рисунок тушью).
Существуют еще более ранние портреты Есенина. Нам известна его фотографическая карточка, относящаяся к 1914 году. Там еще более выразительно все то, что мы отметили в портрете 1916 года. Продолговатое лицо, отрочески-нежное, кажется почти девичьим. Последнее, впрочем, может объясняться, во-первых, своеобразной полуженской прической и, во-вторых, слащавой ретушью фотографа. Именно потому, что ретушированная фотография не заслуживает полного доверия, мы и не сочли нужным ее воспроизводить.
Но вернемся к стихам. Подобно тому, как образ Есенина (по двум описанным портретам) поразительно противоположен образу представителя современности – мужественного и закаленного революцией, – и образы его тогдашних стихов безнадежно далеки и от современности вообще и от революции, в частности. Выше мы привели ряд цитат из «Сельского Часослова». Да и одно название книжки уже достаточно красноречиво. В книжке есть кое-где слабые упоминания о «Железном слове – Республика», но на фоне мистических, церковных, поповских мотивов, эти упоминания звучат крайне неубедительно. Из стихов совершенно ясно видно, что до «Республики» Есенину гораздо меньше дела, чем до «апостола Андрея», «Авраама», «Светлого храма», «Мати пречистой девы» и т. д. и т. п.
И невольно приходит в голову: не носят ли в себе эти образы (несмотря на неоднократные повторения слов: нежный, златой, светлый) начатков темного смятения, которое одолевало Есенина в последние годы его жизни? По всей вероятности, это именно так. Уж очень все эти розовые светы и голубые платы далеки от жизни, так далеки, что при столкновении поэта с жизнью, они несомненно должны были разбиться – стать острыми и печальными осколками. Так и сталось впоследствии с настроениями Есенина – и, может быть, с ним самим. Гениальная интуиция Велемира Хлебникова подсказала ему еще в 1921 г. следующую подпись под одним из портретов Есенина:
Полетевший
Из Рязанских полей
в Питер
ангелочек
делается типом Ломброзо и говорит о себе
«я хулиган»[7].
Вот верное слово – «ангелочек», вербный херувим. «Не от мира сего» были стихи Есенина периода «Сельского часослова». И это же «не от мира сего» звучит двумя годами позже (в 1920 г.) в сборнике Есенина «Голубень»:
…Молитвой поим дол…
…«О, дево
Мария…
поют небеса:
«На нивы златые
Пролей волоса»…
…О, боже, боже, Ты ль
Качаешь землю в снах?
…С златной тучки глядит Саваоф…
…Когда звенят родные степи
Молитвословным ковылем…
…Вострубят божьи клики
Огнем и бурей труб…
Но тот, кто мыслил девой,
Взойдет в корабль звезды.
Просто странно, что подобные строки писались и печатались в 1920 году, когда подавляющее большинство населения России мыслило не «Девой», но революцией и когда земля не «качалась в снах», а гудела и вздрагивала от залпов гражданской войны. Есенин в стихах «Голубени» бесконечно далек от окружающего. Но гибельность его «неземной» позиции уже сказывается в этом сборнике. Здесь впервые (еще слабо) начинают звучать те мотивы безнадежности и обреченности, которые в последние годы жизни поэта выпрут, станут краеугольным камнем его творчества.
…Но и тебе из синей шири
Пугливо кажет темнота
И кандалы твоей Сибири
И горб уральского хребта.
…Но и я кого-нибудь зарежу
Под осенний свист…
И меня по ветряному свею
По тому ль песку
Поведут с веревкою на шее
Полюбить тоску
И хотя
…Богородица
Накинув синий плат,
У облачной околицы
Скликает в рай телят.
– но на земле животные отмечены знаком гибельной обреченности (дальше говорится о корове):
Скоро на гречневом свее
С той же сыновней судьбой
Свяжут ей петлю на шее
И поведут на убой.
И борьбы с этой всемирной обреченностью у Есенина нет. Ему думается, что борьба бесполезна и он отказывается от нее, сознавая, что:
И не избегнуть бури,
Не миновать утрат.
Во всех этих строках, особенно в предчувствии, что «и он кого-нибудь зарежет под осенний свист» и т. п. – намечается то настроение самоосуждения и горечи, которое потом определится в строках:
…Я такой же, как вы пропащий…
…Но и сам я разбойник и хам
И по крови степной конокрад,
и особенно в бесчисленном повторении о себе слова «хулиган». И так, мы видим, что уже в «Голубени» – «ангелочек» иногда готов сказать о себе «я хулиган».
И, если к 1920 году как-то повернулось поэтическое настроение Есенина, то и личная жизнь его пошла по новому направлению. В это время Есенин уже хорошо познакомился с буйным и путаным бытом московских поэтических кафе, воспринял мрачный разгул богемы, задыхающейся в воздухе революции. Портрет Есенина, относящийся к этому времени, чрезвычайно показателен. Он совершенно не похож на портреты 1914-16 годов. Женственная мягкость овала лица исчезла совершенно. Крепко сжатые челюсти выдаются острым углом. Губы сомкнуты с выражением упрямства и горечи. Глава запали. Волосы падают на лоб – но не по-прежнему; это уже не мягкие кудри; они жестки и непокорны. И общее выражение лица – уже не выражение наивной радостности и удивленности. По морщинкам у глаз, по намечающейся скорбной складочке в уголках губ, можно предсказать всю будущую горечь и мрачность настроения поэта.
К 1920-21 годам Есенин стал на определенный путь, с которого он уже не сходил до конца дней своих. В жизни это был путь сумятицы и разгула, в поэзии это был путь, конечным пунктом которого явилась «Москва Кабацкая» – опоэтизирование кабацкого пропада и неизбежности самоубийства.
Отдаленным отзвуком прежних настроений еще звучат в «Москве Кабацкой» некоторые строки. Еще чем-то прельстителен образ мира в следующих, например, строках:
Будь же ты навек благословенно,
Что пришло процвесть и умереть,
Но из других стихов периода «Москвы Кабацкой» ясно что момент «процветания» слаб и бледен по сравнению с неизбежным стремлением «умереть». (Недаром это слово последним – и поэтому особенно остро запоминающимся – оказывается в книжке «Москва Кабацкая»)…
– Друг мой, друг мой, прозревшие вежды
Закрывает одна лишь смерть.
Вместе с ясными радостными настроениями исчезли из стихов Есенина идиллические образы воображаемой пастушеской и хороводной деревни. Есенин в «Москве Кабацкой» почти в каждом стихотворении упоминает о городе – упоминает с проклятиями, правда, но забыть о нем уже не может. Деревенские просторы остались для него только недостижимым идеалом. Возвращение на родину – ни в жизни, ни в стихах ему не удалось. Город засосал его. И если бы это был советский город труда и строительства – Есенин не погиб бы. Но он нашел в Москве только «Москву Кабацкую», он попал в гибельную среду, своеобразной мучительной любовью полюбил ее, и она его затянула и уничтожила:
А когда ночью светит месяц,
Когда светит… Чорт знает как! –
Я иду, головою свесясь.
Переулком в знакомый кабак.
Шум и гам в этом логове жутком,
Но всю ночь напролет, до зари,
Я читаю стихи проституткам
И с бандитами жарю спирт…
И результат всего этого:
Я такой же, как вы, пропащий.
Иногда Есенин пытался перестать быть «пропащим», спастись от пьяного разгула, но это ему не удавалось, он возвращался в атмосферу кабака и застревал там еще прочнее. В воспоминаниях о Есенине Воронский так описывает одну из встреч с поэтом в этот период (см. «Красная Новь», № 2 1926 г.):
…«появился Есенин. Он пришел, окруженный ватагой молодых поэтов и случайно приставших к нему людей. Он был пьян и первое, что от него услыхали, была ругань последними, отборными словами. Он задирал, буянил, через несколько минут с кем-то подрался, кричал, что он – лучший в России поэт, что все остальные – бездарности и тупицы, что ему нет цены. Он был несносен и трудно становилось терпеть, что он делал и говорил»…
И дальше в воспоминаниях Воронского есть строчки совершенно примечательные: при появлении Есенина –
…«Сразу обнаружилось много пьяных, как будто Есенин принес и гам и угар».
Здесь чрезвычайно верно подмечено, что есенинские настроения периода «Москвы Кабацкой» гибельны не только для него самого. Есенин не только в случайную писательскую компанию, где его встретил Воронский, но и в литературу «принес и гам и угар». Есенизм заразителен. И недаром после смерти Есенина в десятках и сотнях стихотворений, посвященных его памяти, сквозь естественную скорбь о безвременной и бессмысленной гибели поэта, прорываются нотки восхищения тем образом жизни и тем способом смерти, которые избрал себе Есенин.
…Есть ужас бездорожья
И в нем… конец коню,
И я тебя, Сережа,
Ни капли не виню.
…Цветет, кипит отчизна.
Но ты не можешь петь.
А кроме права жизни
Есть право умереть.