Выбравшись на свет Божий, Данилка неторопливо пошел к Федосьиному крылечку – да и встал.
Ощущение было смутным – то ли кто смотрит в спину, как раз меж лопаток, то ли нет. Малые домишки зазорных девок стояли тут вкривь и вкось, может, которая-нибудь, выбравшись спозаранку, и глядит издали – не понять! Он поворачиваться не стал, а просто ускорил шаг. И вдруг остановился-таки!
Он догадался, кто тут может глядеть на него неотрывно!
За спиной был домишко Феклицы – тот самый, в котором, как дома, распоряжалась Настасья-гудошница.
Данилка повернулся и встал, насупясь.
– Ну, вот он – я! – говорил парень всем своим видом. – Да, полюбилась мне твоя подружка! И ночь я с ней провел! Чем же ты недовольна? Нужен я тебе разве? Нет, не нужен! Так что же ты глядишь из-за синей крашенинной занавески?
И вспомнилось ему присловьице, с которым Богдан Желвак обращался к играющим коням, норовящим ухватить губами то за рукав, то за подол рубахи:
– Коли любишь – так скажись, а не любишь – отвяжись!
Постояв и не заметив ни малейшего шевеления занавески, Данилка вошел в горницу.
По летнему времени печи топились не каждый день. Лет десять назад государь издал «Наказ о градском благочинии», где и перечислялись все запреты при обращении с огнем. Если у кого была особо устроенная поварня или печь на огородах, врытая в землю и крепко защищенная от ветра, – тот по летнему времени и баловался горячей пищей. А такие, как Федосьица, стряпали у более обеспеченных подружек и с вечера запасались едой.
Возможно, те пироги с капустой и с морковкой стояли у девки уже не первый день, а, скорее всего, третий. Она выложила их на стол в красивой мисочке, прибавила еще домашних припасов – грибков-рыжиков, редьки, черного хлеба, кваса. Словом, собрала на стол достойно.
– Помолись! – велела.
И правильно сделала – коли мужик за столом, ему и молитву читать.
Перед обедом и ужином полагалось сперва читать «Отче наш», перед завтраком же хватало и более короткой молитвы.
– Очи всех на тя, Господи, уповают, – несколько смущаясь, произнес Данилка, – и Ты даеши им пищу во благовремении, отверзаеши Ты щедрую руку Твою и исполняешь всякое животно благоволения.
Посмотрел на стол и добавил, как привык перед началом всякого дела:
– Господи, благослови!
Оба сели и приступили к трапезе.
Данилка начал было жевать, да понял, что кусок в горло не лезет. Смущение владело им, что-то было не так… и ведь не шелохнулась же занавеска!..
– Иль не угодила? – спросила Федосьица. – Чем тебе мои пироги плохи?
Данилка по молодости плохо разбирался в печеве да и в девках с бабами тоже, честно говоря. Иначе он бы догадался, что Федосьица, занятая младенцем, да еще по летнему времени, вряд ли затеет печь пироги, даже ради своего ненаглядного. Скорее всего какая-то из подружек бегала на торг да оттуда по ее просьбе и принесла.
Однако нужно было ответить не слишком обидно.
– Хорошие пироги, – согласился парень. – А вот ты бы бабу испекла – цены бы тебе не было!
– Как это – бабу печь? – удивилась Федосьица. – Это что – пирог?
– Да нет… Это такая, вроде каравая, с шафраном… – затрудняясь объяснить, Данилка показал руками, как бы обведя поставленное вверх дном ведро. – У нас в Орше говорили – та баба хороша, что высока поднялась, и та высока, что из печи не лезет.
– Нет, на Москве я такого не видывала, – призналась Федосьица. – А что – пирогов у вас не едят?
– И пироги едят, и баранки. А пьют и квас, и березовицу.
– А сладкое?
Данилка задумался.
– Вот у вас кулагу только из калины варят, – сказал наконец. – А у нас кулага так уж кулага! И с земляникой, и с черникой, и с брусникой!
– Ну и что же, что только с калиной?! – возмутилась Федосьица. – Мы зато ее на ржаном солоде из ржаной муки заводим, в печке долго томим, она с кислинкой получается, и хоть от простуды, хоть от сердечной хвори, хоть от колик хороша! А ваша – еще поди знай!
– Это кулага-то – от сердечной хвори? – удивился Данилка. – Ну, ты, Федосьица, гляди, совсем заврешься!
– Это кто заврется? Это я тебе заврусь?! – Федосьица вскочила, он – тоже, девка набросилась на парня, стуча его в грудь кулачками, Данилка обхватил ее, прижал и поцеловал в губы.
Теперь он уже умел целоваться…
И от поцелуя как-то сразу на душе полегчало.
Однако его смятение во дворе было небезосновательным – Настасья-гудошница, водившая ватагу скоморохов, вынужденных порой и на большую дорогу выходить, действительно стояла у оконца Феклиного домишка и глядела на Данилку в щелочку. Словно кто дернул ее – подойди да подойди, выгляни да выгляни!
И такой силы получился взгляд, что парень обернулся…
Был он в одних портах и босой, с рубахой в руке, пушистые русые волосы стояли облачком. Спина была еще мальчишеская, прямая, не обросла бугристым мужским мясом, но плечи уже широки, и голову он нес гордо.
Обернулся – Настасья поразилась тому, как он, в сущности, некрасив, словно рожала его мать в муках, а повивальная бабка, помогая высвободиться из утробы, так личико ему свернула, что навсегда осталось набекрень.
Но сошлись черные брови и такое хмурое упрямство было во взоре – залюбовалась…
А потом повернулась к своим – к Третьяку с Филаткой Завьяловым, что с утра пораньше уже оказались в назначенном ею месте, к плясице Дуне, еще к двоим – скомороху Лучке, мастеру на ложках трещать и птиц со всякой скотиной передразнивать, да к Миньке Котову, знатному плясуну.
Был там же и Томила, стоял особо, с ним разговор был еще впереди.
– Ну, так что же потеряли, что уцелело? – спросила, вернувшись взором к ватаге, Настасья.
– Гусли я спас, – сказал Филат, – свирелки Дуня вынесла.
– Большие накры где?
– Где большие накры? – Вопрос понесся по ватаге, стали припоминать, кто их последним видел.
Пришли к тому, что это музыкальное орудие так и осталось на дворе у Белянина.
– Ну, остался ты, Филатка, совсем безоружным!
– А я потом к купцу проберусь да и унесу, – пообещал Филатка. – Ему-то они без надобности. Он-то на торгу в накры бить и народ скликать не станет!
– Главное, Настасьица, – люди целы, – успокоительно сказал Третьяк Матвеев. – И кукол я вынес, хоть сейчас готов кукольное действо показывать.
– Да где его показывать? Тут такая каша заварилась, что дай Бог ноги из Москвы подобру-поздорову унести, – отвечала Настасья. – И надо ж было вам в это дело с краденой харей впутаться!
– Не впутывались мы, свет, – единственный осмелился ей возразить Третьяк. – Просто в Земском приказе как что, так скоморохи виноваты. Еле мы от облавы ушли, а купцу-то – расхлебывать…
– Не только купцу! – Настасья отстранила миротворца Третьяка и встала перед Томилой. – Как это вышло, что ты, смердюк, на конюхов с кулаками попер? Они – вам помогать, а вы – с ними воевать! Хорош!
Томила развел руками. Он уж и сам не понимал, как это стряслось.
– Мириться к конюхам ты не пойдешь, – уверенно сказала Настасья. – Я твои замирения знаю – как раз мордобой и выйдет. Ты, Третьяк, и ты, Филатушка, помогайте им как умеете. Куманек мой только с виду придурковат, а как начнет в деле разбираться – так откуда что берется… А тот, другой конюх?
– Семейка-то? Это, свет, из тех конюхов, что по тайным государевым делам ездят, помяни мое слово, – сразу определил Семейкино ремесло Третьяк. – Я его в драке видел. Прямо как в старине поем – а и жилист татарин, не порвется!
– Да уж, спели вы мне старину… – Настасья вздохнула. – Уходить придется. На Москве нам жить не дадут.
– А на севере ты сама затоскуешь, – возразил Третьяк. – Ты все норовишь ватагу сохранить. А иные ватаги вроде и разбрелись, кто ремеслом занялся, кто сидельцем в лавку пошел, а к Масленице, глядишь – вот она, ватага! Собрались, спелись, нарядились, прямо на улице народ собрали – не поставишь же в Масленицу на каждом углу сторожа!
– Раз в год прикажешь гудок в руки брать? – с тоской спросила она.
– Неймется тебе, ох, неймется, – качая головой, отвечал он.
Ватага присмирела – видели, что Настасья мается, помочь не умели…
– Ладно вам меня хоронить! – вдруг крикнула она. – Еще погуляем! А, Дуня? Еще за хорошего человека тебя просватаем, замуж отдадим, на свадьбе до утра плясать будем!
И пошла по горнице, притоптывая, играя плечами, все быстрее, все быстрее, и летела за ней вороная коса с богатым косником, с тяжелой жемчужной кистью-ворворкой… И мало ей было места, и закружилась, и вдруг встала.
– А то еще Стромынка есть! Да и других дорог немерено!.. А то еще есть Сибирь…
И так она это сказала – даже по дубленой шкуре Третьяка морозец пробежал.
Много в жизни повидал старый скоморох, видывал парней, которым куда ни сунься – всюду тесно, и одно им место в жизни – порубежье, те дальние украины, где границы вилами на воде нарисованы, где сам себе ее проведешь – там она, граница, и будет. Но чтобы в девке такие страсти играли? А главное, ясно же стало – уйдет, не обернется!
Настасья и сама поняла, что слишком много сказала. Постояла она, глядя в стенку, словно сквозь ту стенку что-то важное видела, да и потупилась. А когда повернулась к ватаге, уже и тоску с лица стерла, и голос был иной.
– Сдается мне, что как начнут нас искать – и до Неглинки доберутся. Девок подставлять не хочу, мы с Дуней в другое место переберемся, у меня уж сговорено. Ты, Томила, столько ленивских знакомцев на Москве имеешь – к ним поди и Лучку с Минькой с собой возьми. Денька на два-три затаитесь. А Третьяк с Филатом, раз уж взялись того кладознатца искать, пусть дело до конца доведут. А то совсем глупо выходит – те конюхи нас выручают, а нам ради них и пошевелиться лень.
С тем она всех, кроме Дуни, из горницы и выпроводила. Поглядела в окошко, как Третьяк с Филаткой, через двор перейдя, к Федосьице на крылечко подымаются, и повернулась к плясице.
– Переодеться нам надо в смирное платье.
Вскоре обе они выглядели не лучше баб-погорелиц, низко спустили на лбы грязные убрусы, спрятав свою красу, и поспешили прочь.