Круг. Альманах артели писателей, книга 3 — страница 12 из 43

Таким тоном были сказаны эти слова, что сразу порвали все весенние чары. Булочка быстро юркнула в темноту.

— Дурак я, дурак, старый дурак, — выругал себя Азбукин. — Чего захотел? В волосах уже седина не на шутку, в кармане только шесть пудов ячменя, на ногах теткины ботинки, на шее сама старая тетка, а туда же? Романы разводить! Не для нас они!

Азбукин поровнялся с домом, в котором до революции помещалась винная лавка, после революции — школа. При нэпе школа была сокращена и теперь национализированный дом с заколоченными комхозом ставнями, вероятно, обмозговывал, почему с ним за короткое время случились такие значительные метаморфозы. Мысль о винной лавке, когда то весело пьяно развалившейся в доме, навела Азбукина на мысль о том бесспорном источнике веселья, к которому прибегали все головотяпские граждане, без различия пола и сословий:

Самогонке.

— Зайти, разве, к Марковне? Будить только… А, впрочем, таким делом занимается, — встанет.

Азбукин осторожно постучался в окно домика, где ютилась Марковна. Ответа не последовало. Слышалось лишь похрапывание, легко достигавшее улицы через окно с одной рамой. Азбукин постучался сильнее, и тогда окно распахнулось и из него высунулась фигура самой хозяйки.

— Марковна, это я — тихо проговорил Азбукин, — Извини, что поздно. Товар есть?

— Есть, — вялым голосом ответила Марковна. — Заходи.

Она засветила лампу и приоткрыла дверь. Азбукин вступил в дом. Здесь прежде всего ему бросился в нос запах тулупа, пота, а затем уж тот знакомый всем запах, которым пахнут небольшие помещения, кладовушки, где в течение нескольких часов кряду спят плотно поужинавшие люди.

— Лучше я уж в сенцах подожду, — сказал Азбукин.

Марковна не заставила ждать долго. Вскоре силуэт ее обозначился в сенцах. Она протянула Азбукину бутылочку и сказала:

— Вот беда-то, посуды мало. Это от лекарства бутылка-то. Возврати пожалуйста.

— Обязательно, обязательно возвращу. А сколько стоит?

— Сколько? Ну, что с тебя лишнее брать: десять лимонов.

— А на ячмень, Марковна…

— На ячмень? Ну, полпуда ячменя. Нужно бы больше, ну да, как служащему скидка. Чего со служащего-то драть?

— Спасибо, Марковна. Завтра притащу ячмень. А только тетке ни-ни.

— Ну, да это… — Марковна не договорила, зевнув. — А товарец забористый. Спирт, ей-богу спит.

— Ну, как, Марковна, дела? — мямлил из вежливости Азбукин.

— Дела, как сажа бела. За товар-то с самой дороже берут. Говорят — страшно. Милиция обыски делает. А сват Максим говорил, что скоро опять казенки заработают. В Москве то, говорят, водочные заводы во-всю работают.

— Тоже переподготовка, — съязвил Азбукин.

— Что ты говоришь?

— Нет, я так… Прощай.

Азбукин вышел.

Закрывая за ним дверь, Марковна еще раз широко и сладко зевнула и прошептала: — Ах, ты господи Иисусе Христе.

Очутившись на улице, Азбукин извлек из горлышка бутылки бумагу и, понюхав, невольно сплюнул. — Без закуски, — с отвращением подумал он: но потом одной рукой приставил горлышко ко рту, другой заткнул нос как это делал при приеме касторки, и — большими глотками спустил вниз, в себя, вызывавшую тошноту жидкость.

Когда он опрокинул до дна бутылку, несколько минут было еще противное ощущение на языке и в горле, но потом приятное тепло разлилось по всему телу. Закружилась плавно голова, и Азбукин почувствовал себя так, что еслибы ему сказали: пойдем, Азбукин, сейчас на край света, — он ответил бы — пойдем.

Дома отворила ему тетка, по родственному, конечно, представшая перед ним в том одеянии, в каком спала.

— А, п-переподготовка, — заикаясь двинулся на нее Азбукин очевидно имея дело с галлюцинацией, а не с теткой.

— Что ты, ошалел? — всплеснула руками тетка, на всякий случай отшатываясь от шкраба.

— П-переподготовка ты, — твердил тот упрямо.

Тут тетка стала обонять запах, исходивший от племянника, и, поняв, что при данных условиях сражение она может легко проиграть, отправилась в свое логовище, проворчав:

— Опять нализался.

Тем временем Головотяпск спал. Спокойно спали Лбовы, Молчальники, Секциевы, Налоговы, Василии Ивановичи, юрисконсульты, отцы Сергеи, — спал весь чиновно-обывательский Головотяпск, убаюканный мирно журчащей сказкой, которую нашептывала Головотяпа о том, сколько плотов прошло по ней сегодня, какая сочная ядреная, как репа, отдающая самогонкой и махоркой, ругань рвалась с этих плотов, сколько за один только день положили себе в карман господа служащие в учреждении, именуемом «Головотяпо-лес». Головотяпск спал и видел во сне свиные рыла, просмоленные бочки, наполненные синим суслом сивухи, дохлых кошек на берегу Головотяпы, и — не видел того свежего морского простора куда течет Головотяпа, где струятся прекрасные, как видения, большие морские корабли, где дух захватывает от простора и солнца и новой жизни.

Да, новой, совсем новой жизни!

Леонид ЛеоновГибель Егорушки

М. В. Сабашникову.

Каб и впрямь был остров такой в дальнем море ледяном, за полуночной чертой, Нюньюг остров, и каб был он в широту поболее семи четвертей, быть бы уж беспременно поселку на острове, поселку Нель, верному кораблиному пристанищу под угревой случайной скалы. Место голо и унынно, отдано ветру в милость, суждено ему стать местом широкого земного отчаянья. Со скалы лишь сползают робкие к морю, три ползучие, крадучись, березки, три беленькие. Приползли морю жаловаться, что-де ночи коротки, а ветры жгучи, — море не слушает взводнем играет, вспять бежит.

Над Нюньюгом по небу в зимние ночи полыхают острозубые костры сияний северных. За Нюньюгом, в морской глубине летними ночами незаходимого солнца пожар стоит. А по болотным нюньюгским местам расползлась на все восемь разноименных сторон невеликая ягодка клюковка, единая радость голого места за полуночной, последней чертой. Еще ростет по Нюньюгу брусничка, клюквина сестричка, матушке морошке сноха. Птица, протяжным криком осеняющая нюньюгскую весну, клюет ее. А еще курчавится в зыбинах мох белый. А на самой последней тупине, где ночные воды лижут непрестанно зуб-камень, встала посередь кукушкиных ковров единая сосна, рослая старуха, глухо шумящая на ветру.

Приходил сюда один самоедин смелый, молодой человек, по взбудному следу зверя. Ветер душу его к сосне пригвоздил. Провисела душа на гвоздике долгое множество лет. И состарилась. И скатилась к морю гнилым дуплом, безглазым отрубком.

* * *

Олень не тощ, а нарта справна, а малица не ветром стегана, — выехать тебе из Нели поране, к обеду сумеешь до Егорушки берегом домчаться. Там забудешь под пресветлым взглядом его и про всякую скорбь жития и про то, что с головой тебя завеять сбирается встречный снег в кривом овраге над Выксунью.

Тихое неветреное небо живет в Егоре. Было утро однажды, чайки гнали криком воронью зиму, — белый ошкуй, на ледяном откосе с Егорушкой встретясь, земно поклонился ему, теленком мыча.

А в пору ту, когда рыхлой земле сырой отроду еще не боле трех дней было, наступил Никола нечаянно, землю дозором обходя, на смутную грань моря и суши первозданных и след свой оставил здесь… Промелькнули потом буйной оравой неуловленные в память дни, канули в пустотные тартарары вся сотня сотен и тьма тем. И в том Николином следу вырубил отец Егорушкин хижинку себе двуглазку и сараюшко к ней. А чтоб неповадно было косоглазым бурьям под крыши заглядывать, придавил он крыши каменными, круглыми лепехами.

Отошел однажды Егорушкин отец, деревянное распятье могилки его еженощно хорява-ветер целует, отправляясь на разбой. Прикупил тогда себе Егорушко карбасов новых два, сплел себе сильны яруса, взял жену себе, узкоглазую Иринью, Андрея Фомича дочь из поселка Нель… Иринья, вот она: в глазах ее щебечут серые ласковые пичуги, сердце-же подобно обители веселых зайчат. Два лишь года отделили Егорушкину свадьбу от нонешнего дня.

Так и живут они. Ходит Егорушка на грудастом карбасе по заливчику, снимает яруса, а жена ему веслом привычным правит путь. Ветер им песню котенком мурлычет. Волны бегут, торопясь разбиться. Глазу широко, и душе легко.

* * *

Зачнем рассказ свой с единой рыжей осени.

Вечер обозначил лиловой тучей в закате поздний путь свой. Пол-неба в огне, пол-неба в пене морской. А по Нюньюгу расползлись туда и сюда огненных колымаг колеи.

На зализанной морем отмели, возле карбасов, сидят два. Колеблет ровный ветр пасмурную зелень моря и немногие былинки, касаясь и головы Егорушкиной, осиянной светлым льном волос. Торчит несуразно у Ириньи под холостинной юбкой выкруглившийся полной луной живот ее. И это хорошо, что на девятом месяце она. Скоро-скоро, недолго ждать осталось, заплачет маленький на острову. И отмерит Никола рыбной благодати нескупо на сынишку Егорушки, нагоняя рыбу в заливчик подобно весеннему тюленю. Что-ж, выедет Егорушко в утрее время, да и подцепит пикшуя пудов на двенадцать… Вот дивень, на таком и в Соловки обыденкой скатать возможно!

Сидят два. Неторопливым ручьем разговор идет. Одиночью не замутить сердец их.

— Сергей-то Яковлич, хорошо, мучки догадался.

— Наказывал я ему про мучку, с весны еще наказывал.

— И сахарку тожь. Для маленького-то ко времени подошло.

— И сахарку.

Золотой буерак в небе из пены вылез. На нем замечательный, неувядающий расцвел раскидисто небывалый огненный цвет.

— Егорушко, слышь, звон идет.

— Зво-он!

— Може с Кондострова то? В набат колотят?

— Пора не пожарная. Вечерний то звон.

Порождая смиренство духа на встречных кораблях, на малых островах, на рыбных ловах, в кораблиных становищах, идет по соленой ряби моря ледяного Саватеево благовестие.

Побурели болотца радужной ржой. Тащут ветры в синие погреба грузные ижемки свинцовых облаков. А небо великим пожаром журлит, клокочет цветным как пасхальная в Нели ярманка.