Кровавый жемчуг — страница 34 из 48

На торгу Стенька очень строго прошел вдоль бабьего ряда, где выставлялись на продажу всякие рукоделья. Испугав сперва торговок, он затем, к немалому их удивлению, набрал у них лоскутьев, чтобы, навязывая их на кусты, пометить место.

У новенькой церкви он расплатился с извозчиком, взявшим, как и было сговорено, две деньги, и пошел было вокруг строения, да преградил дорогу ручей. Таких ручьев тут было два, и каждый имел нечто вроде заводи, где скапливалась вода и стояла недвижимо, как в больших ендовах. За это, надо полагать, место и получило свое прозвание.

Найти овин Панкратия Могутова оказалось несложно. И в самой Москве было немало пустырей на местах пожарищ, особенно они размножились после чумного сидения. Стенька предположил, что, раз Могутов перебрался жить в Стрелецкую слободу, то вряд ли перед тем отстроил сгоревшие хоромы, скорее всего, так их и бросил. Странствуя от пустыря к пустырю, допрашивая бабок, которые таращились на зеленый казенный кафтан с буквами «земля» и «юс», как на чудотворный образ, он довольно быстро нашел черный, как будто дегтем облитый, овин. Это, как он и думал, было на краю Ендовы, так что за огородом уже зеленела рощица, а за той рощей, надо полагать, имелся и лесок.

Стенька встал у овина, поглядел на солнце, определил, где восток, и решительно зашагал на поиски старого дубового пня.

Пень был там, где ему и быть надлежало – среди молодых деревьев. Да и куда бы он делся, кому такое сокровище нужно? Стенька развернулся, высмотрел меж листвы овин и зашагал аршинными шагами. Там, куда впечатал девятый, навязал на низко, почти у земли растущую ветку лоскуток.

Другие лоскуты он приспособил тоже как можно ниже, на выходе из рощицы, как бы обозначив ими проход, по которому нужно было следовать к заветному пню.

Теперь следовало поскорее возвращаться в приказ, получать нагоняй за то, что шастал незнамо где, да и браться за службу.

– Послезавтра!.. – мечтательно произнес Стенька.

Жизнь была прекрасна – не один, а целых два клада сами просились ему в руки. И тот, что уговорились выслеживать с Деревниным, положенный боярином Буйносовым, и тот, что прятался, как оказалось в клочках, торчащих из книг отца Кондрата, – оба взывали: бери нас, Степан Иванович, рученьками! Ну, как не сжалиться, как не взять!

Стенька почесал в затылке – по времени все выходило просто замечательно. Сперва он поедет с отцом Кондратом искать по его кладовой росписи. На следующий день возьмет те же мешки, лопаты и фонарь, чтобы ехать вместе с Деревниным!

И начнется совсем иная жизнь!

В Земском приказе было затишье.

Стенька прибежал очень вовремя: писец Гераська Климов отпрашивался у подьячего Емельяна Колесникова, жена у писца рожала, так хотелось домой поскорее.

– К крестинному столу-то позовешь? – весело спрашивал Колесников. – Знаю я вас, нет чтобы позвать, угостить, напоить!

– Да Емельян Савельевич! – истово таращась на начальника, восклицал писец. – Да я!.. Да тебя!..

– А вот и Степа. Беги, Гераська, покуда я добрый. Степа, садись, пиши!

И впрямь он был добр – доверил Стеньке составить челобитную для мужика, который смирно стоял в сторонке.

Дело было простое. У купчишки из тех, что товару имеют на полтину, со двора сосед тележные колеса свел. И все подтвердят, что это его колеса теперь в соседской телеге. Стенька выпытывал имена, сопел, записывая, росчерки выделывал знатные. За этим занятием и обнаружил его Деревнин.

– Вот, к делу приставил, – сказал Колесников. – Ну, справился ли, нет? Долгонько маешься!

– Ну-ка, чего ты тут навалял?… – не давая завершить, спросил Деревнин, беря в правую рученьку столбец. – Ишь начертал – словно черт вилами по Неглинной! Ого! Челобитная на государево имя! Ну-ка…

Он просмотрел первые несколько строк и поднял глаза на Стеньку.

– Ты, когда в приказной избе околачиваешься, слышишь хоть слово разумное или мух ловишь?!

Стенька, испуганный таким наскоком, онемел.

– Ты что тут, шпынь ненадобный, понаписал? – И Деревнин прочитал вслух: – «…бьет челом холоп твой, купчишка…» Какой тебе купчишка холоп?!

Деревнин положил столбец на стол и начал строго внушать:

– Коли торговый гость государю челом бьет, то пишется «мужик твой», коли простой купец – «сирота твой», коли боярыня – «рабица твоя», коли смерд – «крестьянин твой», коли боярский слуга – «человек твой», а холопом сам себя перед государем боярин именовать изволит! Ты который год в приказе, пес? Наиглавнейшего не выучил!

Стенька только кивал.

В душе же снова проснулось ликование – недолго ему слушать срамословные поношения! И не подьячим он, Степан Иванович Аксентьев, сделается, а в купцы пойдет! С такими-то деньжищами!

Потому он даже не обиделся на Деревнина, а лишь, выслушав, сказал смиренно:

– Вдругорядь не стану, Гаврила Михайлович. Так ты не забудь-то насчет дельца нашего…

– Да помню, помню, – делая вид, будто дельце пустяковое, отвечал подьячий и отошел от стола.

– Перепиши, как полагается, – велел Колесников. – Ох, страдник ты, Степа, и наука тебе не впрок…

«Послезавтра!..» – отвечал ангельский глас в Стенькиной голове.

Завтра в ночь – клад отца Кондрата, послезавтра в ночь – клад боярина Буйносова!

Стало быть, нужно в эту ночь как следует выспаться.

* * *

Ни свет ни заря Третьяк прибежал к Федосьице. Он надеялся найти у нее Данилку.

После разговора с Гвоздем, когда назначили время поездки в лес сообразуясь с указанием парня, он хотел выяснить, почему вдруг это дело откладывается. Но Данилка скрылся, и лишь потом выяснилось, что он успел потолковать с Настасьей.

Зная ее норов, Третьяк хотел сперва узнать правду у Данилки, иначе бешеная девка много чего затеять может, а удержать ее, как удерживал раньше, он не сумеет.

Третьяк опоздал. Данилка уже успел, схватив засохший пирог, удрать.

Федосьица возилась с Феденькой – приготовила ушат с теплой водой для купания и чистую рубашечку. На полу лежала кучка грязных пеленок – не пропадать же теплой-то воде, за одним разом и постирать можно! Вид у девки был такой унылый, словно всех родных схоронила.

– Что так-то? – спросил скоморох.

– Да ну его! – отвечала Федосьица. – Как ночевать негде, так он и тут!

– Уж и сама не рада, что обнимала?

Она вздохнула.

– Тебе бы, девка, с Москвы-то съехать, в Твери, что ли, поселиться, где тебя не знают, – посоветовал Третьяк. – Мужа тебе надобно, дом, семью. А это – не муж. Сама ведь видишь.

– Я за него и не собиралась, – честно заявила Федосьица. – Думаешь, легко мне? Тот купец со мной чуть ли не с Пасхи жил – и обстирай его, и вкусно сготовь, и всегда к нему с лаской! А поглядишь на его бороду-то – и плакать хочется. На что мои молодые годочки тратятся?…

Больше она объяснять не стала, да скоморох и так понял: уж коли тратятся молодые годочки, так пусть хоть раз – как сердце пожелало!

– Ты не плачь, не плачь, – попросил он. – Другого наживешь. Этого в шею гони! Ты красавица, ты разумница, неужто нет и для тебя доли счастливой? Есть же!

– Счастье наше бабье – воровское, украдочкой, на малую минуточку!.. – выкрикнула она и впрямь заревела, а Феденька подхватил.

Третьяк, даже не спросив, куда это Данилку понесло спозаранку, удрал.

В поисках товарищей-скоморохов, которые могут что-то рассказать про Данилку, он отправился в «Ленивку», а от Неглинки до Волхонки – чесать и чесать.

– Тут из ваших один только Томила, – сказал ему целовальник, Левонтий Щербатый. – И убираться бы вам поскорее. Я уж слышал, как вас с белянинского двора спугнули.

– А Томила давно пришел?

– С самого утра сидит, пьет. Мне-то что… Пусть пьет! Вы-то как с ним, с обломом здоровым, разбираться станете?

Скоморохи встретились в полуподвальном помещении, где можно было без помех надраться в стельку. Целовальник принимал в залог все, кроме нательного креста, и не раз бывало, что питух уходил домой в чем мать родила, завернувшись в рогожку, но распевая при этом песни.

– Слышал, что она вздумала? – спросил Томила. – Мало нам было горя зимой! Опять ей воевать охота!

– С кем воевать-то? – уже предчувствуя неладное, спросил Третьяк.

– А Гвоздь на Москве объявился! Помнишь Гвоздя?

– Княжича Обнорского подручный, что ли? – Третьяк ушам не поверил, ведь Настасья хвалилась, что завалила мерзавца кистенем!

– Он самый. Конюшонок-то, Данилка-то, куманек-то, его признал. И Настасье сказал так: это твой недруг, ты с ним и справляйся, а с меня взятки гладки. Говорил я, что с этими государевыми конюхами связываться незачем. Пить будешь?

– С утра-то?

– А я напьюсь! – грозно сказал Томила. – Напьюсь, и никуда идти не придется. Лучше быть пьяну, да живу! А? Ловко я сказанул?

– Сам придумал? – с некоторой завистью осведомился Третьяк.

– А то! И коней я ей искать не стану! Какой я, к черту, конокрад? Ехал не конем, погонял не кнутом, жег не палку, угодил не в галку…

– Каких еще коней?

– А у нее спроси!

– Это чтобы за кладом с Коробом ехать, что ли? – догадался Третьяк.

– Какой он тебе Короб? Гвоздь и есть!

– Врешь!

– Вот те крест святой!

От такой новости Третьяк не удержался, взял чарку, стоявшую перед Томилой, где еще было с треть хлебного вина, и выдул.

– Как же ты его, брат, не признал? – спросил удивленный Томила.

– Да я ж его только однажды вроде видел, и то темень стояла. Когда княжича Обнорского выслеживали, Настасьица все больше девок подсылала.

– Он-то тебя тогда не приметил?

– Не приметил, поди… – без избыточной уверенности отвечал Третьяк. – Как же быть?

– Садись и пей! – посоветовал Томила. – Пьяного она тебя с собой не возьмет. А может, поглядит на нас с тобой да и одумается. Да и сама с горя напьется!

– Это ж сколько выпить надобно? – Третьяк возвел очи к низкому и закопченному потолку. – Мы с тем Гвоздем на завтра уговорились, так что же – сутки не просыхать?