдельное. Всякое отдельное (так или иначе) общее. Всякое общее есть (частица, или сторона, или сущность) отдельного».[276]

Понятый таким способом Гегель, однако, совсем не Гегель. Это скорее Платон или Аристотель. Каким образом противоположность между Иваном и «человеком вообще» в каждом из конкретных Ива́нов может развиться в классовую борьбу – остается загадкой. Но Ленину некогда об этом думать.

Для Ленина констатация противоречия «единичное – общее» снимает проблему отношений с субъективизмом Богданова и Луначарского, футуристов и других «декадентов» и «модернистов»: общее настолько же реально, как и единичное. «Человек вообще» или «пролетариат» – такая же реальность, как и Иван. Собственно, человек является частицей (или стороной, или сущностью) каждого Ивана, она существует лишь переходами и связками Иванов между собой, в каждом Иване и ни в ком в частности. Ленину достаточно было успокоить свою философскую совесть и примирить в себе циничного прагматика с человеком высоких идеалов. Идеал является абстракцией, но абстракция также существует в реальности, как частица (и так далее) отдельного. И следовательно, истина как соответствие мысли и реальности возможна – ведь в реальности есть и единичное, и общее как ее «сторона» или «частица».

Очень практичный и реалистичный, Ленин не мог принять представления об истине как всего лишь «выражение классовых интересов пролетариата»: в основе его философии лежало грубое ощущение реальности, и он верил, что реальность такова, как о ней говорят истинные, проверенные утверждения, то есть, что истина является отображением реальности. Ему, казалось бы, ближе было бы бердяевское понимание истины как общечеловеческого достояния. Но вся прагматичная философия Ленина – это философия «классовых интересов пролетариата», которые якобы должны санкционировать все. В том числе и истину.

Ленин был идеалистом – в том понимании, что смолоду воспринял идеалы коммунистического будущего, сто́ящие, по его мнению, любых жертв и потерь.

Серьезность и глубина расхождений между поколениями большевистских лидеров отражалась на понимании ими марксистской идейности и в конечном итоге – большевистской партийности. Эти расхождения настолько глубоки, что можно спрашивать себя: к кому ближе были молодые поколения большевиков – к гегелевско-марксовской традиции или к той неопределенной субъективистской струе в российском общественном сознании, которое связывали тогда в первую очередь с именем Ницше.

Сегодня исследователи говорят о влиянии Ницше на формирование мировоззрения Троцкого, Богданова, Горького, Луначарского, об особенном «босяцком» ницшеанстве в России. Еще в 1899 г. в литературном кружке, организованном Горьким, систематически изучали Ницше.[277] Итальянский славист Витторио Страда писал, что родство российских ницшеанцев между собой более важно, чем их политические отличия: «То, что ницшеанский миф – это аристократический и индивидуалистский миф Сверхчеловека, а миф Горького и Луначарского – пролетарско-колективистский миф Сверхчеловечества, имеет, на наш взгляд, второстепенное значение по сравнению с их общим корнем…»[278]

Конечно, элитарное толкование «строительства Бога в человеке» оставалось чуждым новому поколению коммунистов. Но дерзновенность самой по себе идеи быстрого прорыва к будущему и творению Нового мира через коллективное мироощущение «пролетарской науки» соблазняло молодежь доступностью. В послереволюционные годы молодое и малообразованное комсомольское поколение было вдохновлено перспективой легкого самостоятельного построения новой и высшей «пролетарской» культуры и пренебрежительно относилось к культуре старого общества, культуре «буржуазного мировоззрения». Влияние ницшеанского волюнтаризма на комсомольский коллективистский миф осуществлялось и организационно через богдановский Пролеткульт. Богданов отошел от политики, но активно занимался строительством «пролетарской культуры». Он не только оставался наибольшим авторитетом как марксистский экономист, но и продолжал писать и переиздавать свои произведения по «тектологии». Ленин чувствовал в нем конкурента партийной идеологии и побаивался его влияния на молодежь.


Обложка журнала «Грядущее»


В предисловии к изданию «Материализма и эмпириокритицизма» в 1920 г. Ленин писал, что он незнаком с последними произведениями Богданова, но «помещаемая ниже статья тов. В. И. Невского дает необходимые указания».[279] Невский, которого Ленин и Крупская знали еще по Женеве 1904 г., в своей автобиографии[280] гордился тем, что за свою партийную жизнь ни разу не отклонялся ни влево, ни вправо от партийной линии. В это время он возглавлял Коммунистический университет им. Свердлова, специализируясь в строгой науке истории партии (именно слишком хорошая осведомленность с историей привела его к гибели в 1937 г.). «Указания» Невского были очень простыми: «Наша цель – двумя-тремя цитатами основных положений показать, что философия эта в своих исходных основах базируется все на тех же идеалистических основах… Нельзя также не отметить следующего интересного обстоятельства: ни в той, ни в другой книге ни слова не говорится о производстве и системе управления им в эпоху диктатуры пролетариата, как не говорится и о самой диктатуре пролетариата».[281] Это должно было полностью перечеркнуть Богданова в глазах молодежи.


Да здравствует международный Пролеткульт!


Из ленинских выступлений последних лет наиболее неожиданным, по-видимому, было выступление на III съезде комсомола. Ленин встречался не просто с молодежью – он встречался с будущим и прощался с современной, с не полностью понятой, но полнокровной жизнью. Знакомство с молодым поколением имело для Ленина даже кое в чем интимный характер. Ведь первая встреча с молодежью у него произошла тогда, когда он посетил в общежитии ВХУТЕМАСа (прежнего Строгановского училища) дочерей Инессы Арманд.

Ленин зашел в комнату к девушкам, и тут же в комнату набилось много народу. Ленин спросил: «Ну, а что вы делаете в школе, по-видимому, боретесь с футуристами?» – «Да нет, Владимир Ильич, мы сами все – футуристы», – дружно ответили студенты. В разговоре как-то коснулись оперы, и вхутемасовцы единодушно сказали о «Евгении Онегине», что они «против этого нытья».[282] Для молодых все было просто. «Теория стакана воды», которая возводила любовь к акту настолько же простому, насколько просто выпить в жажду стакан воды, – вызывала у Ленина отвращение и грусть; он явно чувствовал, что что-то неладно, что он уже старый и не может преодолеть своего гимназического надсонового романтизма.

Вспомним строки из «150 000 000» Маяковского:

Идти!

  Лететь!

    Проплывать!

       Катиться!

Всего мирозданья проверяя реестр.

Нужная вещь —

    хорошо,

      годится.

Ненужная —

   к черту!

     Черный крест.

Мы

 тебя доконаем,

    мир-романтик!

Вместо вер —

   в душе

электричество,

    пар.

Вместо нищих —

  всех миров богатство прикарманьте!

Стар – убивать.

    На пепельницы черепа!

Ленин любил Инессу Арманд и очень страдал, ведь он покорился партии и остался с верным партийным товарищем – Надеждой Крупской, чтобы не ослаблять партийные ряды. В его встрече с молодыми художниками было много личного, тайного, вроде бы это была встреча с навеки ушедшими молодостью и любовью.

Откровенными и неожиданными стали слова Ленина о «поколении, которому теперь 15 лет и которое будет жить в коммунистическом обществе».[283] Как пророк Моисей, который водил евреев за их грехи по пустыне сорок лет, пока не привел к Земле обетованной, которая была здесь же неподалеку, Ленин не обещает счастье коммунизма своему поколению – «поэтому поколению, представителям которого теперь около 50 лет, нельзя рассчитывать, что оно увидит коммунизм. К той поре это поколение вымрет».[284]

Именно весной того года Ленину исполнилось 50, и суждено ему было «вымереть» через три года с небольшим, другим соратникам – через 10–20 лет, во время обещанного коммунизма – «вымер» Сталин.

В словах Ленина слышится нерасположение к людям, воспитанным в «старом обществе», которые, «можно сказать, с молоком матери воспринимают психологию, привычку, понятие – или рабовладелец, или раб, или мелкий владелец, мелкий служащий, мелкий чиновник, интеллигент, словом – человек, который беспокоится только о том, чтобы иметь свое, а к другому ему дела нет».[285] Это старшее поколение, его поколение – и он сам вместе с ним – имеет одну главную функцию: «уничтожение основ старого капиталистического быта, построенного на эксплуатации». Оно может «создать крепкий фундамент» – и, прибавим, лечь в него, «вымерши». А дальше будет продолжать дело поколение, которое уже не знает, что такое «мое» и «твое».

Но реального молодого поколения коммунистов Ленин не понимал и побаивался. Для него и Маяковский, и футуристы, и моральный нигилизм молодежи, которая сводит любовь к половому акту, и ультралевые «синеблузники» из агитбригад Пролеткульта, последователи Богданова, и бездушные функционеры, для которых коммунизм – это брошюры, заседания и лозунги из передовиц «Правды», – все это люди, которые выбросили из старого классического образования и культуры что-то, чего не стоило выбрасывать, которые слишком порвали с классическим наследием. И в своем обращении к поколению, которое, по его мнению, должно было жить при коммунизме, Ленин несмело и путано предлагает оставить кое-что из старой гимназии, старой культуры.


«Кремлевский мечтатель» В. И. Ленин и Герберт Уэллс в Кремле


Лозунг «Учиться и овладевать всей совокупностью знаний, которые накопило человечество», как раз и был той сенсацией, которую менее всего ожидали. Это был вызов самым агрессивным провозвестникам нового времени, которые, «проверяя реестр всего мироздания», с презрением выбрасывали Пушкина «за борт парохода современности». Но вызов все же непоследователен и несмел, ведь что все это значит в этом контексте? Как отделить то, «что было в старой школе плохого и полезного»? Как выделить «массу ненужных, лишних, мертвых знаний», которыми «забивали головы» молодым людям, и что оставить от старых знаний?

В. И. Ленин, вождь партии – старомодный господин в аккуратно заплатанном потертом дореволюционном костюме, при галстуке в крапинку и, однако, в «пролетарской» кепке, интеллигент с консервативными провинциальными вкусами, который тайком перечитывал Некрасова и Надсона, чувствовал, что не находит понимания и поддержки у «кожаных курток» Гражданской войны.

Ленин приводит пример Маркса, который «все то, что было создано человеческим обществом… переделал критически, ни одного пункта не оставил вне поля зрения».[286] Если Маркс действительно переделал все, для чего тогда читать еще что-то, кроме Маркса?

И не крылся ли за этим какой-то огромный цивилизационный разлом, который отделял историю старой Европы с ее императорами, расшитыми золотом мундирами, дирижаблями, выставками грандиозных реалистичных полотен, правыми и левыми парламентскими социал-демократами старой школы – от европейского «модерна и постмодерна», от того, что и не было уже, возможно, Европой?

«Модернизм» – возрождение или сумерки Европы?

Итак, поставим вопрос радикально: не стало ли движение в европейской культуре, связанное с именами Маха и Ницше, Бергсона и Штайнера, Сезанна и Джойса, Пикассо и Маяковского, и так далее – началом конца Европы? Теми самыми сумерками европейской цивилизации, которые предсказывали Данилевский и Достоевский еще в последней трети XIX века, которые провозгласил Освальд Шпенглер после Великой войны? Не в том смысле, что наступила цивилизационная катастрофа – мы знаем уже теперь, что Европа пережила огромные социальные обвалы и продолжала жить. А в каком-то метафизическом смысле: является ли та Европа, в которую мы сегодня стремимся «войти», действительно Европой? И если так, то что делало ее Европой сотни лет тому назад и делает ее Европой сегодня, невзирая на невиданную в истории динамику европейского развития?

Что же такое Европа? Конечно, это – совокупность зданий, дорог, машин, лабораторий, библиотек, музеев, информационных систем, исторических достопримечательностей и тому подобного, «священные камни» храмов, городов и сел европейского континента – вместе со смыслом, укоренившимся в предметах культуры и живым благодаря передаче исторического опыта ее людей от поколения к поколению. При слове «Европа» у кого-то возникают в воображении, может быть, картины парижских островов Сите и Сен-Луи с громадой собора Нотр-Дам де Пари и мрачными зданиями Дворца юстиции; кто-то видит прекрасную и легкомысленную Вену с пышным оперным театром и дворцами в изысканных парках; кому-то мерещится галерея Уффици, кто-то слышит Моцарта, а кто-то – Вагнера или Чайковского; для кого-то Европа – это модерные корпуса университета на поросшем молодым лесом холме над готическими улицами Геттингена; кто-то видит золотой шпиль Петропавловской крепости, низкое небо над Петербургом и серые воды Невы, а кто-то – темные византийские иконы в монастырях, затерянных в лесных зарослях Балканских гор; кому-то представляется краковский Вавель и площадь близ Мариацкого костела, а кому-то – Киевская София… Что же именно, какой исторический и культурный смысл объединяет все подобные образы? И объединяет ли?

Проще обстоит дело с общественно-политическими измерениями феномена Европы.

Именно для Европы характерно преобладание системы ценностей, в которой главное место занимают политическая демократия, рыночная экономика и национальная государственность, минимально заангажированная идеологически.

Большую роль в определении исторической судьбы европейских народов сыграло то, что их культуры развивались в общем русле христианства. Особенностью христианства по сравнению с другими сверхэтническими религиями является отделенный от государственной власти институт церкви, наделенный идеологическими функциями нормирования вероисповедальных и обрядовых вопросов и организационно-бюрократическими функциями посвящения и служебного перемещения священнослужителей. В полном объеме подобных функций не имеет ни одна другая религия.

Аналогично складывались и отношения военного сословия и государства – с одной стороны, и мира городов, торгово-промышленного богатства: в конечном итоге возникла система относительной независимости власти, веры и денег. Уже феодальная система давала как образцы компромисса центральной власти с местными власть предержащими (Англия), так и образцы имперского деспотизма, который, однако, был бы невозможен без поддержки городов (абсолютная монархия, в частности во Франции). Социальное равновесие содействовало развитию правовых принципов, благодаря чему после гибели Римской империи (в немалой степени благодаря церкви) сохранилось наследие римского права.

Невзирая на стремление церкви (кое-где успешное) подчинить себе государство и образовать тоталитарную теократию, в целом европейской истории присуща относительная независимость веры и власти.

В последующем развитии все это привело к образованию социально-культурной пестроты, информационного разнообразия, особенно значимого в силу национальной пестроты Европы. Спецификой Европы как культурной зоны остается ее территориальная дискретность, поликультурность, расчленение на целостные этно-национальные регионы, что обеспечивало разнообразие; христианство разных конфессий, как сверхэтническая религия, образовывало пространство, которое облегчало взаимодействие национальных культур. Европа как культурно-политическая и экономическая система приспособлена к саморегуляции и самоуправлению. И благодаря этому имеет высокую способность к быстрому развитию во всех сферах, к эволюции и образованию все более высоких и сложных инфраструктур. Поэтому она и достигла такого высокого уровня технологий и бытовой и духовной культуры, включая науку.

Наука как сфера поиска истины через доказательство рано высвобождается здесь от доминирования веры, а с освоением позднесредневековой Европой в полном объеме античного научного (в первую очередь – математического) наследия автономия знания от веры становится полной и перерастает в духовную эмансипацию знания и переориентацию его на экспериментальную основу.

В художественной культуре сначала в древнегреческой, а после определенного застоя и в христианской среде, особенно на западе и севере, усиливается относительная независимость эстетического начала от функциональной идеологической, в первую очередь религиозной, символики. Вообще в храмах и ритуалах на первом месте – символические выражения религиозных идей, но в европейской культовой практике, живописи и архитектуре все большее и самостоятельное значение приобретает художественно-эмоциональная составляющая.

Если оценивать европейскую историю именно с таких позиций, то нужно констатировать, что ни античность, ни тем более средневековую Европу таким «равновесием разнообразия» мы характеризовать не можем – можно говорить лишь об истоках, элементах и первоисточниках духовной Европы.

Когда идет речь о социально-экономических измерениях современной Европы, все чаще вспоминают труды Макса Вебера о протестантской этике, которая определила способ хозяйственного развития капиталистического мира. Даже полностью соглашаясь с идеями Вебера, признавая справедливость его основного тезиса об определяющем характере парадигм духовной культуры, «стиля мышления» (термин Маннгейма) в развитии экономических структур, все же вызывает сомнения его оценка роли протестантизма. Ведь Европа – совсем не один лишь протестантский мир, не один лишь заальпийский германский север. Свой вклад в развитие европейского капитализма еще раньше сделал средиземноморский юг, особенно Италия. Латинский мир вместил свой гуманизм в рамках католической культуры и оказался невосприимчивым к протестантизму. Да и сводится ли все к хозяйственной идеологии? Не следует ли углубиться в ту европейскую ментальность, которая открывается нам как искомый синтез античности и христианства?

Из музыкального сопровождения церковной службы развивается самостоятельная сфера художественного мировосприятия, где интересам полифонии и мелодичного развития подчиняется даже ритуальное Слово. После Ренессанса и развития гуманизма, после Контрреформации и утверждения стиля барокко церковь долго остается центральным очагом художественной культуры, но уже использует независимые от нее средства музыки, живописи, театра и архитектуры.

Первым синтезом, который заложил основу современной духовной Европы, все-таки был Ренессанс, и даже специфическое итальянское Возрождение, Rinascimento.

До Возрождения в Европе господствовала эпоха «двуязычия» – параллельного употребления латыни в «высокой» сфере, народных языков – в «низкой». Данте, Петрарка и Боккаччо создают высокую литературу на итальянском разговорном языке, и хотя еще целый век комментарии к ним по-старому пишутся латынью и интерес к латинской грамматике даже растет, творчеством «большой тройки» «двуязычие» заканчивается.

Характерной чертой культуры итальянского Ренессанса была ревизия отношения к греко-римскому язычеству. Культура Возрождения возникает в богатых городах Северной Италии не просто как совокупность новых форм, а как противопоставление неитальянской культуре, которую расценивают теперь как «варварскую». Джотто сознательно противопоставил собственные художественные решения ирреальным построениям своего учителя Чимабуэ. Брунеллески получил заказ на завершение Флорентийского собора, начатого в принятом церковью «готическом» стиле, а закончил его со свободным использованием форм римской античной классики, заложив основы архитектуры Ренессанса. Особенно ярко это сказалось в отношении к языку.

В свете нового взгляда на античность как итальянскую национальную традицию формируются и идеалы эпохи. Новая культура осмысливает себя как возрождение культуры «настоящей», то есть римско-итальянской, развитие которой якобы было прервано «варварами» («готами»). Здесь берет начало и понимание всей предыдущей европейской культуры как перерыва, «середины» между старой античной и возрожденной новейшей. Отсюда сам термин «средние века» и обозначение высших достижений заальпийской культуры как «готической», то есть варварской германской (хотя родиной и центром «готики» была не Германия, а Франция). Подобные оценки отражали то обстоятельство, что на протяжении «средних веков» родина Римской империи лежала в руинах и отставала от заальпийской Европы в экономическом и культурном отношениях; теперь, в XIV–XV ст., Италия быстро преодолевала разрыв. Но представление об античности как «настоящем» начале Европы, в том числе и заальпийской, утверждалось прочно.

Христианская духовность совмещается у мыслителей и мастеров эпохи Ренессанса с языческим натурализмом. Начинаясь как ряд параллельных попыток широкого использования забытых форм античного наследия в разных сферах, движение Возрождения приводит к глубокому переосмыслению отношения человека и Бога, принимая за исходный библейский принцип человека как образа Божьего, по-новому истолкованный. Эта идея остается общей и для католицизма, и для реформации, а позже неявно проникает и в восточное христианство, в первую очередь – через церковную живопись.

Если традиция патристики требовала признания надобразности несотворенного, внепространственного и вневременного Бога, рассматривая подобие человека Творцу лишь функционально, лишь в определенных духовных способностях человека, то ренессансная идеология основывается на принципах гуманизма. Выражение «человек сотворен по образу Божьему» понимается в том числе и буквально. Вслед за иудаизмом христианская теология Бога скорее слышит, чем видит. Ренессанс стремится увидеть Бога в человеке и человека в Боге.

Символизм, который был единственным путем к богопознанию, теряет свои исключительные функции. Предыдущему христианскому искусству свойственно условное изображение Христа как прежде всего не того, кто реально уже был воплощен на земле в образе человека, а того, который должен прийти победителем в будущем; Бога-Отца нельзя было изображать, тварным образом Саваофа является мужественный бородатый победитель – Христос-Пантократор. А в росписях Сикстинской капеллы Микеланджело в центре внимания ставит антропоморфный образ могучего старца, Творца Вселенной – Бога-Отца. Ранняя иконография Иисуса Христа тоже символична. Его изображали, например, как пастуха с овцой. Христос у Микеланджело кое-где приобретает черты гневного атлета; традиция изображения все более женственно красивого Христа идет от Рафаэля к болонцу Гвидо Рени, который положил начало современной иконографии Иисуса. Такая иконография утверждается в высоком и позднем Ренессансе. Но идея антропоморфности религиозных образов складывается еще у истоков Возрождения на почве признания божественной сущности сотворенного вещественного мира.

В связи с этим уже Предренессанс отказывается от свойственного господствующему тогда христианскому искусству «готики» символического способа обозначения духовной природы реальности через образы, которые только намекают на духовную субстанцию изображаемого. Весь «Божественный замысел» будто вмещается в мир человека и окружающей человека среды.

Уже Данте вносит продуманную конструкцию в картину мира, которой для новой эпохи стала его «Комедия», прозванная восторженными комментаторами «божественной». По жанру в своем главном произведении Данте воспроизводит путешествие Вергилия, в том числе и через «мир мертвых», а через римский сюжет – и традиционную «языческую» тему «шаманского полета» сквозь мир хаоса и смерти. Но у Данте хаос упорядочен в геометрически четкие схемы.

Искусство эпохи Ренессанса ориентировано теперь на точную передачу реалий окружающей действительности. Если «готика» с ее хрупкими, как будто неземными, фигурами стремится к небесному как к чему-то принципиально отличающемуся от земного, то Ренессанс открывает продуманную и совершенную идеальную конструкцию в самой телесности, в массивных объемах материального.

Такое отношение к геометрии мира является следствием возрождения древнегреческих мировоззренческих установок. Греция была уникальным явлением с точки зрения истории мировой науки. Особенность древнегреческой математики заключалась в том, что она основывалась на геометрии. Европейская математика времен Возрождения, напротив, уже навсегда потеряла геометрический фундамент математического мышления и, напротив, все больше базировала геометрию на алгебре. В античности исходным понятием было понятие непрерывной линии, которую делят на все меньшие части; в новой европейской науке линию следовало «составить» из бесконечного множества точек-чисел. Греческий мир был миром непрерывности и конечности; новая Европа с самого начала имеет дело с континуумом. Более того, греческий мир был не только конечным, но и небольшим: мириад, то есть 10 000, был для практичного греческого ума где-то на грани, за которой начинались слишком большие числа и чисто абстрактные трудности неделимости и бесконечности, грекам прекрасно известные. Еще более практичные римляне оставили в покое и те метафизические заботы, которые смущали греческих пифагорейцев и орфиков.

Геометрическая культура делала гармонию зримой, а не мыслимой математически. Правда, зримая гармония геометрических построений требовала как раз абстрактного мышления – доказательства, но и это логическое доказательство было соединено с новой наглядностью. Греческое deiknumi, что значит «доказать» (отсюда аподейктика как теория доказательств, термин, позже замененный термином логика), исходно значил (в «Одиссее») «показать словами». Геометрия была наглядным показом, но словами, которые сопровождали схемы на доске. Гармония оставалась зримой, наглядно имеющейся в телесности мира как его гармония. Так научное видение симметрий, гармонии (по-современному – инвариантов) совмещается с отождествлением духовной сущности мира с его телесным проявлением – принципом, общим для всех языческих культур.

Этот принцип находится в полном противоречии с установкой, которую можно назвать принципом непостижимости божественной сущности мира, присущим последовательно монотеистической религии. Как отмечалось выше, монотеизм иудейской веры не допускал отождествления Бога как целостной сущности мира с какой-либо частью этого целого (камня, дерева, скульптурного или рисованного изображения и тому подобное), то есть фетишизации отдельной части божественного целого. Поэтому Бог есть несотворенный, вневременной и внепространственный, не конечный, не бесконечный, не имеющий облика и образа. Бога можно лишь слышать, как Слово. Вначале было Слово, и Слово было Бог.

Возрождение возобновило интерес к пропорции, симметрии и математической красоте, что нашло проявление и в науке, и в искусстве. Старательно изучая формы забытой древности, архитекторы, скульпторы и поэты использовали их для построения новых миров, в которых легкость и духовность достигается совершенством внутреннего строения «сотворенного», вещественного мира.

Поворот к переосмыслению реальности как миру человека происходит и в религиозных жанрах. Загадочный золотой фон иконы замещается городским и естественным пейзажем, природа все более занимает самостоятельное место в занятиях живописью; Брунеллески приписывают открытие перспективы, которая особенно поразила зрителей в искусстве Мазаччо.

Признание значимости сотворенного, земного воплощения духовности формировало терпимость к человеческим слабостям и порокам – даже в кругах высшей церковной иерархии. Возрождение выше всего ставило человеческую индивидуальность. Не случайно впервые после условных изображений средневековья развивается жанр портрета. Находит признание в науке и искусстве принцип личного авторства. Мода вместо нагромождения символических условностей апеллирует к подчеркиванию естественной физической красоты мужчины и женщины. Позже протестантизм начинал с решительного отрицания ренессансного индивидуализма, который прижился в католической церкви (протестантские общества подавляли свободу личности) – но примирение Бога с миром денег и труда дало свои плоды. Индивидуализм стал таким же существенным элементом в реформированном христианстве, которым он был в католической культуре Ренессанса и барокко.

Культура, вдохновленная идеалами Ренессанса, быстро распространилась по всей Европе и приобрела специфические проявления в разных национальных пространствах. Точно так же, как мы видим везде в городах Европы колонны и фронтоны на протяжении пяти веков после Брунеллески, так и во всех сторонах жизни европейской цивилизации видим печать Ренессанса. В отличие от многих преходящих эпох, Возрождение дало миру больше, чем стиль; это было новейшее индивидуалистское и гуманистическое самосознание человечества, которое, собственно, и закладывало основы современной духовности Европы. Барокко не покинуло той духовной основы, которая была создана Ренессансом; протестантизм, возникший как оппозиция пышной барочной культуре католической Контрреформации, выступает в конечном итоге как ее дополнение. Простонародная ориентация ранних деятелей протестантизма и его непосредственная связь с библейскими источниками все же не привели к фундаменталистской ограниченности – протестантизм смог использовать достижение итало-австрийской католической культуры, особенно музыкальной.

Ренессанс стал провозвестником и символом европеизма. Характерно, что во время «модерна» критика противников западной культуры была направлена против ренессансных принципов. Стремясь найти принципиально новые пути истории, отец Павел Флоренский призывал оставить пути европейской цивилизации, которую он возводил к принципам Возрождения, – и, в частности, рекомендовал отказаться от принципа перспективы в занятии живописью. Флоренский видел реализацию предренессансных принципов в творческих установках российской художественной группы «Маковец». Объединение «Маковец» образовали в 1921 г. художники из модернистского дореволюционного «Бубнового валета». С этой группой сотрудничали Н. Асеев, В. Хлебников, Б. Пастернак и другие. Не был ли уже российский авангард и в самом деле разрывом с Европой?

Какими путями бы ни шло европейское искусство, как бы ни менялись стили, а все же неизменным оставался тот реализм изображения, который сформировался в культуре Возрождения. И поскольку в европейской традиции, начиная с Возрождения, сохраняется сочетание духовности с натурализмом, есть основания трактовать «модернистский» поворот конца XIX – начала XX ст. не только отказом от традиционных основ, заложенных в живописи и литературе, но и от европейского способа мышления и видения мира. Этот процесс называют сумерками и концом Европы.

Однако подобный вывод не отвечал бы природе «модерна». Он строился бы на неверных предпосылках о характере традиционного европейского натурализма.

Европа отделила искусство от условного символизма мифологии и христианской религии, вернувшись к античному язычеству с его воплощением духа в сотворенном мире и телесности. Условные символы средневекового искусства уступили место реалистичному тезаурусу – знакомым пейзажам, могучим мужским торсам и опьяняющей женственности, изысканным натюрмортам. Но это не было самоцелью. Ведь натуралистический набор использовался мастерами не для того, чтобы можно было изучать анатомию, ботанику или кулинарию. Изображение принципиально несотворенной сущности Бога через могучего или прекрасного человека было не меньшей условностью, чем символические изображения божественной сущности мира в виде рыбы или креста. Уже в эстетике античных мастеров прекрасно осознавалось, что объектом изображения является не материальный предмет сам по себе. Когда древнегреческий художник считал, что в изображении красивой женщины присутствует не одна какая-то личность, а совокупность разных лиц, то это значило, что изображалась сущность красоты, а не сама красавица.

В культуре Европы, основанной Ренессансом, трансцендентная сущность мира условно представлялась на зримом «реальном» материале. Европейская культура – и наука, и искусство – всегда стремилась прорваться, пользуясь словарем Маркса, к чувственно «сверхчувственной» сущности сквозь чувственно данные вещи и наблюдаемые процессы. Через эти чувственно «сверхчувственные» ворота в абстрактную сущность мира, его будущее пытаются прорваться и дерзкие новоевропейские «левые» художники и мыслители. Ярко выразил это Маяковский:

Мы не ласкаем

     ни глаза, ни слуха.

Мы —

  это Леф,

    без истерики – мы

по чертежам

    деловито

      и сухо

строим

  завтрашний мир.

Таким образом, разрыв с реалистической – или натуралистической – традицией, основанной Ренессансом, не был разрывом с духовной Европой. Европейская культура – и наука в том числе – на рубеже веков делают отчаянную попытку прорваться еще дальше, чем треченто и кватроченто, сквозь традицию и условность. На данный момент условность отождествления внутреннего смысла реальности переплетена с чувственным образом наблюдаемого непосредственно. Зрительный образ превратился в путы, которые сдерживали прыжок в неизвестное. В занятии живописью Европа «модерна» сметает традиционный натурализм, который таинственные соотношения и пропорции видел и выражал в самом материале и стремился выделить структуры, симметрию и асимметрию мира, цветные гармонии сами по себе, как выделяют культуру бактерий.

Именно поэтому прорыв, осуществленный молодым европейским искусством, позволил понять и использовать достижения широкого спектра других культур. И африканский примитив, и утонченность японской миниатюры, и эстетика средневековья были открыты благодаря смелому прорыву антинатуралистического видения мира. Подобный прорыв за пределы непосредственно наблюдаемого, соответственно – за пределы обманчивой «очевидности», наглядного представления, – осуществляет наука в эпоху революции в естествознании.

Поль Сезанн в своих пейзажах стремился показать в цветных соотношениях именно скрытое звучание, которое было наивно и прямолинейно выставлено на общий обзор – в противовес пространственным гармониям полотен классицизма. Тайные пропорции он пытался воплотить в каждом элементе, чуть ли не в каждом мазке своих картин – подобно тому, как Маяковский стремился ту музыку, которую можно ощутить в классической поэме, найти в каждом отдельном слове. Хлебников искал эту выразительность, выпуклость и метафизический смысл даже в каждом отдельном звуке.

Но если в науке первопроходцам присваивают те же научные регалии, что и трационалистам-консерваторам, то в гуманитарной сфере осуществлять прорывы дерзают независимые духом. Такие как респектабельный Сезан. Или выходцы из богемы, которые сознательно рвут связи с условностями и нормами своего общества. Антиструктурные левые индивидуалисты и их группировки – смелые в своей дерзости возбудители общества – на рубеже веков не были приняты публикой, но уже в послевоенное время заставили себя услышать.

Естественно, что в подавляющем большинстве группировки левых художников поддержали левую, революционную политику.

Наследие Ленина, или «Коренное изменение точки зрения на социализм»

Ленинская оценка нового курса как не просто новой экономической политики, а именно «коренного изменения точки зрения на социализм» складывалась постепенно. Поначалу НЭП имел скромные и чисто фискальные цели.

Идеи «коренного изменения точки зрения на социализм» формировались на фоне глубокого кризиса «диктатуры пролетариата». Окончилась Гражданская война, и партия Ленина осталась с глазу на глаз с обществом, которое не принимало коммунизм. Этот период знаменуется расстрелами восставших кронштадтских матросов, массовыми расстрелами заложников и использованием ядовитых газов в войне с крестьянами на Тамбовщине. В 1919 г. московские рабочие-металлурги говорили: «Мы в городе пухнем от голода, а они в деревне пухнут от обжорства». В 1921 г. они же высказывались иначе: «Вы требуете от нас в селе хлеба, а что вы даете взамен?»[287]

Как при этих условиях вызревала идея «новой экономической политики»? Откровенное и агрессивное выступление Троцкого на IX съезде партии о роли насилия, объемная книга Бухарина об «экономике переходного периода»[288] и, наконец, комментарии Ленина к ней,[289] полные раздражения по поводу сложной терминологии, но совпадающие с основными идеями Бухарина относительно роли насилия, свидетельствуют о том, что в 1920-м – на начало 1921 г. коммунистические лидеры никаких путей «социалистической революции», кроме массового насилия, не видели.

Сумма денег в обороте в России с 1. XI.1917 по 1.1.1920 г. выросла в десять раз – с 22,5 млрд до 225 млрд рублей; в течение следующего 1920 г. она выросла приблизительно в пять раз и составляла 1,168 трлн руб. При этом реальная стоимость этой суммы (в довоенных царских рублях) составляла 2,2 млрд перед Октябрьским переворотом, 93 млн на 1.1.1920 и 69 млн на 1.1.1921 г. На начало 1918 г. рост цен обогнал в Москве рост заработной платы в 3,6 раза, на 1.1.1919 – в 17 раз, на конец 1920 г. – в 52 раза.[290] Следовательно, нужно было или махнуть рукой на деньги и держаться за систему организованного грабежа и насильственного перераспределения продуктов, или провести денежную реформу и ориентироваться на рыночные механизмы.

При катастрофическом уменьшении посевных площадей и истреблении коней и скота первая же серьезная засуха привела к катастрофе. Весной 1921 г. 20–25 % населения советской России охватил голод. Продолжение политики насилия над экономикой в том же масштабе было просто невозможно.

Интересны в этой связи свидетельства известного в то время большевистского экономиста и одного из главных идеологов ультралевых коммунистов Осинского. Фанатичный туберкулезный революционер из дворян, старый друг Бухарина Н. Осинский (В. В. Оболенский), глава фракции «демократических централистов» («децистов») и борец за внутрипартийную демократию, в годы Гражданской войны был отправлен на руководящие экономические посты в провинцию и столкнулся там и с безграничным тупым «комиссародержавством», и с глухим или явным сопротивлением крестьянства. Осинский во время приездов в Москву часто разговаривал с Лениным на экономические темы. «Мне становилось все более ясным, – писал он позже, – что наше сельское хозяйство под воздействием системы разверстки переживает серьезный кризис и что нужны какие-то кардинальные меры для борьбы с этим кризисом. В ряде статей я выдвинул систему государственной регуляции крестьянского хозяйства, как единственный возможный выход в пределах военного коммунизма. Ленин весьма заинтересовался моими рассуждениями. Он поддержал и практические выводы из них (попытку поставить земледелие в плановое русло), энергично возражая, однако, против элементов принудительности в этих выводах. В конечном итоге, это последовательное социально-политическое построение было им использовано в другом смысле: оно дало материал для выявления необходимости совсем отказаться от системы военного коммунизма».[291] Туманная ссылка Осинского на отказ Ленина от «элементов принудительности», возможно, свидетельствует о том, что Ленина пугала готовность молодых все решать с помощью маузера, но ничего, кроме общих предостережений, он тогда придумать не мог. А молодые партийные противники бюрократизма в общих вопросах руководства обществом оставались в пределах чекистской безапелляционности.

Теоретическое обоснование насилия над крестьянством мы найдем в речи Ленина на III съезде комсомола. «Коммунистическое общество – означает, все общее: земля, фабрики, общий труд – вот что такое коммунизм».[292] Не только коммунистическое, но и социалистическое общество, по тогдашним представлениям, означало ликвидацию классов в процессе классовой борьбы. А классовая борьба «отомрет» только тогда, когда «отомрет» крестьянство. «Если крестьянин сидит на отдельном участке земли и присваивает себе лишний хлеб, то есть хлеб, который не нужен ни ему, ни его скотине, а все остальные остаются без хлеба – то крестьянин превращается уже в эксплуататора… Надо, чтобы все работали по одному общему плану на общей земле, на общих фабриках и заводах и по общему распорядку».[293]

Крестьянин, который производит хлеб и все другие продукты на собственном участке и везет их на базар, независимо от того, продает ли он их дорого, за полцены ли, есть эксплуататор и враг коммунизма. Такой исходный пункт «точки зрения на социализм» перед ее «коренным пересмотром».

Если каждый акт продажи и покупки уже заключает в себе зерна капитализма и эксплуатацию, – а Ленин был убежден в этом, поскольку видел здесь «клеточку» и «ядро диалектики» капитализма, – то крестьянство и мелкое производство уже есть капитализм или, по его выражению, порождают его ежедневно и ежечасно. Государственная промышленность никоим образом не меняет характер крестьянской частной собственности, оставляет общество в лучшем случае государственно-капиталистическим. Ленин считал регулируемый государственный капитализм шагом вперед по сравнению с рыночным обществом свободной конкуренции, «просто капитализмом».

8 февраля 1921 г. Н. Осинский, только что назначенный наркомом земледелия, докладывал на политбюро о положении крестьянства. Была создана комиссия в составе Каменева, Осинского и наркома продовольствия А. Д. Цюрупы для подготовки доклада на X съезде партии. Под давлением событий в комиссии и у Ленина уже перед партийным съездом сформировалась идея замены продовольственной разверстки продовольственным налогом.

В марте 1921 г. в Москве состоялся X съезд РКП(б), с которого начинают отсчет «новой экономической политики» – НЭПа. Собственно, съезд принял только решение о замене так называемой «продовольственной разверстки» фиксированным продовольственным налогом, оставив крестьянам возможность продавать «остатки» своего урожая по свободным ценам на рынке. Эта фискальная «деталь» означала в действительности целый переворот в мировоззрении власти: ведь «право» продотрядов забирать «остатки» у крестьян прочно, хоть и неявно, основывалось на идеологии собственности «диктатуры пролетариата» на всю производимую в России продукцию. Вводя налог вместо «разверстки», диктатура молчаливо, хотя и частично, признавала принцип частной трудовой собственности. А признание права продавать и покупать требовало радикального изменения взглядов на механизм денежных отношений. Должность народного комиссара финансов по совместительству занимал ответственный секретарь ЦК РКП Н. Крестинский; он оставил ее за собой и тогда, когда, как сторонник Троцкого, был осенью 1921 г. отправлен послом в Берлин. Фактически никаких финансов у «диктатуры пролетариата» тогда просто не было. В ноябре 1921 г. членом коллегии, заместителем наркома, а с осени 1922 г. – народным комиссаром финансов стал Г. Я. Сокольников, между прочим, тоже, как и Осинский, московский, со времен юношества, приятель Бухарина; на него и возложили проведение денежной реформы.


Г. Я. Сокольников


23марта 1921 г. был принят декрет правительства о свободе торговли. А дальше уже действовала логика событий: пришлось налаживать нормальное денежное обращение, отказаться от замены банков всероссийской бухгалтерией. В июле 1921 г. была введена платность услуг железнодорожного транспорта и связи, а 5 августа вышло постановление СНК о том, что за все продукты труда государственного сектора при отпуске их частным лицам и организациям, в том числе кооперативным, должна браться плата. 7 октября 1921 г. создан Государственный банк РСФСР; 11 ноября 1922 г. Совнарком предоставил Госбанку право эмиссии червонцев, в ноябре 1921 – октябре 1922 г. параллельно с эмиссией червонцев, на 25 % обеспеченных золотом и драгоценными металлами, происходит деноминация старых рублей в пропорции сначала 1:10 000, потом еще раз – 1:100. С 15 февраля 1924 г. эмиссия «совзнаков» была прекращена, во второй половине 1924 г. денежная реформа завершилась. Вплоть до начала Великого перелома червонец держался твердо, хотя и «весил» только половину царского рубля.

После решений XII съезда партии в 1923 г. складывается система хозрасчета, закрепленная уставом о трестах.

Следовательно, основные экономические реформы осуществлялись между ноябрем 1921 г. и апрелем 1923 г., завершившсь денежной реформой в первой половине 1924 года.

Чтобы разобраться в хронологии и логике «коренного изменения точки зрения на социализм», следует поначалу напомнить временные координаты развития болезни Ленина.

Ленин уже с лета 1921 г. был очень болен, вздрагивал от каждого скрипа половиц и шума в соседней комнате, страдал от головных болей – у него развивался массивный склероз; вторую половину года он больше проводил в отпуске в Горках, чем в Кремле.


В. И. Ленин в Горках


В начале марта 1922 г. Ленину стало совсем плохо, и он поехал в деревню на три недели отдыхать. Без него готовили XI съезд партии, но он одобрил важные решения – в частности, были сурово предупреждены лидеры бывшей «рабочей оппозиции», которые обвиняли руководство в диктаторском режиме.

Фактически с мая 1922 г. Ленин был отрешен от руководства государством и партией. В октябре 1922 г. у него наступило улучшение, и 31 октября Ленин выступил на заседании ВЦИК, а 13 ноября произнес часовую речь на немецком языке на пленуме IV конгресса Коминтерна, закончив ее мокрым от пота.

Однако это уже был конец. 13 декабря 1922 г. случился удар, и отныне высшее партийное руководство знало, что вождь больше не поднимется.

Ленин оставался на позиции экономического насилия до весны 1921 г., постепенно отступая от нее под давлением обстоятельств. Денежная система, система ценообразования и финансирования промышленности, планирования, хозяйственного расчета складываются окончательно в 1923–1924 гг., уже без участия Ленина, как товарно-денежная система экономики с сильным контролем государства, в соответствии с идеями, изложенными Лениным в его последних заметках.

Пять коротких статей, которые излагали новый, «реформистский» взгляд Ленина на социалистическое строительство, написаны им в короткий период ремиссии между 2 января и 2 марта 1923 г., то есть после второго удара, перенесенного им в декабре 1922 г. Это – «Страницы из дневника», «О кооперации», «Как нам реорганизовать Рабкрин», «О нашей революции» и «Лучше меньше, да лучше». В этих статьях об объединении крестьянства в кооперативы, при этом не производственные (как более поздние «колхозы»), а потребительско-сбытовые (после тщательно изученных идей школы Туган-Барановского), говорится как о «всем необходимом и достаточном для социализма». Бухарин уже после смерти Ленина доказывал, что это было «политическим завещанием» Ленина.[294] Эта формулировка была антитезой утверждениям оппозиции о том, что политическое завещание Ленина заключается в его персональных рекомендациях партийному съезду, главная из которых (единственное заказное персональное перемещение) – замена Сталина на посту генсека.

29 мая 1922 г. у Ленина произошел инсульт, он потерял речь и был частично парализован. Крупская учила его говорить и решать арифметические задачи; он не мог вспомнить, сколько будет 6 умножить на 7, и решал задачу сложением. Еще не было ясно всем, что приближается конец, но окружение Ленина готовилось к наихудшему. В мае же Ленин попросил дать ему яд.

При этом Ленин и Бухарин, как и раньше, давали разные оценки государственному капитализму. Еще в феврале 1921 г. на заседании политбюро, которое разбиралось с будущим изменением экономического курса, когда Ленин обмолвился о государственном капитализме, Бухарин оживился и прицепился к этим словам. С этого начинались их давние споры. Бухарин с большим подозрением относился к государственному капитализму, что позже делало возможной его будущую оценку фашизма как реакционного режима, невзирая на государственное управление экономикой. Для него государственный капитализм мог быть шагом не вперед, а назад от рыночной стихии.


По дикому полю, по обломкам злого барства и капитала спашем нашу пашенку да соберем добрый урожай счастья для всего трудового народа!


Но, отталкиваясь от противоположных принципов, Ленин и Бухарин сошлись в основном: в оценке элементов государственной экономики и кооперативных крестьянских организаций в Советской России как социалистических. Ленин – потому что рассматривал экономические и политические формы «во взаимосвязи и взаимодействии», согласно диалектическому релятивизму. Бухарин – потому что с точки зрения организационной структуры коллективные формы одинаковы и в крестьянской России, и в промышленной Германии.

В результате Ленин осуществил «коренной пересмотр точки зрения на социализм» и перешел на позиции, которые сам назвал «реформистскими». С этих позиций простой рост потребительской кооперации в сельском хозяйстве он считал тождественным росту социализма.

Изменение идеологической «точки зрения» – системы координат для оценки экономических явлений – означало резкий поворот в крестьянской политике. Крестьянина следовало втягивать в кооперативы на добровольных началах, и этот процесс не нуждался в террористических методах.

Но это означало также изменение отношения к «крестьянским нациям». Собственно, стратегию мировой революции мало изменила переоценка смысла понятия «социализм». Еще до войны Ленин возлагал большие надежды на Восток, особенно на Индию и Китай. Поражения коммунистов в Европе утвердили его в убеждении, что небольшое (во всемирно-историческом масштабе) изменение «маршрута социалистической революции» выдвигает Восток на передовые революционные позиции. Восток рассматривался в первую очередь как крестьянство или, по более поздним высказыванием Бухарина, как «мировое село» – «пехота» пролетарской революции. Бухарин с энтузиазмом подхватил концепцию Ленина, поскольку она согласовывалась с его (ультралевого интеллектуала) негативным отношением к государственно-бюрократическому насилию вообще и к государственному капитализму в частности и давала какие-то новые надежды относительно мировой революции, после поражений в Европе, казалось бы, бесперспективной.

Характерно, что на том же IV конгрессе Коминтерна, где в последний раз выступал Ленин, Бухарин шокировал делегатов заявлением о том, что возможно выступление коммунистической России против Антанты в союзе с неким европейским капиталистическим государством. Имелась в виду Германия. Правда, через год политбюро приняло решение о начале пролетарской революции в этой стране, но и «черную», консервативную Германию советская «красная» Россия готова была взять себе в союзники против всемирной «буржуазной» демократии. Таким образом, стратегически линия Ленина – Бухарина уверенно выводила «красную» Россию на ту же глобальную агрессивную антизападную позицию, которую склонна была занимать «белая» Россия Николая II.

Идея «пехотного» похода на «мировой город» была чрезвычайно агрессивной и опасной, поскольку предоставляла новый, в культурном измерении – антиурбанистический и реакционный характер революционной войны отсталых окраин планеты против Запада. Под угрозой оказывалась европейская цивилизация как таковая.

Однако замена насильственного курса в отношении основной массы населения, крестьянства, курсом на поддержку «крестьянских наций» и постепенное кооперирование деревни при опоре на рыночные отношения непосредственно было реформистской (без кавычек) альтернативой красному российскому якобинству. Новый курс диктовал политику компромисса с «мелкобуржуазной массой».

Сложилось так, что именно наименее весомый из «ленинского ядра ЦК», Бухарин, который переместился в 1923 г. на первое место в списке кандидатов в члены политбюро (но при жизни Ленина так и не стал его полноправным членом), оказался идейно и даже по-человечески самым близким к Ленину в его последние месяцы и дни. Он один длительное время жил у Ленина в Горках. Владимиру Ильичу было уже совсем плохо, он говорил только «вот-вот» и плакал от пустяков. Смертельно больной вождь не мог слушать скрипку и встречаться с Бухариным: и то и другое его слишком волновало. Бухарину пришлось присутствовать только при последнем вздохе Ленина (в шесть часов вечера 21 января 1924 года).


Группа красных партизан – жителей Петриковки. 1918


Неожиданное сближение самого старого и самого молодого из большевистских лидеров никак не повлияло на общие, очень критические идеологические оценки, которые до последних сознательных минут давал Ленин Бухарину. В свою очередь, Бухарин не отступился ни от своих личных позиций относительно государственного капитализма, ни от своего особого понимания перспектив пролетарской культуры, в чем тоже расходился с Лениным.

Наследие Ленина – курс на беспощадную диктатуру пролетариата

Последние годы и месяцы Ленина были не только эпохой «коренного изменения точки зрения на социализм», но и временем обострения конфликта большевиков с интеллигенцией, который вылился в известный акт высылки интеллигентской элиты за границу на «философском пароходе». Были и преследования, и ряд судебных процессов против противников большевизма, разгром остатков гражданского общества – и, наконец, личный и политический конфликт Ленина и Горького, за которым последовала фактическая эмиграция «великого пролетарского писателя».

Конфликт, который непосредственно разделял Ленина и Горького в годы Гражданской войны, касался судеб верхушки российской интеллигенции. Горький добивался для профессоров и литераторов пайков (что было тогда важнее зарплаты), для кого-то – возможности выехать за границу «лечиться»; иногда он пытался вытянуть из Чека арестованных интеллигентов. Прямых контактов у Горького с Лениным тогда уже почти не было; в случае необходимости Горький выходил на Ленина или через свою бывшую жену Е. П. Пешкову, а та, в свою очередь, – через свою добрую знакомую М. И. Ульянову-Елизарову (сестру Ленина), или на Дзержинского (через ту же Пешкову, между прочим – эсерку), которая была председателем организации помощи политическим узникам и постоянно общалась с главой ВЧК. Невзирая на все семейные разногласия, Екатерина Павловна Пешкова оставалась преданным другом своего бывшего мужа, тайно в него влюбленной.

Непростые отношения сложились у Горького с Лениным еще перед войной и революцией. Перелом наступил после выстрела безумной полуслепой эсерки Доры (Фанни) Каплан в 1918 году. Горький приехал из Петрограда в Москву на свидание с раненым Лениным, и в большевистских газетах было опубликовано коммюнике о переговорах Горького с Лениным и Луначарским (как будто речь шла о дипломатической подготовке какого-либо мирного договора). В том же духе было напечатано в «Вечерних известиях Моссовета» от 17 сентября 1918 г. коммюнике о договоре между… Горьким и наркомом образования Луначарским об организации издательства «Всемирная литература».


Главный дом усадьбы Горки


Для Ленина важным мотивом заигрывания с Горьким было стремление сохранить авторитетного в России и в международном культурном сообществе возможного союзника. Луначарский и Рязанов, которые вели с Горьким переговоры по поручению Ленина, подходили к знаменитому писателю с опасениями, стремясь, по словам наркома образования, «через посредничество издательства «Всемирная литература» перебросить к нему мост от партии. Ведь всем хотелось сохранить за ней этого блестящего писателя».[295]

Организованное Горьким издательство «Всемирная литература» стало огромной авантюрой, которая давала возможность подкармливать десятки людей культуры. Это была своеобразная бюрократическая контора, куда люди ходили на службу, получали какие-то ничего не стоящие миллионы рублей и реальные «голодные» пайки. Но в первую очередь «Всемирная литература» была элементом огромной программы просветительской деятельности, к которой Горький привлек широкие круги интеллигенции – писателей, гуманитариев и ученых. У него были грандиозные издательские планы, которые можно было осуществить только за рубежом и только при финансовой помощи правительства большевиков.

Горький планировал не только публикацию переводов художественной классики, но и серии изданий, которые имели бы универсальный образовательный характер. Среди его замыслов – серии «История возникновения и развития русского государства», «История развития русской промышленности» (как история деятельных и энергичных русских купцов и промышленников!), «Организация русской церкви», мемуары социалистов-белоэмигрантов: Дана, Либера, Мартова, Потресова, Чернова; он писал Луначарскому, что планирует издание новейшего перевода Библии.[296] В редакционную коллегию экспертов вошли Ф. Батюшков, А. Блок, Ф. Браун, А. Волынский, Е. Замятин, Н. Гумилев, А. Левинсон, М. Лозинский, А. Тихонов, К. Чуковский; Восточную коллегию издательства возглавил бессменный секретарь Академии наук С. Ф. Ольденбург, в нее вошли ак. Н. Я. Марр, профессора И. Крачковский, В. Алексеев. Привлекались к работе выдающиеся российские ученые-востоковеды. Правда, от оригиналов в версии горьковского издательства мало что могло остаться: предполагалось, что издания должны быть специально адаптированы для облегчения восприятия рабочими массами. Но так или иначе, будущая «пролетарская культура» должна была опираться на общечеловеческий фундамент. Для организации хозяйственных дел был приглашен бывший издатель знаменитого альманаха «Шиповник» З. И. Гржебин, который самостоятельно развернул бурную деятельность за рубежом.

«Всемирная литература» намеревалась осуществлять широкую просветительскую деятельность путем написания и постановки пьес на исторические темы для постановки «исторических картин». Постановка таких «картин» должна была стать массовым театром (полуобрядовыми действиями или полукультовым изобразительным рядом) на улицах и площадях. Секция «исторических картин» была организована при Театральном отделении Петросовета (ТЕО). Председательствовал Горький, секретарем был его ближайший сотрудник А. Н. Тихонов, заместителем – С. Ф. Ольденбург, членами секции – Блок, Гумилев, Замятин, Чуковский и другие. В частности, Блок должен был написать пьесу о Египте, С. Ф. Ольденбург – об Индии. Задумана была постановка массовых пантомим, которые изображали бы человеческую историю начиная от времен примитивного, но честного первобытно-общинного строя – вплоть до «светлого коммунистического будущего». 19 июля 1920 г. такая постановка в Петрограде была осуществлена при участии 4 тыс. исполнителей и 45 тыс. зрителей. Сценарий предусматривал «картины» продвижения первобытных людей, размахивающих палками, вплоть до перехода к «коммунистическому раю». В 1920 г. к III конгрессу Коминтерна планировалось поставить нечто подобное и в Москве на Ходынке. Постановочный план принадлежал Мейерхольду, оформление готовили знаменитые левые художники А. А. Веснин и Л. С. Попова. Но в связи с отсутствием денег планы были изменены и ограничились постановкой в цирке на немецком языке «Мистерии-буфф» Маяковского для делегатов конгресса. Таким образом, многоплановая деятельность Горького вовлекала в просветительскую и литературно-художественную деятельность как старшее поколение интеллигенции русского Серебряного века, так и художественный авангард.

Продолжением деятельности Горького по поддержке русской литературы стала организация в 1921 г. (при согласии Ленина) литературно-художественного журнала «Красная новь», редактором которого стал сравнительно умеренный и образованный коммунист А. К. Воронский. Журнал публиковал произведения писателей-«попутчиков» (выражение Троцкого), не коммунистических, но и не откровенно антикоммунистических взглядов. Это было последнее, что сделал Горький в России при поддержке Ленина.

Нетрудно представить, какую злобу вызывало издательство «Всемирная литература» у большевистских руководителей, стремившихся монополизировать издательское дело в рамках Госиздата.

С отъездом главы Госиздата Воровского в 1920 г. на дипломатическую работу во главе издательства была поставлена коллегия под председательством Н. Л. Мещерякова. Бывший петербургский народник с образованием городского училища, который несколько раз с огромным усилием прочел первый том «Капитала» и стал убежденным марксистом, Мещеряков начал настоящую войну против Горького и Гржебина. Член коллегии Госиздата, известный марксист Скворцов-Степанов писал в журнале «Книга и революция» о руководителях издательства Горького: «Люди, которые живут прошлым и в прошлом». Наиболее агрессивный член коллегии Закс-Гладнев раздраженно подчеркивал, что решения в делах, которые касаются Горького, отменяются «сверху» даже тогда, когда они бесспорны, и добился представления материалов против горьковского издательства в ЦК РКП(б).[297]

Политбюро не раз рассматривало дело об издательстве «Всемирная литература», и 26 января 1921 г. приняло сторону Госиздата, образовав комиссию в составе Троцкого, Зиновьева, Каменева и Рыкова. Ленин писал Рыкову, что боится «архискандала с уходом Горького».[298]

В марте 1921 г. Гржебин был отстранен от дел издательства, чем фактически идея Горького о независимом издательском деле в России была похоронена. После отъезда Горького за границу издательство «Всемирная литература» было объявлено частным, а в конце 1924 г. оно тихо скончалось вместе с другими частными издательствами.

В 1919 г. «Правда» (управляемая Бухариным) начала разоблачать издательство Горького как «авантюрное». На обсуждении отчета наркома Луначарского в сентябре 1920 г. В. Невский, переброшенный партией из Чека на культуру, остро критиковал Луначарского (между прочим, и за деятельность издательства, назвав последнее идеологически чуждым и контрреволюционным). Деятельность Горького как мог тормозил всевластный председатель Петроградского Совета Зиновьев, который ревновал Горького к Ленину и ненавидел писателя.

Отношения Горького с наркомом образования Луначарским были очень не простыми. Оба были когда-то (в годы первой революции и сразу после нее) политически и лично очень близкими. Потом группа «Вперед» распалась, а Луначарский был болезненно оскорблен презрительной публичной оценкой его одаренности Горьким. Человек артистического темперамента, умный и образованный эрудит, Луначарский писал посредственные романтические пьесы и как организатор был достаточно бестолков.

Точно определил суть личных конфликтов в тогдашнем руководстве культурой (в том числе и отношений Горького и Луначарского с авангардной культурой «молодых») Блок в своих дневниковых записях. Об общем социальном чувстве ненависти у мужика, который грабил его дом в Шахматово, у зиновьевского комиссара Ионова (Бернштейна) и левых советских деятелей культуры он писал в дневнике 6 января 1919 г.: «Подобное «социальное чувство» – у Мейерхольда; по-другому, но политически в эту сторону – у Маяковского (о, ничего общего, кроме «политики»!) Ионов – той самой породы. Оттого льнет Мейерхольд к Ионову, хочет за него ухватиться. Другой «лагерь» – Горький. Отсюда – и борьба двух отделов и двух дам. Анатолий Васильевич мирит, будучи «не большевиком по темпераменту». А мне: уйти наконец с моего водевильного председателя вовсе поста; остаться, в крайнем случае, редактором; подойти ближе к Вольной философской академии…»[299] Сам Блок мучался как «водевильный» председатель Репертуарной секции ТЕО, а также как не менее декоративный председатель Петроградского союза писателей.

Борьба, аналогичная борьбе «линии Горького» и «линии Маяковского – Мейерхольда», охватывала все сферы культуры. И левые художники, и крутые реалисты претендовали на представительство пролетарской эстетики. В Наркомпросе в годы войны отдел ИЗО (изобразительного искусства) возглавлял художник-авангардист Штеренберг, работали там Татлин, Родченко, Натан Альтман: ГИНХУК (Государственный институт художественной культуры) и ВХУТЕМАС (Высшие художественно-технические мастерские) были полностью под влиянием авангарда.

«Две дамы» – это М. Ф. Андреева, бывшая гражданская жена Горького и заведующая Петроградским театральным отделом, и О. Д. Каменева, жена Каменева и сестра Троцкого, заведующая театральным отделом Наркомпроса в Москве. В сущности, шла речь об отношениях между условно лояльной к большевикам старой российской интеллигенции, интересы которой представлял Горький, и «молодыми», к которым относились и действительные большевистские начинающие силы, и российский авангард, который стремился тогда возглавить революционное культурное движение.

Ассоциация художников революционной России (АХРР), которая ставила перед собой цели художественно «документально изобразить важнейший момент истории в его революционном порыве», была и организационно прямым продолжателем Общества художников передвижных выставок, и носителем эстетики передвижников. В составе АХРР были и большие мастера: Юон, Бялыницкий-Бируля, Архипов, Кустодиев и ряд других будущих соцреалистов.

В упомянутом выступлении Невский критиковал Луначарского главным образом за то, что тот поддерживает театры, а не всенародное образование. Это было основное направление коммунистической критики по адресу Луначарского, и материалы, которые посылал тогдашний секретарь ЦК Крестинский Ленину, обвиняли наркома образования именно в этом. Так, Луначарский делал все возможное, чтобы спасти оперу, но специальное постановление политбюро с оперой покончило. И только то обстоятельство, что охранять пустой театр было дороже, чем получать от него прибыль при жалком финансировании (а театр был всегда переполнен), заставило пересмотреть решение политбюро.

Авангард пытался найти поддержку у малообразованного «пролетарского» элемента, играя на его деструктивных инстинктах в отношении старой «буржуазной» культуры, но «пролетарские» художники и писатели органически не воспринимали авангард и рвались к самостоятельной роли. И тем и другим противостояла более-менее консервативная классика.

Луначарскому, как только мог, вредил его заместитель – твердый и туполобый большевик Литкенс. Это была система Ленина: умный руководитель с широкими взглядами и жесткий администратор-заместитель. Литкенс доводил Луначарского до исступления и заявлений об уходе, на которые Ленин не реагировал. Не удавалось наркому и встретиться с главой правительства, который болел все чаще. 25 августа 1921 г. Луначарский пишет Ленину письмо по поводу проектов спасения МХАТа и возвращения в РСФСР той части театра, которая поехала на гастроли за границу и застряла там. «Но если этого нельзя, напишите мне – нельзя, или скажите при нашей беседе: «нельзя», и я буду знать, что Художественный театр положен в гроб, в котором и задохнется».[300] Ленин отвечает:

«Принять никак не могу, так как болен. Все театры советую положить в гроб.


А. В. Луначарский


Наркому просвещения надлежит заниматься не театрами, а обучением грамоте».[301]

24 июня 1921 г. Луначарский просил выделить ежемесячную постоянную помощь, оплату, за репетиции и за спектакли: Шаляпину соответственно – 1000, 250 и 500 золотых рублей, Глазунову – 500, 50 и 25 рублей, Давыдову, Ермоловой и Метнеру – 300, 50 и 25 рублей. Из-за сопротивления Литкенса все было сорвано.

Общую идею партийной политики относительно интеллигенции на примере высшей школы выразил историк-марксист, заместитель наркома образования М. М. Покровский: «Нам нужно завоевать высшую школу, вытеснив белого профессора и заменив его красным».[302]

Понятия «белый профессор», «красный профессор» студентами тогда определялись просто: «красные» начинали лекцию обращением «товарищи», «белые» – «коллеги».

Проблема заключалась в том, как именно следует «коллег» «вытеснить», каким способом и в какой мере здесь можно опираться на насилие, а в каких случаях – на свободную идейную конкуренцию. То же касалось всех других областей культурной жизни.

В 1918 году была образована так называемая Социалистическая академия, при которой существовали разные институты и журналы. Созданы были «рабочие факультеты» («рабфаки») с классовым принципом отбора и облегченным курсом подготовки к высшим учебным заведениям. Идеологом и организатором всей этой системы, а также главой Соцакадемии (с 1923 г. она называлась «Коммунистической») был М. М. Покровский. Сначала при гостинице «Метрополь», где тогда жили большевистские лидеры – Покровский и проф. Рейснер, отец главного морского комиссара (знаменитой Ларисы Рейснер), создали небольшой кружок, в который, между прочим, входил и давний единомышленник Покровского, Богданов. Покровский и внес в Совнарком предложение об образовании наряду с Российской академией наук еще и Социалистической академии. «В первую очередь мы ставим посильную разработку вопросов научного социализма и коммунизма», – писали основатели.[303] Ленин перенес вопрос на ВЦИК, который утвердил проект, предложив расширить Соцакадемию зарубежными силами. В состав Соцакадемии вошли Покровский как ее председатель, Бухарин, Богданов, Луначарский, Рейснер, Рязанов, Скворцов-Степанов, Крупская, Фриче и другие.; среди включенных позже – Горький, Коллонтай, Тимирязев. Среди зарубежных членов Соцакадемии были Каутский, Адлер, Бауэр, Гильфердинг, Лонге, Ромен Роллан. Никто из них, конечно, в Москву на заседания не ездил, но интересно, что для авторитета были введены и теоретики-социалисты, провозглашенные «ренегатами».


М. М. Покровский


Однако авторитет «красных профессоров» не шел ни в какое сравнение с научным и культурным авторитетом «белых профессоров».

«Кузница» и ВАПП считали, что они и являются «пролетарской литературой», требовали прямого партийного руководства литературой, гегемонии пролетарских писателей и тому подобное и щедро раздавали классово-партийные оценки всем своим конкурентам.

В России существовали и развивались объединения некоммунистических интеллигентов-гуманитариев: Психологическое общество (с 1921 г. его возглавлял большой знаток Гегеля И. А. Ильин), «Свободная академия духовной культуры» в Москве (Н. А. Бердяев), «Вольная философская академия» («Вольфила») в Петрограде (Андрей Белый, Александр Блок, Евгений Замятин, Р. В. Иванов-Разумник, В. Б. Шкловский, К. С. Петров-Водкин и др.), Социологическое общество (Н. И. Кареев, П. А. Сорокин). В Петрограде функционировало Общество писателей, формально возглавляемое А. Блоком, фактически – Н. Гумилевым.

Независимые издательства и журналы успешно конкурировали с коммунистическими изданиями. 1921–1922 гг. были годами наивысшей плодотворности некоммунистической интеллигенции, которая осталась в России.

С «красными» писателями и художниками дело обстояло сложнее, чем с профессорами. Из богдановского Пролеткульта выделилась группа «Кузница» (Гладков и др.), которая образовала Всероссийскую ассоциацию пролетарских писателей (ВАПП) при Пролеткульте.

В этом литературно-политическом окружении издавались журналы «На посту» (1923, с 1926-го – «На литературном посту»), «Октябрь» (1924), «Молодая гвардия» (1924). В редколлегию «На посту» входили партийные авторитеты – Каменев, Радек, Невский, Ярославский, Мануильский, Бубнов, Демьян Бедный и пр. В редколлегию «Молодой гвардии» – Авербах (редактор), Радек, Ярославский. Приветствие журналу прислали Троцкий и Чичерин. Таким образом, «пролетарские писатели» имели ощутимую поддержку со стороны партийной верхушки. Тем не менее, о конкуренции «пролетарских писателей» с теми российскими поэтами и прозаиками, которые остались в России, не могло быть речи (так же, как и о конкуренции «красных» и «белых» профессоров).

«Коллеги» составляли то ядро российской интеллигенции, ту ее критическую массу, которая сформировалась еще в Петербурге: чтение стихотворений, доклады и дискуссии в «башне Иванова», близ Таврического сада, в артистических кабаре «Бродячая собака» и «Привал комедиантов», на собраниях «Вольфилы», в зале училища Тенишева, где формалисты спорили с традиционалистами, в зеленом зале «Зубовского дворца» (позже – Института истории искусств), где выступали литературоведы, философы, писатели. В этих дискуссиях вызревали передовые идеи нового века (хотя их участники бывали наивными и нетерпимыми). Здесь царила – у представителей несовместимых, казалось бы, направлений – настоящая высокая культура, наследие русского Серебряного века.

Некоммунистическая интеллигенция вела себя очень активно в организационном отношении и была на пороге образования структур гражданского общества, которые могли эффективно сопротивляться диктатуре малообразованных партийцев.

Еще до НЭПа, 27 января 1921 г., Ленин принял Горького, руководителя Объединенного совета научных учреждений и высших учебных заведений Петрограда постоянного секретаря Академии наук академика С. Ф. Ольденбурга, профессоров В. А. Стеклова и В. Н. Тонкова по вопросам организации союза научных работников как общественной организации во всероссийском масштабе. Эта идея принадлежала давнему другу Ольденбурга В. И. Вернадскому, который оказался во врангелевском Крыму и весной 1921 г. вернулся в Москву. (Стоит напомнить, что кадеты Ольденбург и Вернадский возглавляли Министерство образования во Временном правительстве.) Союз не был разрешен – Покровский, вяло поддержанный наркомом Луначарским, сразу поставил вопрос, должен ли союз быть профсоюзом или же общественно-политическим объединением. Обмануть большевиков не удалось. Академия наук осталась относительно независимой от большевистской власти, но не создала себе общественную опору.

Следующий шаг интеллигенции к самоорганизации был связан с борьбой против голода.

Проблема голодной угрозы была поднята независимыми союзами, возникшими в интеллигентских кругах. 18 июня 1921 г. на VI Всероссийском съезде по сельскохозяйственному опытному делу был рассмотрен вопрос о засухе. 22 июня на заседании Московского общества сельского хозяйства кооператоры решили образовать общественные комитеты по борьбе с голодом. Избрали делегацию к Ленину. Ленин в приеме отказал. Попробовали пробиться к новому наркому продовольствия Теодоровичу. Нарком не принял.

Тогда супруги Прокопович и Кускова обратились к Горькому (его Кускова знала еще с 1893 г., с Нижнего Новгорода). Горький связался с Каменевым, с которым у него были хорошие отношения. Каменев, заместитель Ленина, принял делегацию в составе Кусковой, агронома А. П. Левицкого, председателя правления сельскохозяйственных кооперативов проф. П. А. Садырина, врача проф. Л. А. Тарасевича. Идея образования Комитета помощи голодающим (Помгол) была одобрена.


В. И. Вернадский в Петрограде. 1921


7июля политбюро рассматривало вопрос о воззвании патриарха Тихона с призывом помогать голодающим. Решено было воззвание Тихона поддержать и передать его текст по радио.

Для большевиков проблема заключалась в том, что просить помощи у западных государств правительство не могло, поскольку его на Западе не признавали. Единственным способом получить какую-то помощь было обращение авторитетной общественной организации, и на это, собственно, рассчитывали политики-социалисты Кускова и Прокопович. Стремясь в первую очередь помочь голодающим, демократические политические круги в то же время пытались сохранить и укрепить ячейки гражданского общества, одной и, возможно, самой главной из которых должен был стать Помгол.

Понимали всё и большевики. Нарком здравоохранения Семашко выразил свое негативное отношение к проекту образования Помгола. Начались переговоры, которые неожиданно закончились благоприятно для инициаторов. 21 июля ВЦИК РСФСР утвердил организацию под эгидой Красного Креста. Почетным председателем Комитета помощи голодающим был утвержден В. Г. Короленко, председателем – Л. Б. Каменев, его заместителем – А. И. Рыков. В состав комитета вошли 73 человека, среди которых известные ученые Карпинский, Стеклов, Лазарев, Ипатьев, Ферсман, Курнаков, Марр, Ольденбург; деятели культуры Горький, Станиславский и ряд других, а также Вера Фигнер и даже известная своими антисоветскими настроениями дочка Льва Толстого Александра Львовна. Членами комитета стали также 12 коммунистов, среди которых были Литвинов, Красин, Семашко, Луначарский, Шляпников. Таким образом, приобрела официальный статус общественная организация, образованная культурно-политической элитой при участии коммунистов и наделенная даже внешнеполитическими полномочиями.


Поволжье. Бывший кулак с детьми просит подаяние


23 июля 1921 г. в «Правде» напечатано воззвание Горького и начат сбор средств в помощь голодающим. Кускова, Прокопович и другие члены комитета попробовали самостоятельно вести переговоры с зарубежными организациями, но выезд за границу им не был разрешен. Переговорами занимался заместитель наркома иностранных дел Литвинов, как член комитета. В августе Русская православная церковь создала свой комитет помощи голодающим.

Между тем, с июня 1921-го велась разработка подпольной «Петроградской боевой организации» во главе с профессором-географом В. Н. Таганцевым, сыном известного юриста, сенатора Н. С. Таганцева. Следствие вела Петроградская ЧК под непосредственным контролем Зиновьева и представителем ВЧК следователем Аграновым. Насколько сегодня можно судить, дело было в основном сфабриковано; группа интеллигентов и офицеров выказывала антикоммунистические настроения, но организованного подполья практически не существовало. В частности, великий российский поэт Гумилев был расстрелян, как сообщила «Петроградская правда» 1 сентября 1921 г., за то, что «активно способствовал составлению прокламаций контрреволюционного содержания и обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов». Но, как оказалось при пересмотре документов следствия в 1988–1989 гг., на следствии ему инкриминировалось только недонесение на какого-то давнего знакомого офицера, предлагавшего ему вступить в тайную офицерскую группу, причем Гумилев от предложения отказался.[304] Как записал в дневнике В. И. Вернадский, со слов проинформированного знакомого, молодой Таганцев «потерял массу людей, поверив честному слову ГПУ (Менжинского и еще двух представителей)». За обещание прекратить преследование Таганцев сообщил все, что ему было известно о планах и намерениях антибольшевистски настроенных друзей.[305]

Обещания чекисты не выполнили. По Петрограду начались массовые аресты, и Горький собрался ехать в Москву, где надеялся встретиться с Дзержинским. Однако он вынужден был задержаться на несколько дней из-за туберкулезного кровохарканья. Горький приехал с Белоострова в Петроград 23 августа, когда там Чека уже свозила сотни людей на Гороховую. На 24 августа его вызывали к Зиновьеву, который собственным распоряжением закрыл Петроградское отделение Помгола.

Дело в том, что 21 августа 1921 г. Литвинов подписал соглашение о помощи голодающим с американской неправительственной организацией АРА, и комитет уже был не нужен. 27 августа по предложению Ленина политбюро приняло решение «предписать Уншлихту сегодня же с максимальной скоростью арестовать Прокоповича и всех без исключения членов (некоммунистов) Комитета помощи, – при этом не допускать проведение ими совещания 4 часа».[306] Комитет должен был собраться на заседание протеста, но его члены, кроме старого народовольца Веры Фигнер и профессора Садырина, были арестованы. Вера Фигнер требовала арестовать и ее, отказавшись выходить из зала, но чекисты вынесли ее на руках.

Члены Помгола, правда, были отпущены, но позже высланы или в глухие далекие края, или за границу.

29 августа 1921 г., через два дня после разгона Помгола, «группа Таганцева» в составе 61 человека (в том числе 16 женщин в возрасте от 20-ти до 60 лет) была расстреляна. Ленин помиловал только одного инженера, за которого хлопотали нарком внешней торговли Красин и председатель Госплана Кржижановский. На письмо Н. С. Таганцева, который просил о помиловании сына, Ленин не ответил. Как писал Вернадский, список расстрелянных «произвел впечатление не страха, а ненависти и презрения».[307] Под впечатлением этого события Вернадский в 1922 г. выехал за границу, откуда вернулся только в 1926 году.

Во время пребывания Блока по приглашению Каменева в Москве врачебный осмотр установил, что все его болезни являются следствием острого голодания. Ему действительно необходимо было лечиться за рубежом, а для этого нужны были разрешение Чека и денежная поддержка Наркомата внешней торговли. Добиться ничего не сумели.

Блок умирал.

Горький написал письмо Луначарскому с просьбой о помощи. 11 июля 1921 г. Луначарский написал заявление ЦК и Ленину, в которой от своего и Горького имени просил «повлиять на т. Менжинского».[308] Уже на следующий день вопрос рассматривался на политбюро. Партия не позволила Блоку выехать, но постановила улучшить ему паек.

23 июля вопрос опять рассматривался на политбюро, и было решено позволить Блоку выехать, но одному, без членов семьи. Это было идиотизмом или издевательством.

29 июля Горький опять написал Луначарскому по этому поводу. Луначарский опять обратился в ЦК. 1 августа 1921 г. политбюро наконец дало разрешение на выезд Блока с семьей. Но он уже не мог передвигаться.

7 августа Блок умер.

При таких обстоятельствах Горький 16 октября 1921 г. выехал за границу. Это был выход и для Ленина, который давно настаивал на «необходимости лечения» Горького за рубежом, и для недоброжелателей, в первую очередь Зиновьева, потому что для них Горький был просто «гнилым интеллигентом», с которым Ленин няньчится бог знает по какой причине. С отъездом Горького большевистское руководство могло вздохнуть с облегчением.

Отъезд Горького за границу означал разрыв большевиков не просто с лояльной к новой власти российской интеллигенцией и необходимость поисков новых культурных ориентаций. У большевиков оставалась группка художников-авангардистов и малообразованные любители с претензиями на пролетарскость.

Большое значение имел также отъезд во Францию, как бы в командировку, В. И. Вернадского. В письме к Петрункевичу он оценил большевистскую диктатуру крайне негативно: «Луначарский и Покровский – прямое продолжение Делянова и Кассо (наиболее реакционные министры образования царских времен. – М. П.)… Не только коммунисты, но и все социалисты – враги свободы, потому что для них личность человеческая исчезает перед целым».[309] Вернадский имел огромное влияние на содружество российских ученых, которое, правда, в ту пору еще не играло такой общественной роли, как позже, когда Вернадского принимал Сталин как одного из инициаторов создания советской атомной бомбы. Следует прибавить, что Вернадский и Ольденбург были давними студенческими друзьями Александра Ульянова и знакомыми Ульянова-Ленина, помогали семье после казни старшего из братьев, что в достаточно большой мере влияло на почтительное отношение Ленина к обоим. Отъезд Вернадского говорил о том, что отношения большевиков с научной общественностью находятся в состоянии кризиса. Однако Ленина это, кажется, не останавливало.

Еще в мае 1921 г. (Ленин тогда болел, подолгу жил в Горках, но внимательно следил за событиями) по инициативе газеты «Известия» началась дискуссия о роли Чека. Ленина очень тревожили тенденции к ослаблению террористического режима, но он понимал неизбежность законодательного упорядочивания террора. В ноябре 1921 г. была создана комиссия в составе Дзержинского – Каменева – Курского (наркома юстиции), которая должна была подготовить реформу карательной системы. Суть заключалась в том, чтобы отобрать у ЧК определенные функции, передав их судам, но политических противников оставить такими же беззащитными перед судом, какими они были перед ЧК.


И. С. Уншлихт


23января 1922 г. решением политбюро ЧК была ликвидирована, функции предварительного следствия переданы ее наследнику – Государственному политическому управлению, подчиненному наркому внутренних дел и через него – правительству. (Правда, после образования СССР ГПУ реформировали в ОГПУ и подчинили уже не наркому, а прямо главе правительства.) «Реформа» несколько подняла право и суд как элементы карательной системы «диктатуры пролетариата», но оставила неприкосновенным принцип неограниченного произвола относительно «врагов народа». Эта политическая установка осталась основой государственного насилия и после «коренного пересмотра точки зрения на социализм».

Ленин настаивал на сохранении в законодательстве для прямых врагов «диктатуры пролетариата» расстрельных статей, сформулированных настолько широко и расплывчато, чтобы смертный приговор зависел от «революционного правосознания» больше, чем от нормы закона. Уголовный кодекс со зловещей ленинской 58-й статьей был принят в мае 1922 года.

В марте была начата по инициативе Ленина чекистская операция под кодовым названием «Операция» по высылке «буржуазной интеллигенции» за границу.

В феврале – марте 1922 г. Ленин время от времени дает тайные указания заместителю председателя ГПУ Уншлихту относительно того, чтобы чекисты следили за Пешехоновым, Бердяевым, Степуном, Франко.

19 мая 1922 г. Ленин пишет письмо Дзержинскому о высылке большой группы интеллигентов за границу, интересуется подготовкой суда над партией эсеров, протестует против обещаний не расстреливать эсеровских лидеров, которых дал Бухарин руководителям II Интернационала. (Напомним: в конце мая 1922 г. у Ленина произошел инсульт, в октябре наступила ремиссия, в декабре – новый удар.)

Л. А. Коган отмечает, что важнейшим звеном в цепи подготовительных мероприятий по высылке «буржуазной интеллигенции» стала статья Ленина «О значении воинствующего материализма», написанная им в марте 1922 г. и напечатанная в № 2 журнала «Под знаменем марксизма».[310] Здесь открыто и прямо формулируется угроза выдворения за границу противников марксизма.

Основные списки лиц, подлежащих высылке за границу, составили до августа 1922 г. Насколько широко была задумана операция, свидетельствует записка Дзержинского Уншлихту относительно реализации указаний Ленина: «Нужно всю интеллигенцию (курсив мой. – М. П.) распределить по группам. Приблизительно: 1) беллетристы, 2) публицисты и политики, 3) экономисты (здесь необходимы подгруппы: а) финансисты, б) топливники, в) транспортники, г) торговля, д) кооперация и так далее), 4) техники (здесь тоже подгруппы: 1) инженеры, 2) агрономы, 3) врачи, 4) генштабисты и так далее), 5) профессора и преподаватели и так далее, и так далее. Сведения должны собираться всеми нашими отделами и посылаться в отдел интеллигенции».[311] Ленину регулярно посылались отчеты о ходе операции. В списках, подготовленных на август 1922 г., были 174 фамилии, но легко представить, как бы выглядели они, когда бы учтены были все «и так далее и так далее», намеченные Дзержинским. «Работа с интеллигенцией» продолжалась, списки сокращались (неизвестно, в частности, сколько интеллигентов было выслано с Украины – Ефремов, фамилия которого открывала список, так и остался на свободе в Киеве). С болезнью Ленина дело заглохло.

Стоит привести свидетельство Бердяева, данное им еще при первом аресте в 1920 г.: «По убеждениям своим я не могу стоять на классовой точке зрения и одинаково считаю узкой, ограниченной и своекорыстной и идеологию дворянства, и идеологию крестьянства, и идеологию пролетариата, и идеологию буржуазии. Стою на точке зрения человека и человечества, которой должны подчиняться всякие классовые ограничения и партии. Своей собственной идеологией считаю аристократическую, но не во внешнем смысле, а в смысле индивидуальности лучших, наиболее умных, талантливых, образованных, благородных. Демократию считаю ошибкой, потому что она стоит на точке зрения господства большинства…»[312]

Должен был быть выслан и Евгений Замятин после его романа-антиутопии «Мы». Глубокую и страшную антиутопию, по философскому уровню чуть ли не сильнейшую, чем более поздние произведения Хаксли и Оруэлла, Замятин написал в 1920–1921 гг. и передал роман для издания в Берлин Гржебину. Английский вариант романа вышел в свет в 1925 г., а весной 1927-го пражский журнал «Воля России» начал публикацию «Мы» на русском языке. Однако еще в 1922 г. стала известной и была осуждена рукопись романа, и Замятин был арестован. Характерен отзыв большевика, теоретика искусства А. К. Воронского. Мотивируя свое право критиковать еще не опубликованный роман, Воронский тогда, в 1922 г., писал: «…благо революции превыше всего, и других постулатов у меня нет; критиковать же других, тех, кому рот затыкают, считаю приемлемым, потому что за это мы платили кровью, ссылками, тюрьмами и победами. Ведь было же время, когда над нами издевались везде печатно (1908–1917), а мы вынуждены были молчать. Пусть помолчат теперь «они», если уж в конечном итоге так складываются обстоятельства».[313] Однако Замятина не выдворили из СССР. Как сказано в протоколе комиссии ГПУ, «в результате ходатайства т. Воронского об оставлении Замятина в России на предмет сотрудничества его в «Красной нови» высылка временно остановлена до окончания переговоров».


Евгений Замятин


Ленин побаивался, что преемники его пойдут на какие-то либеральные шаги, и, в частности, упрекал Бухарина за неуместную «мягкость» – тот пообещал лидерам II Интернационала, что эсерам и меньшевикам не будет вынесен смертный приговор. Первыми делами ГПУ были подготовка судебного процесса над партией эсеров (о чем ГПУ объявило в феврале 1922 г.) и подготовка расправы с Русской православной церковью. По настоянию Ленина «суд» вынес многим социалистам смертные приговоры, но оставил их живыми как заложников.

После смерти Ленина постепенно все осужденные были освобождены из тюрем и лагерей.


Патриарх Тихон


Борьба с голодом была использована большевиками для того, чтобы ликвидировать попытки церкви и либеральной интеллигенции возродить структуру гражданского общества. Декрет ВЦИК о насильственном исключении церковных ценностей опубликован 23 февраля 1922 г., немедленно последовало воззвание патриарха Тихона с осуждением реквизиции, как кощунства. Сопротивление, которое церковь оказала при попытке конфискации церковного имущества, по инициативе Ленина было использовано для окончательного разгрома православия. 19 марта Ленин написал чрезвычайно секретное письмо в политбюро на шести страницах, в котором, ссылаясь на «одного умного писателя по политическим вопросам» (безусловно, Макиавелли), рекомендовал «пойти на ряд жестокостей… самым энергичным образом в кратчайший срок, потому что длительного применения жестокостей народные массы не вынесут». Поражает не сама по себе задача «провести изъятие церковных ценностей с самой бешеной и беспощадной энергией», а указание «придушить сопротивление» духовенства «с такой жестокостью, чтобы они не забыли этого на протяжении нескольких десятилетий». Для этого нужно было осуществить массовые расстрелы: «Чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии придется нам по этому поводу расстрелять, тем лучше».[314]

Комиссию политбюро по вопросам репрессий церковников возглавил юридически Калинин, фактически – Троцкий. Он же отвечал за репрессии в отношении меньшевиков. Он же сопровождал высылку интеллигенции на «философском пароходе» статьей в «Правде» «Диктатура, где твой хлыст?»

С моральной точки зрения Ленина нельзя обвинять в том, что он лишил российское общество элиты, – он не сомневался, что все эти «попы» и «дипломированные лакеи поповщины» такие же лишние для общества, как и проститутки, которых он приказывал расстреливать безжалостно. Как и другие репрессивные мероприятия «диктатуры пролетариата», расправа с духовной и политической элитой имела целью создать атмосферу ужаса, чтобы парализовать попытки сопротивления власти партии коммунистов.

Репрессии явно ослабли после смерти Ленина. Еще в мае 1922 г. по настоянию Ленина принято решение политбюро о привлечении патриарха Тихона к суду и применении к «попам» «высшей меры социальной защиты». Из Тихона 16 июня 1923 г. выжали покаянное заявление, а 18 марта 1924 г. политбюро приняло решение дело Тихона прекратить. Через год Тихон умер.

Нет никакого сомнения, что коммунистический режим эпохи Ленина – Троцкого был открыто террористическим в отношении тех, кого он считал «врагами рабочего класса», «врагами коммунизма». Конечно, люди, которые когда-то входили в партийно-чекистские комиссии по отбору кандидатов на высылку за границу, а лет через пятнадцать сидели в подвалах НКВД, ожидая расстрела, могли только завидовать своим бывшим жертвам, которые безбедно жили в Париже или Праге. Но, по тогдашним наивным меркам, высылка за пределы «родины пролетариев всех стран» приравнивалось к политическому расстрелу.

Вместе с решительной и жестокой, но быстрой расправой над церковью высылка интеллигенции («Операция») иллюстрирует политику «шоковой хирургии», которую Ленин осуществлял по заветам Макиавелли.

Нужно отметить, что репрессивные мероприятия Ленин планировал как молниеносные, полагая, что «длительного применения жестокостей народные массы не вынесут». Другими словами, террор он рассматривал не как нормальное постоянное состояние, а именно как хирургическую операцию.

Наследие Ленина – сколько партий в одной партии?

В секретных письмах Ленина к съезду партии, которые были предназначены им для обнародования после его смерти, а широкому читателю стали доступны только через полвека, наиболее неожиданным для нас было серьезное опасение Ленина возможности раскола партии на фракцию Троцкого и фракцию Сталина. Более того, из писем Ленина становилось ясно, что такой раскол уже является фактом и нужно только не допустить, чтобы он расколол всю партию снизу доверху.

Очевидно, деление на две фракции стало уже реальностью на верхних уровнях партийной иерархии, но партия как целое не могла расколоться хотя бы потому, что низовые организации не в состоянии были осмыслить, о чем спорят вожди. На заводах члены партии в начале 1920-х гг. составляли 3–5 % коллектива, наибольший процент – среди печатников и деревообработчиков, а не классических «пролетариев» – металлистов или шахтеров. На селе в партячейку входило нескольких человек в волостном центре – председатель волисполкома, может, милиционер, учительница, да еще один-два крестьянина из демобилизованных. Три четверти членов партии имели начальное образование, о серьезной разъяснительной работе партии среди населения не могло быть и речи. Зиновьев писал позже, что перелом в настроениях рабочих в интересах РКП наступил только 1923 г.;[315] трудно сказать, в самом ли деле тогда поддержка коммунистов рабочими стала массовой.


Л. Д. Троцкий


И. В. Сталин


Внутри партии в конце Гражданской войны усилилась враждебность рядовых партийцев к партийно-государственной верхушке. В условиях невероятной бедности раздражало имущественное неравенство в партии: высшие руководители получали по 17-му разряду, как наиболее квалифицированные рабочие. Какой на деле существовал разрыв между наиболее и наименее обеспеченными слоями общества, судить трудно, поскольку обеспеченность измерялась не обычными доходами, а причастностью к государственным «пайкам» и большому числу нерегистрируемых привилегий в невероятно нищей стране. В сравнении с будущими масштабами бюрократического перерождения это неравенство может показаться смешным, но для тогдашней идеологии партии-братства и тогдашнего голодного и аскетического быта выделение властной «комиссародержавной» верхушки составляло крайне опасную угрозу партийной солидарности.

В сентябре 1920 г. этот вопрос оказался в центре внимания партийной конференции (доклад Зиновьева), а в № 21 «Известий ЦК РКП(б)» было напечатано письмо ЦК ко всем членам партии по поводу «верхов» и «низов». Это стоит подчеркнуть, потому что позже болезненная суть проблемы маскировалась марксистской риторикой относительно «роли профсоюзов». В январе 1921 г. ЦК обращался ко всем членам партии: «Всем организациям Р. К. П. С целью полного всестороннего ознакомления и изучения вопроса о «верхах» и «низах» Ц. К. предлагает всем организациям нашей партии посылать в секретариат ЦК материалы, которые касаются этого вопроса. Секретарь ЦК Н. Крестинский».[316] Эти противоречия нашли выражение в чисто догматической «профсоюзной дискуссии», которая утаивала расхождения в партии относительно отношений государственно-партийной властной бюрократии с партийными и внепартийными массами.

Среди предложений Ленина очередному XIII съезду партии сам он больше всего был заинтересован в реорганизации так называемого Рабкрина, или РКИ (Наркомата рабоче-крестьянской инспекции), и расширении состава ЦК. Эти предложения должны были не только устранить угрозу раскола партии, но и создать главные предпосылки для решения стратегических задач развития «мировой революции». Перейдя от усовершенствования аппарата к стратегии мировой революции, Ленин заканчивал последнюю свою статью словами: «Вот о каких высоких задачах мечтаю я для нашего Рабкрина».[317]

Переход к НЭПу и улучшение экономической ситуации после голодного 1921 г. несколько уменьшили напряженность, но возникала новая угроза – распространение в партийных рядах коррупции, которая быстро развивалась.

Обратим внимание в первую очередь на то, что единственным организационным, кадровым мероприятием, предложенным Лениным, было освобождение Сталина от должности генерального секретаря ЦК РКП(б). Обратим также внимание, что наркомом РКИ, учреждения, которое было так беспощадно раскритиковано Лениным и с реформой которого он связывал так много далеко идущих надежд, был Сталин. Вполне понятно, что во времена коммунистического режима о сути предложений Ленина промолчали. А затем все вдруг стало неинтересным.

Что же предлагал Ленин съезду?

В статье «Как нам реорганизовать Рабкрин» Ленин предлагает съезду избрать 75–100 членов Центральной контрольной комиссии (ЦКК) «из рабочих и крестьян».[318] В секретном письме к съезду, где Ленин давал характеристики своим ближайшим соратникам и писал об угрозе раскола, он для достижения партийного согласия предлагал также ввести рабочих в состав ЦК. Комбинация аппаратной партийно-государственной диктатуры с непосредственным контролем за деятельностью «верхов» прямых представителей «низов» – «товарищей рабочих» – должна была стать могучим средством противодействия «бюрократизации» партийно-государственного аппарата. Без такой комбинации Ленин считал недостижимыми цели мировой революции и сомнительным именно существование «пролетарского государства» во враждебном окружении.

Советы Ленина были учтены. Правда, в состав ЦК «рабочих от станка» не избрали, но представительство рабочих в ЦКК было обеспечено. Что ничегошеньки не изменило в сущности партийного авторитаризма, потому что подобрать политически малообразованных и несамостоятельных трудящихся для декорации твердой власти не составляло труда.

Ленин в 1917 г. писал об «уничтожении парламентаризма», потому что видел в нем лишь прикрытие настоящей политики – «настоящую государственную работу делают за кулисами и выполняют департаменты, канцелярии, штабы. В парламентах только болтают со специальной целью обмануть “простой люд”».[319]

«Все народное хозяйство, организованное как почта, с тем, чтобы техники, надзиратели, бухгалтера, как и все должностные лица, получали жалованье не выше «заработной платы рабочего», под контролем и руководством вооруженного пролетариата (курсив мой. – М. П.), – вот наша ближайшая цель».[320] Эти и другие пассажи из «Государства и революции» были самой чистой утопией, и не понимал этого, кажется, один Ленин. Слепая вера в братство «товарищей рабочих» застилала глаза и фанатичному вдохновителю Октябрьского переворота, и умирающему вождю государства красного якобинства. Он гнал от себя мысль, что «под контролем и руководством вооруженного пролетариата» реально значит «под контролем армии и Чека», которые находятся, в свою очередь, под чьим-то контролем, – и вся дело в том, кто и как будет выступать «от имени всего общества», всех контролировать и осуществлять за кулисами «настоящую государственную работу». Жизнь дала ему перед смертью последний жестокий урок: он оказался в плену у своего «серого кардинала», который полностью отрезал его от мира и не давал ему даже газеты.

Ленин искренне верил, что каждая кухарка может руководить государством в том смысле, что «капитализм упрощает функции «государственного» управления, позволяет отбросить «начальствование» и возвести все дело к организации пролетариев (как господствующего класса), которая от имени всего общества нанимает «рабочих, надзирателей, бухгалтеров»[321] (курсив мой. – М. П.).

В том, что касалось государства, Сталин совершенно сознательно воспринимал и Маркса, и Энгельса, и «Государство и революцию» Ленина как утопическую романтику.

Следы его размышлений остались на полях марксистских книг из его библиотеки. Подчеркнув в энгельсовской «Критике Эрфуртской программы» фразу о том, что можно представить мирное врастание старого общества в новое в странах, «где народное представительство сосредоточивает в себе всю власть», Сталин пишет: «“Можно представить?” Нет, это неверно». Против фразы Энгельса о демократической республике как специфической форме диктатуры пролетариата Сталин пишет: «А Парижская коммуна? Теперь уже это неверно. Теперь нужно говорить о Советах». На полях книги Каутского «Пролетарская революция и ее программа» (Берлин, 1922) против характеристик демократической республики Сталин пишет: «Дурак. При буржуазной революции дело ограничивалось достройкой уже существующего государства, [тогда как] пролетарской революции придется создавать новый принципиально тип государства».[322]

При чем здесь Советы, Парижская коммуна? Неужели для Сталина так много значило то обстоятельство, что теперь в избранных непосредственно рабочими и крестьянами советах сосредоточена власть, которая принадлежит в демократиях представительским органам? Глупости! Советы Ленин расценивал как средство самоуправления рабочих масс. По поводу аналогичной фразы Троцкого («Терроризм и коммунизм», Пг., 1920) о «самоуправлении производителей» Сталин замечает на полях: «Без будущности».[323] А на обложке книги Ленина «Государство и революция» (М.,1923) Сталин написал: «Теория изживания [государства] является гиблой теорией!»[324] Следовательно, Сталин понимал «советскую власть» совсем не как непосредственную диктатуру производителей, совсем не как самоуправление рабочего класса.

Для Сталина «новый тип государства», который прятался за словами о «советской власти» и «Парижской коммуне», совсем не означал какого-то типа выборности или подотчетности (ответственности). С революционных времен он сохранил только замаскированную властными декорациями партийную диктатуру, якобы избранную массами, «трудящимися классами».

На XII съезде партии (март – апрель 1922 г.) Каменев предложил реорганизовать секретариат ЦК, учредив должность генерального секретаря, и избрать на эту должность Сталина. Состав политбюро был расширен с пяти до семи членов, в него вошли Ленин, Троцкий, Каменев, Зиновьев, Сталин, Рыков и Томский, кандидатами в члены – Молотов, Калинин и Бухарин.

Сталин легко пошел на самую «демократическую в мире Конституцию», поскольку предоставлял «советам» только декоративную и идеологическую роль. «Новый тип государства» заключался в ликвидации гражданского общества с его многопартийностью и ликвидации распределения функций между законодательной, исполнительной и судебной властью. «Советская власть» – означает не демократия.

20 июля 1922 г., после инсульта, который случился у Ленина 29 мая, политбюро решило допускать посетителей к Ленину только по особому разрешению и назначило Сталина ответственным за лечебный режим Ленина. Другими словами, Сталин с лета 1922 г. взял под контроль общение Ленина с партийным окружением. 14 сентября Каменев назначен заместителем Ленина как председателя Совета Народных Комиссаров (СНК) и Совета труда и обороны (СТО). Он же председательствовал на заседаниях политбюро.

23 декабря, во время ремиссии, Ленин начал диктовать заметки для прессы и строго секретные рекомендации партийному съезду, которые надлежало опубликовать только после его смерти. Там, в частности, был совет отстранить Сталина от руководства секретариатом ЦК. Стенографистка рассказала о письмах заведующей секретариатом Ленина Фотиевой, а та все докладывала Сталину. На это время ему уже принадлежала фактически власть в партии, о чем партия и государство не догадывались.

На XIII съезде (в апреле 1923 г.) зачитывались приветствия трудящихся, которые отражали реальный авторитет высших партийных вождей. «Крестьяне и рабочие Ярославского уезда выражают свою искреннюю преданность вождям нашего освободительного движения: тов. Владимиру Ильичу Ленину, великому народному вождю Красной армии тов. Троцкому и всем соратникам нашей большой грозной армии – тт. Зиновьеву, Каменеву и вам всем товарищам вместе!» «Да здравствует наш мировой вождь тов. Ленин! и наши железные вожди тт. Троцкий, Зиновьев и Каменев!»[325] Сталин был спрятан среди тех товарищей, что где-то там «вместе». Тов. Троцкий стал «железным вождем» вообще, оставаясь во главе Реввоенсовета, то есть пятимиллионной армии, которая находилась в состоянии демобилизации.


Ленин в гробу


Известны и политический механизм борьбы Сталина за власть, и интриги и «подковерный» характер кремлевской истории этой эпохи, и ее идеологическое оформление в серии догматических «дискуссий», которые перерастали в религиозно-идеологические схизмы. Новой структурной политике служили два нововведения, осуществленные по инициативе Ленина X партсъездом: запрещение фракций и осуждение «рабочей оппозиции» как «анархо-синдикалистского уклона» в партии. Члены оппозиции могли теперь остаться в партии лишь при условии «признания ошибок», то есть политического самоубийства. Через три года по предложению Дзержинского было принято решение сообщать ГПУ обо всех фактах подпольной фракционной деятельности в РКП. Это в совокупности составило ту социальную технологию, которая впоследствии позволила образовать на руинах революции сталинский тоталитарный режим.

До конца своих дней Ленин оставался вождем, но не диктатором. Восприятие его как харизматичного лидера и даже мессии довело до того, что его не похоронили в земле, как всех покойников, а оставили среди живых; сухенький труп его ежедневно жадно осматривали тысячи сограждан, а мозг правоверные материалисты, наивные по-варварски, оставили законсервированным в специальном научном заведении, чтобы изучать анатомические тайны марксистской гениальности.

Ситуация в партии Ленина с точки зрения природы созданного им режима чрезвычайна и неповторима.

Власть большевиков была не диктатурой Ленина или Ленина – Троцкого, это была диктатура Партии. Преданность Партии не только допускала несогласие с Вождем, но и требовала честности и откровенности при обсуждении проблем перед принятием решения. Запретив фракции как внутрипартийные группировки с отдельной дисциплиной, Ленин надеялся, тем не менее, сохранить в партии свободу слова и мысли в рамках марксизма и партийной программы.

Наивность самого Ленина, который обратился «к партии» с завещанием переместить Сталина в аппарате – и не был услышан, хотя Сталин дважды, в 1924-м и 1925 г., подавал на пленумах ЦК заявление об отставке; наивность его ближайших сотрудников, которых одного за другим политически уничтожил Сталин якобы во имя единства партии, заключалась в том, что они не поняли принципиальную разницу между партией, которая борется за власть, и партией, которая власть захватила. Притом власть безраздельную и абсолютную.

В разгар партийного скандала, который назывался «дискуссией», на пленуме ЦК и ЦКК 23 октября 1927 г., Сталин мог уже ответить мертвому Ленину: «Да, я груб, товарищи, относительно тех, кто грубо и вероломно раскалывают партию. Я этого не скрывал и не скрываю. Возможно, что здесь требуется определенная мягкость относительно раскольников. Но это у меня не выходит».[326] И получил единодушную поддержку подавляющего большинства. Его приветствовали люди, которые имели власть «на местах» и у которых тоже «не выходило» иначе, как кулаком, люди, для которых «единство партии» было основой существования и прикрытием собственного хамства.


И. Сталин у гроба В. Ленина


На протяжении 1921–1928 гг. действовала система диктатуры партии, в рамках которой обсуждение и принятие решений требовало определенного процедурного демократизма. В более позднем восприятии все дискуссии относительно направлений политики партии приобрели сакральный характер, в освещении сталинских идеологов все вертелось вокруг священной проблемы «возможности построения социализма в одной отдельной стране». В действительности вопросы, на которые Троцкий, Каменев, Преображенский, Радек, Бухарин и другие предлагали разные ответы, непосредственно касались очень практических вещей. Если абстрагироваться от партийной идеологической схоластики, то шла речь о том, что узкий внутренний рынок не позволял развивать тяжелую индустрию теми темпами, которых бы хотели правящие круги. Все дискуссионные вопросы были в действительности сугубо деловыми, и обсуждались они с цифрами в руках при участии специалистов на заседаниях Госплана, в научно-практических дискуссиях, на страницах прессы. Обсуждения были открытыми, и цифры, включая данные о резервах Госбанка, внешней и внутренней торговле и запасах золота, были открытыми. Бывшие меньшевики и кадеты, а в настоящее время советские инженеры, экономисты и финансисты спорили с Рыковым или Дзержинским о ценах, налогах и «контрольных цифрах» (плановых показателях на следующий год), власть то отступала перед натиском рынка, то принимала жесткие меры – но без нарушения рыночного равновесия. Только после Великого перелома сама идея равновесия была осуждена идеологически.

Но такая система управления требовала высокого профессионализма, и бывшие меньшевики – Громан, Попов и другие руководители Госплана – оказывались лучше подготовленными к решениям и спорам, чем партийные догматики-«экономисты».

Аппаратчик Сталин прибирал к рукам все больше и больше реальной власти в кабинетах Кремля. Но политически он ни во времена Ленина, ни теперь ничем не выделялся. Во второй половине 1920-х годов партийное руководство «выполняло завещания Ленина» в русле той идеологии, которую обосновывал Бухарин. Сталина как «теоретика» тогда не было слышно, все критические стрелы оппозиция направляла против Бухарина. На протяжении 1922–1926 гг. особой позиции у Сталина просто не было.

Критические замечания Ленина по адресу Бухарина касались тем самым и Сталина, который поддерживал молодого идеолога как организатор. Ленин чувствовал, что его фракция, в которой главную роль играют уже не прежние коллеги Зиновьев и Каменев, а «не полностью марксистский» теоретик Бухарин и зловещий молчун Сталин, теперь уже не его фракция. И в чем-то существенном он все больше пытался найти поддержку у Троцкого.

Ленинская характеристика Сталина была сугубо личностной, а не политической – и именно это послужило основанием для того, чтобы оставить того на посту генсека. В среде, которая его близко знала, он был мерзавцем, но нашим мерзавцем (в разговоре с Каменевым Бухарин называл его Чингисханом). Политически Сталин был в строю – именно потому, что формулировал политическую линию не Сталин, а Бухарин.

В одном вопросе Сталин явно разошелся Лениным, а Ленин искал и не нашел поддержки у Троцкого. Речь шла о защите оскорбленных Сталиным и Орджоникидзе грузинских коммунистов и вообще о «так называемом СССР», как позволил себе высказаться Ленин.

Характерно, что перед НЭПом Ленин полностью поддерживал в этом вопросе Сталина, а в последние месяцы жизни резко повернул к его противникам. Когда в 1920 г. РСФСР подписала договор с независимой меньшевистской Грузией, Ленин, конечно, относился к нему, как к листку бумаги. Как писал позже Троцкий, расхождения между Лениным и Троцким, с одной стороны, и, с другой стороны, Сталиным и его закавказской командой – Орджоникидзе, Кировым и другими – были таковы: Ленин и Троцкий хотели, чтобы оккупация Красной армией закавказских национальных государств выглядела как братская помощь восставшим рабочим и крестьянам, а Сталин готовил нормальное военное вторжение. После оккупации Азербайджана, Армении и Грузии, чтобы преодолеть сопротивление национальных компартий, начали создавать Закавказскую федерацию – посредника между национальными республиками и Москвой, и Ленин полностью поддерживал эти инициативы Сталина и Орджоникидзе.

А сопротивление национальных коммунистических правительств, особенно Грузии, было достаточно энергичным. Несмотря на беспорядок в меньшевистской Грузии, все же грузинские деньги не были такими пустыми, как российские «лимоны». Как ни бедствовала Грузия, а голода в ней не было. А на границах с Кавказом накопились тысячные толпы беженцев из голодной России, которые искали здесь тепла и куска хлеба и несли еще и тифозных вшей. Попытки закавказских республик как-то отгородиться в границах получали суровую оценку Москвы как национал-уклонизм. И принципиально Ленин не возражал против политики Сталина и Орджоникидзе.

Дело в корне изменилось с «пересмотром нашей точки зрения на социализм». Теперь симпатии Ленина все больше были на стороне Буду Мдивани и других противников Сталина в Тбилиси. Вспышка страстей наступила, когда с очередной проверкой в Тбилиси приехал Рыков. На квартире у Орджоникидзе состоялась встреча с одним из местных большевиков, тот что-то сказал Орджоникидзе по-грузински, а вспыльчивый Серго ударил его в лицо. Ленин возмутился и требовал санкций против Орджоникидзе. В один из моментов, когда Ленину стало полегче и Крупская разговаривала с ним на политические темы, она рассказала ему о том, как по-хамски обращался с ней Сталин несколько месяцев назад. Ленин в гневе порвал со Сталиным всякие личные отношения и обратился за помощью к Каменеву и Зиновьеву.

30 декабря 1922 г. был подписан «Союзный договор» – документ, который положил начало существованию супердержавы СССР. Ленин в это время был уже очень больным, и на подготовку образования СССР влиял мало. Сама идея «союзного» государства не вызывала у него энтузиазма, хотя Ленин не был и решительным противником сверхгосударства.

Согласно представлениям о последующей судьбе мировой революции, наиболее соответствующей формой организации власти были формально независимые республики, объединенные общностью коммунистического партийного руководства – Коминтерна, за которым стояла РКП(б).

Конфликт по поводу преследований грузинских коммунистов отражал изменение позиций Ленина, не понятое большинством его окружения.

5 марта 1923 г. Ленин попросил Троцкого о поддержке в национальном вопросе, а на следующий день тот опубликовал тезисы о руководстве промышленностью. Троцкий думал о других, на его взгляд, более масштабных делах. 8 октября 1923 г. он написал из Кисловодска письмо в политбюро по поводу партийной демократии, 15 октября появилось «заявление 46-ти» сторонников Троцкого, которых отстранили от руководящих постов. На защиту грузин выступил один Бухарин.

Невозможно было представить Германию автономией в составе РСФСР или даже союзной республикой, а именно так выглядело дело после образования Советского Союза («Да здравствует СССР от Рейна до Тихого океана», – писалось в 1923 г., году запланированной революции в Германии). Еще менее реален был подобный лозунг относительно Турции, Китая или Индии.

Однако изменение позиций партии относительно статуса национальных республик, предопределенное «коренным пересмотром точки зрения на социализм», получило официальное закрепление в решениях XIII партсъезда относительно «коренизации» национальных компартий, в частности «украинизации» компартии и власти в Украине. Именно это партийное решение создало условия для украинского «Расстрелянного возрождения». На материалах Украины можно было бы ярче всего показать разницу между ленинской политикой политического расстрела «буржуазных интеллигентов» и той плюралистической политикой, которая утверждалась в 1923–1926 гг. В Украину вернулось много видных демократических лидеров УНР, созданы были необходимые условия для развития национальной культуры. Решение национальных проблем в период НЭПа соответствовало политическим идеям Ленина и Бухарина, а не радикальной линии Сталина. Сталин и его сатрап Каганович в эти годы выступали как покровители «возрождения».

Следует учесть догматический характер партии, и в связи с этим – не стоит доверять политической риторике, которая якобы объединяла всех под крышей марксистско-ленинских установок. За фразеологией в марксистских течениях нередко стояли абсолютно разные идеология и политическая культура. Какая же именно культура стояла за политическими фракциями в партии большевиков?

Борьба между группировками в руководстве российских коммунистов после смерти Ленина была, безусловно, личной борьбой за власть между группками лидеров, которые остались без авторитетного вожака.

Можно выделить четыре группы лидеров и четыре фракции, которые постепенно вступали в борьбу за власть, пока абсолютным победителем не стал Сталин.

В первую очередь это – группа лично ближайших к Ленину партийных консерваторов – Каменев, Зиновьев, Крупская и другие вожди старого пошиба. Это они позвали к власти Сталина в расчете на то, что смогут его вовремя прибрать к рукам. Ничего, кроме старых лозунгов, эти люди за душой не имели, и до них не дошли даже основные идеи последних статей и политических заметок Ленина.

Другой группой была группа молодых лидеров, которая представляла военно-революционную культуру. Лидером этой группы стал Троцкий. Быстро испытав на собственной шкуре несправедливость диктатуры, «троцкисты» стали самыми выразительными представителями антибюрократической оппозиции.

Сталин опирался на партийных консерваторов младшей генерации, провинциалов (в первую очередь кавказцев), которые, храня революционный запал и революционную фразеологию, стремились более прочно устроиться в новом государстве в мирных условиях.

Наконец, наиболее умеренные молодые лидеры обнаруживали самую лучшую культурно-политическую ориентацию в ситуации и были более всего подготовлены к спокойной конструктивной работе. Среди этой группы сильными были модернистские настроения, что отражало скорее открытость к кардинальным изменениям культурных и политических парадигм, чем какие-либо сверхсовременные предубеждения.

Трения между этими политическими и культурными силами были использованы Сталиным для постепенного устранения всех «чужих» от руководства.


А. И. Рыков


В практических вопросах «нэповская» и реформистская политика находила поддержку, как известно, в первую очередь у заместителя председателя, а после смерти Ленина – председателя Совнаркома А. И. Рыкова. Этот маленький, худощавый, очень больной человек преданно служил партии в подполье, всегда иронически относился к высоким идеологическим материям, а с переходом к НЭПу стал энтузиастом умеренной рыночной политики. К сожалению, уже тогда он был постоянно под хмельком, а после политического поражения стал совсем алкоголиком, что позволило Сталину легко его сломать.


Ф. Э. Дзержинский


Теперь, после публикации архивных материалов, исследователи с некоторым удивлением констатировали, что решительным сторонником НЭПа был Дзержинский, который по совместительству возглавлял Высший совет народного хозяйства (ВСНХ). Еще одним видным реформистом был красный генерал Фрунзе, после устранения Троцкого от руководства армией возглавивший Реввоенсовет республики (РВСР).

Текст знаменитой резолюции ЦК о литературе 1925 г. писал Бухарин. Суть этой резолюции заключалась в том, что партия отбросила претензии отдельных группировок на монопольное представительство пролетариата в литературе и поддержала разнообразие литературных и других художественных организаций. Именно Фрунзе возглавил комиссию по изучению состояния дел в литературе, которая подвела итоги дискуссии 1924–1925 гг. и разработала самый либеральный идеологический документ в истории большевистской партии. Участие Фрунзе в подготовке резолюции может объясняться еще и тем, что он был лично давно дружен с главным защитником «попутчиков» – О. К. Воронским. В сущности, резолюция солидаризировалась с позицией Воронского; это уже после разгрома «правых» Воронского объявили троцкистом.

Контроль за литературой, в том числе и со стороны ОГПУ, существовал и в эти годы, но тогда можно было успешно побороться за себя. Так, у Михаила Булгакова 7 мая 1926 г. во время обыска была изъята рукопись «Собачьего сердца». Писатель, однако, требовал возвращения текста, угрожая выходом из Всероссийского союза писателей, и ему – прежнему белому офицеру-врачу! – рукопись в ГПУ вернули. Его пьеса «Дни Турбиных» в 1926 году прошла в МХАТе с невероятным успехом. Партийная пресса оценила ее как белогвардейскую, а 24 сентября 1926 г. Агитколлегия МК ВКП(б) по представлению главреперткома решила запретить пьесу, поскольку она «носит политически вредный характер» и содержит «идеализацию белой гвардии». Но благодаря сопротивлению руководителя МХАТа К. С. Станиславского и лояльности А. В. Луначарского пьеса была спасена.[327] Только в 1929 г. «Дни Турбиных» были запрещены к постановке.

Бухарин, как левый революционер, как человек, идеологически близкий к Богданову, был сторонником особой «пролетарской литературы». Идеолог реформизма, он был плюралистом и сторонником гражданского общества. Анализируя выступления Бухарина по этому поводу, С. Коэн пишет: «Пока у него была такая возможность, он способствовал деятельности независимых «добровольных организаций», которые могли бы заполнить «вакуум» между партией-государством и народом… Бухарин, очевидно, надеялся, что тысячи таких «народных ассоциаций», помимо того, что они станут преградой против новой бюрократической тирании, могли бы исправить вред, вызванный «вырождением социальной структуры» в 1917–1921 гг., связать роздробленную нацию в единое общество, расширить и укрепить народные основы большевистской диктатуры».[328] В качестве таких органов «красного гражданского общества» Бухарин рассматривал и сеть газетных корреспондентов, в частности «селькоров».


Михаил Булгаков


В какой мере такой плюрализм отражал позиции Ленина? Возвращаясь к этому вопросу, можем поискать ответ на него не в общих политических декларациях, а в личных литературных вкусах Ленина и Бухарина.

Если говорить о ленинских вкусах, то их полностью характеризует любовь вождя к поэзии Демьяна Бедного. Не тех вульгарных частушек и лубочных подделок под народный вкус («Все в ряды большевиков! Эх-ма! Напирай на кулаков! Эх-ма!»), которые Ленин оценивал как потакающие вкусам масс и не ведущие их вперед, – а возвышенные и простые маршевые стихотворения типа: «Осада, осада! Бойцы Петрограда, победу решаете вы!» Как вспоминала Крупская, больной Ленин часто просил почитать ему такие стихотворения Бедного.


Демьян Бедный


Квартира Демьяна Бедного в Кремле была чем-то вроде большевистского салона. Ленин, заходя к Демьяну, в прихожей умышленно говорил громко, если у хозяина были гости, – чтобы они успели спрятать водку. Бедный сопровождал поезд Троцкого на фронтах войны, и к 30-ти годам у него был свой вагон. Именно после слов своего «стального союзника» Троцкого относительно будущего «пролетарской литературы» в приветствии журнала «Молодая гвардия»[329] Демьян Бедный писал:

 Быть можно крепким коммунистом,

И все-таки иметь – культурою былой —

 Насквозь отравленный,

 разъеденный, гнилой

Интеллигентский зуб со свистом.

 Как часто в жар меня бросало, то в озноб,

Когда перед мной литературный сноб

 Из наших же рядов с искательной улыбкой

Пихал восторженно в свой

 растяжимый зоб

«Цветы», взращенные болотиною зыбкой.

Последнее в своей жизни интервью Демьян Бедный давал твердокаменному реакционеру-«кочетовцу» Дымшицу – во времена борьбы Хрущева с интеллигентским «формализмом» он был близок к настроениям журнала «Октябрь».

Стоит вспомнить, что Бухарину нравились Борис Пастернак и Осип Мандельштам! Он принадлежал к тем, кто «восторженно пихал в свой растяжимый зоб «цветы», взращенные болотиною зыбкой», – невзирая на то, что Бухарин ожидал чего-то чрезвычайного именно от «пролетарской литературы».


Борис Пастернак


За партийными дрязгами и непрочными союзами лидеров оппозиции пряталось глубинное расхождение, которое так и не приобрело четкого оформления в годы НЭПа. Ленинско-бухаринская политика сосуществования с «мелкой буржуазией» могла положить начало оформлению новой идеологии мирного сосуществования разных классов и разных культур. Процесс этот, однако, был грубо прерван эпохой Великого перелома.

Ленин боялся натиска примитивных и вульгарных, политически и теоретически недозрелых молодых партийных сил, олицетворением которых он считал Троцкого и Бухарина. Марксистский ортодокс и твердый консерватор революции, носитель революционных традиций народнической интеллигенции, Ленин постиг своим сильным умом, что последующий победный ход революции может опираться не на западноевропейский пролетариат, а на Азию. Он рано стал реальным политиком «скифства», воспетого Блоком. И потому – вдохновителем решительных изменений в стратегии «мировой революции».

Способной на такие решительные изменения политической ментальности оказалась, однако, и более гибкая и лабильная молодая генерация. Ленин в силу того, что принадлежал к старшему поколению революционеров и не понимал «футуризм» молодежи, отождествлял всех этих ультралевых политических и культурных деятелей «модерна» с самонадеянными комсомольскими грубиянами.

Но в новой генерации соединялись разные и несовместимые течения. Массовую основу ее составляли, действительно, малообразованные искренние бойцы революции или карьеристы из социальных низов, вооруженные партийными билетами. А к этим «кожаным курткам» пытались подладиться полубогемные «антиструктурные» группы новых поколений интеллигенции, смелых мастеров с острым ощущением будущего, которые несли в себе силу брожения, унаследованную от культуры Серебрянного века России.

В свою очередь, старые большевистские партийные кадры, как ни странно, обнаруживали все большую склонность к Троцкому, поскольку он – невзирая на свой «небольшевизм» – оставался революционным лидером, которым был и Ленин в своих планетарных стратегических планах победы социализма. У Ленина с его ориентацией на Восток проклевываются следы евразийского «скифства» – по крайней мере, в предлагаемом им названии государства «Союз республик Европы и Азии». Ленин не любил Европу и, живя на Западе, оставался русским и никогда не работал ни в одной из европейских социал-демократических партий (в отличие от Троцкого). Но все же Ленин – наследник русского западничества, лишенный сентиментального этнического «русапетства» и патриотической ограниченности. Ориентированный долгое время на стандарты и авторитеты немецкой социал-демократии, он с трудом преодолевал свое западничество, – но Востока он не знал абсолютно, и азиатские ориентации его были чисто книжно-газетными.

Новая художественная интеллигенция нашла мощную поддержку в Украине и других республиках у национальной молодежи, которая быстро наверстывала отставание бывших провинциальных окраин империи от столичных культурных ячеек.

Традиционный большевистский революционаризм приобретал черты оппозиционного фундаментализма, обвиняя новый режим в бюрократическом перерождении тем более энергично, чем больше вчерашних лидеров оказывались вне сферы привилегированных пайков, квартир и автомашин с государственными шоферами. И здесь молодежный фундаментализм с его тоской по потерянной романтике нередко совмещался с консервативностью аскетического старшего поколения профессиональных революционеров. Это было серьезной опасностью для режима, потому что коммунизм по идеологической природе является течением эгалитарным, а не элитарным. Формирование привилегированной элиты («бюрократизация») есть, с точки зрения «основ марксизма-ленинизма», тяжкий грех. В то же время концепция «стихийности и сознания» толкала к идеологии и практике элитарного ордена с его закрытостью и «чистотой».

И каждый имел своего «настоящего Маркса» и «настоящего Ленина», именем которого хотел прикрыть собственное видение совсем неясного будущего.

Крах новой стратегии «мировой революции»