Так он рыдал горько, а осел качал ушами, переступал с ноги на ногу, или, оборотясь задом, помахивал хвостом над головой своего хозяина.
Тогда многие граждане Кельна покинули свои дома и собрались вокруг него, слушая печальную повесть о его бедствиях.
— Чужестранец, — сказала ему одна девушка, — что случилось с тобой? Ты проиграл деньги в тридцать один, или тебя покинула твоя возлюбленная? Если второе, то позабудь о ней и пойдем со мной. Я тебя утешу, чужестранец, хотя волосы твои рыжего цвета, а ноги напоминают палки.
— Нет, девушка, нет, — отвечал шарлатан, — нет, меня не покинула моя возлюбленная, но я не могу найти золотой помет осла, и приближается срок, когда я должен буду вернуться в Вюртемберг с пустыми руками.
— Гансвурст, — сказал ему один гражданин (он тотчас узнал в нем своего Пикельгеринга). — Пойдем со мной, я укажу тебе верный путь, чтобы отыскать то, что ты так долго ищешь.
Они покинули площадь и втроем направились дальше по улицам Кельна.
— Направо за углом этой улицы, — сказал Пикельгеринг, — живет аптекарь Трауенбир. Он даст тебе такое снадобье, от которого философ Кунц начнет испражняться золотым пометом.
— Я не верю тебе, — вскричал шарлатан, — но он слушал внимательно.
— Ты пойдешь к нему, — продолжал Пикельгеринг, — и скажешь ему, что я прислал тебя за корнем готтейи. И когда он даст тебе этот корень, то ты заставишь своего осла с'есть этот корень.
— Как, — вскричал шарлатан, — корень готтейи? Но, обернувшись, он не увидел Пикельгеринга, и только ветер кружился вокруг него и насвистывал в уши непонятные песни.
На утро он отправился к аптекарю Трауенбиру и, придя, увидал маленького человечка в длинном сюртуке, с большой головой.
— Сударь, — начал он, — вы — аптекарь Трауенбир?
— И не только аптекарь — ответил маленький человечек с необыкновенной быстротой набивая нос табаком, — а также доктор естественных наук, философии и алхимии, магистр университета в Лейпциге, цирюльник в Аугсбурге.
Сударь, — перебил его шарлатан, с вежливостью поддавая воздух рыжим клоком, — ваши многочисленные достоинства поддерживают во мне счастливую уверенность в том, что вы поможете мне найти выход из всех моих злоключений.
Аптекарь, магистр, доктор и т. д. поднялся на ноги и с любезностью во всех движениях тела сунул табакерку к самому носу шарлатана.
Странник с вежливостью отказался и, закурив трубку, рассказал аптекарю о всех своих бедствиях. И аптекарь слушал его, покачивая головой с сочувствием, а когда Гансвурст кончил, он вынес ему из задней комнаты корень готтейи…
И осел с'ел его. А когда с'ел, то взбесился и так ударил шарлатана копытом, что тому показалось, что он отправился прямо в ад за золотым пометом.
И пятый странник захлопнул над ним крышку ящика.
Путь доктора Фауста был короче пути Швериндоха и короче пути шарлатана Гансвурста и короче пути сына стекольщика.
Вернувшись из магистрата, он уселся у камина в молчании. Но потом сказал:
— Вот слова моей молодости: — я бы море превратил в золото, если бы оно было из ртути. Я стар и дряхл. Минуло время, и я не нашел философский камень.
Звенели реторты. Он поднялся, зажег свечу и стал обходить свои приборы.
И это были первые века его путешествия.
— Свинец — легкоплавкий, он — отец благородных металлов. Краску, которая окрасит жидкое серебро — неверную ртуть, назови философским камнем.
Он качал головой и шел дальше. Под ударами ног звенели реторты и колбы.
— Я стар и дряхл, глаза мои слабнут, голова седа — я не нашел философский камень.
— Металлы растут в земле, — сказала реторта, что стояла на краю стола, между горелкой и тонкой колбой. Она засмеялась и повторила: — Металлы растут в земле.
Но Фауст остановился молча и смешал вино с ядом.
И это были вторые века его путешествия.
— Возьми кусочек боба, размельчи его в тонкий порошок и смешай с порошком красным. И тогда вся смесь станет красной. Возьми частицу этой смеси и раствори в ней тысячу унций ртути. И не забудь заклинаний.
— Ртуть — Меркурий, — сказала та же реторта, — солнце — золото, а свинец — Венера. Не забудьте о планетах, доктор. Но мы готовы, попытайтесь, попытайтесь еще раз.
— Поздно — отвечал доктор — скоро смерть явится за мной. На плечи — саван вместо тоги схоласта. Я оставлю вас. Быть может я в аду найду философский камень?
Он разбил приборы и растоптал стекла со звоном. И тогда выпил вино и яд и так отправился в путь за философским камнем. С запада на север, где полная луна, по точным законам алхимии.
И это были третьи и последние века его путешествия.
Милостивые государи и милостивые государыни: шарлатаны, ученые, мастера и подмастерья, все умершие и все живые и все еще не рожденные, города, страны, реки, горы и все небесные светила: Занавес опускается.
Рассказ о 4-х странниках окончен. Приходит время показать вам пятого странника.
Куклы в ящике, ящик за спину, палочка в руки — пятый странник отправляется в дальнейшее путешествие.
Октябрь — декабрь 1921 г.
Бор. ПильнякТретья столица
«Третью Столицу» читали многие до напечатания, и она вызывала неожиданные недоразумения. — В каждом рассказе есть печка, от коей танцует автор, — так вот об этой печке я и хочу сказать.
Я писал «Третью Столицу» сейчас же по возвращении из-за границы, — по сырому материалу, писал, главным образом для Европы, — поэтому моя печка где-то у Себежа, где я смотрел на Запад, не боясь Востока (на востоке, как известно, восходит солнце).
Эту мою повесть, отнюдь не реалистическую,
я посвящаю
АЛЕКСЕЮ МИХАЙЛОВИЧУ
РЕМИЗОВУ,
мастеру,
у которого я был подмастерьем.
ОТКРЫТА
Уездным отделом наробраза
Вполне оборудованная
— БАНЯ —
(бывш Духовное училище в саду) для общественного пользования с пропускной способностью на 500 чел. в 8-ми час. рабочий день.
Расписание бань:
Понедельник — детские дома города (бесплатно).
Вторник, пятница, суббота — мужские бани.
Среда, четверг — женские бани.
Плата за мытье:
для взрослых — 50 коп. зол.
для детей — 25 коп. зол.
Сроки: Великий пост восьмого года Мировой Войны и гибели Европейской культуры (по Шпенглеру) — и шестой Великий пост — Великой Русской Революции, — или иначе: март, весна, ледолом, — когда Великая Россия великой революцией метнула по принципу метания батавских слезок, — Эстией, Латвией, Литвой, Польшей, Монархией, Черновым, Мартовым, Дарданеллами, — русской культурой, — русскими метелями, —
— и когда —
— Европа —
была:
— сплошным эрзацем —
(Ersatz — немецкое слово, значит наречие — вместо) —
Место: места действия нет. Россия, Европа, мир, братство.
Герои: героев нет. Россия, Европа, мир, вера, безверье, — культура, метели, грозы, образ Богоматери. Люди, — мужчины в пальто с поднятыми воротниками, одиночки, конечно; — женщины: — но женщины моя скорбь, — мне романтику —
— единственное, прекраснейшее, величайшая радость.
В России — в великий пост — в сумерки, когда перезванивают великопостно колокола и хрустнут, после дневной ростепели, ручьи под ногами, — как в марте днем в суходолах, в разбухшем суглинке, как в июне в росные рассветы, в березовой горечи, — как в белые ночи, — сердце берет кто-то в руку, сжимает (зеленеет в глазах свет и кажется, что смотришь на солнце сквозь закрытые веки), — сердце наполнено, сердце трепещет, — и знаешь, что это мир, что сердце в руки взяла земля, что ты связан с миром, с его землей, с его чистотой, — так же тесно, как сердце в руке, — что мир, земля, человек, кровь, целомудрие (целомудрие, как сумерки великопостным звоном, как березовая горечь в июне) — одно: жизнь, чистота, молодость, нежность, хрупкая, как великопостные льдинки под ногою. Это мне — женщина. Но есть и другое. — В старину в России такие выпадали помещичьи декабрьские ночи. Знаемо было, что кругом ходят волки. И в сумерках в диванной топили камин, чтоб не быть здесь никакому иному огню, — и луна поднималась к полночи, а здесь у камина Иннокентием Анненским утверждался Лермонтов, в той французской пословице, где говорится, что самое вкусное яблоко — с пятнышком, — чтоб им двоим, ему и ей, томиться в холодке гостиной и в тепле камина, пока не поднялась луна. А там на морозе безмолвствует пустынная, суходольная, помещичья ночь, и кучер в синих алмазах, утверждающих безмолвие, стоит на луне у крыльца, как леший, лошадь бьет копытами: кучера не надо, — рысак сыпет комьями снега, все быстрее, все холоднее проселок, и луна уже сигает торопливо по верхушкам сосен. Тишина. Мороз. В передке, совсем избитом снежными глышками, стынет фляжка с коньяком. И когда он идет по возже к уздцам рысака, не желающего стоять, дымящего паром, — они стоят на снежной пустынной поляне, — в серебряный, позеленевший поставец, — блеснувший на луне зеленым огоньком, она наливает неверными, холодными руками коньяк, холодный, как этот мороз, и жгущий, как коньяк: от него в холоде ноют зубы и коньяк обжигает огнем коньяка, — а губы холодны, неверны, очерствели в черствой тишине, в морозе. А на усадьбе, в доме, в спальной, домовый пес-старик уже раскинул простыни и в маленькой столовой, у салфеток, вздохнул о Рождестве, о том, что женщин, как конфекты, можно выворачивать из платья. — И это, коньяк этих конфект, жгущий холодом и коньяком, — это: мне — Ах, какая стена молчащая, глухая — женщина — и когда окончат