— Найдем, найдем, самую красивую найдем.
И собаки черные крутятся возле, черные, а поседели — снег, мороз:
— Найдем, найдем, — взлаивают хором.
Пиля весь погружен в сборы, неугасимую трубку некогда раздуть: торчит в зубах мертвой загогулькой.
— Айда вперед… Ко-ко! Ну, вы, не отставайте!
Куда? Прямо. В то место, где весна живет. Прямо. Даже не оглянулся Пиля на брошенное стойбище. А что ему? Пиле везде приют. Был бы огонь да лес.
Сидит Пиля на переднем олене — олень рогастый, крепкий — голова у Пили огромная — вот так башка, этакой во всей тайге не встретишь. Не даром все смеялись над ним:
— Как ты и родился такой?
Башка у Пили волосатая, длинная грива сзади, в косы плести Пиля не умеет. А поверх волос — какой-то колпак из красной тряпки.
Вот все, бывало, говорили: Пиля урод, Пиля страшный: сам лесовик с перепугу сдохнет, ежели встретит Пилю невзначай.
С утра до но́чи, с утренней зари до поздних ярких звезд, каждый день все вперед, вперед правит путь свой Пиля. А чего ищет — не находит.
Как стрела из лука летит его взор туда, сюда: выйдет в долину речки — во все концы смотрит, взнесут его олени на вершину сопки — край неба виден — а того, что надо — нет…
— Мне надо бабу, — говорит он каждой сосне кудластой, каждому гнилому пню.
— «Может, жену, может быть, мать с сестрой?» — спрашивает его ветер.
— Бабу! — упорно твердит Пиля и свистит злобно, звонко, словно иглой каленой колет насквозь тайгу.
Он очень хорошо знает, что ему надо. Не жену, не сестру, не мать.
Ему надо все:
По тунгусски:
— Аши.
По русски:
— Бабу.
И мать, и сестру, и жену, все вместе.
Разве была когда у Пили мать? Он от поганого гриба родился, его шайтан принес. Не было у Пили матери, а надо. До зарезу надо, тоскливо одному, все один, да один. Скушно.
И сестры у Пили не было, а надо.
А вот и самое главное, что надо Пиле, всему голова, страшно и подумать: жену.
— Ох ты!.. Жена-а! — сладко простонал Пиля, зажмурился, ухмыльнулся во весь рот, боднул головой, едва на олене усидел — голова у Пили огромная, что твой пень, перетянула.
И куда его несет олень — не знает, что кругом — не видит, все пестро, пестро, искры красные в глазах, огни по сторонам, и словно бы кто тихим голосом поет, женским, заунывно так, тонко выводит, ласково.
— «Вот и я… Что же ты. Слезай, бери!»
Всхрапнул Пиля, открыл глаза, тьма кругом.
— Неужто ослеп я? Неужто спал?
Ночь, звезды. Олени в куче. Видно, давно остановились. Собаки спят. Удивился Пиля.
— Ночь, верно ночь… хе!
Развел костер, набросал по снегу хвой, раскинул на них шкуру, лег, а сам думает, греясь у огня:
«Надо богу помолиться, как поп священник учил, Аркашка кривой, батюшка отец».
Встал Пиля на колени, крестится, в небо смотрит, в Золотой прикол, — звезду высокую, — требует, кричит:
— Эй, Никола батюшка! Слышишь, нет? Давай мне скорей бабу, пожалуйста давай. Один я, сиротинка я… В каменный чум к тебе приду, в гости, ты там за стеклом сидишь, знаю… В шапке… Ежели дашь, эй, Никола, и я тебе дам!.. я тебе палку поставлю, как ее… Мягкую, с ниткой, как ее… Слышишь? А не дашь скорей бабу, так и наплевать! И сам найду. Прощай, Никола-батюшка. Русский бог — матушка.
Пиля так усердно, так часто в землю бухал, аж вспотел. Мороз с дымом, с белой пылью, а Пиле жарко — стал снег глотать. Потом вытянул ноги и завяз в мертвецком темном сне.
Так только в сказке бывает, в страшной и сладкой сказке.
— Вот олени, вот и собаки. Гляди, гляди: человек спит!
Девушка встала над Пилей, звонко смеется, в ладоши бьет:
— Гляди, гляди!.. Страшный какой, губастый.
А Пиля дрыгает то правой, то левой ногой, губами чмокает, облизывается, должно быть сладкую ежу ест, должно быть, крепкое вино пьет, видишь: в пляс пошел.
— Ха-ха-ха-ха-ха!..
Всхрапнул Пиля, продрал сначала правый, потом левый глаз.
Сердце упало, ударило, кровью захлебнулось: — «Баба, — женщина». Узкие щелки раскосых глаз шире, шире. Открылся рот, в улыбку сложились губы, и ноздри стали раздуваться, как у хорька, почуявшего пахучий след белой куропатки. — «Баба»! Неужели сон? Нет, смеется. Живая, румяная, и серьги в ушах. И крест, и браслеты. Веселая.
— Здравствуй, — сказал Пиля и приподнялся.
— Здравствуй, — ответила живая, веселая.
Пиля изо всех сил обоими руками свою голову скребет, вынул трубку, достал уголек из полусонного костра.
— Ты кто такая? Девка? Баба?
— Девка.
— Откуда?
— Я? Смотри! — она быстрой рукой ткнула вправо: звякнули в ушах висюльки, — вот!
Дымок вблизи клубится, чум стоит.
— Когда пришла?
— В ночь.
— Куда идешь?
— Не знаю. А ты куда?
Пиля подумал и сказал, усердно царапая руками спину.
— Я? Маленько знаю, маленько нет.
— Ищешь, что ли, кого? Может оленей ищешь? — спросила она.
— Ищу, — сказал Пиля. — Тебя ищу, — и прищурил глаз.
— Меня-а-а?! — насмешливо протянула веселая и так круто повернулась, что подол белой ее парки хлестнул Пилю по приплюснутому носу.
Пиля дружелюбно крякнул и чихнул. Потом лениво потянулся за жердиной, чтоб огреть сученку, хамкавшую над самым его ухом, — глядь, а веселой то и нет…
Пиля протер глаза, что за чудо — нет. И чум пропал, и дым исчез. Эге-геее… На голове его зашевелились волосы, а губастый рот широко открылся. Прочь от этого лихого места, прочь!..
Было серо кругом. Издыхал, валился на земь день. Надо бы есть и собаки пищи просят. Некогда! Айда скорей…
С трубкой в зубах ошалело шагает Пиля лесом, оленей в поводу за собой тащит, острой пальмой железной просекает сквозь чащу торопливый путь.
А тьма все гуще. Все ослепло кругом и в горной ночи, в черном морозе пересвистнулись шайтаны из края в край. И чьи то голоса: то хохот, то рев, то песня. Ах, проклятое место… Собаки жмутся возле ног, рычат, шерсть кверху, хвосты вниз. И заклятый черный дух за шиворот его схватил: ай, ай!..
Как бросит тунгус оленей:
— Батюшка Боллей, звериный хозяин, не мучь, пусти! — Да ходом, ходом, сквозь тьму, сквозь страх.
Вдруг светом опахнуло:
— Стой! Куда?!. Эй, бойе![1]
Пиля враз остановился. Большой костер. Чум, старик и та… вот та… веселая…
— Что ж ты, бойе, назад вернулся? — спросила она лукаво и стала выколачивать из здоровенной сохатиной кости мозг.
— Как — назад? — грубо проговорил Пиля. — Я вперед. Вперед да вперед.
Та раскатилась звонким смехом и погрозила костью:
— Я стояла возле тебя, говорила с тобой. А ты сидел, сидел, да повалился, как старый сохатый и захрапел. Очень ты здоров спать, бойе.
— Врешь, — возразил Пиля, и для угощенья подал старику дымящуюся свою трубку. — Я не спал.
— Не спал? Ха-ха-ха…
— Что ж смеешься? Я был пьяный. Может и заснул.
— Пьяный? — воззрился на него старик, и сморщенное лицо его сразу покрылось маслом, — где ж ты взял вина? До села надо два месяца итти.
— Где взял? — задумчиво переспросил Пиля. — Уж взял. Я знаю, где взять. Взял да и взял.
— Ну, поднеси мне, — сказал старик и сплюнул. — Где же вино?
— А вот, — нерешительно ответил Пиля и стал копаться в кожаной суме. Он долго там шарил, кряхтел, сюсюкал. Старик нетерпеливо крикнул:
— Ну, скоро? Давай! Чего моришь?
Пиля посмотрел сначала в прищуренные глазки старика, потом на девушку и сказал:
— Вспомнил. Это я во сне пил. Русский угощал меня… Михалка. Во сне.
Тогда оба враз — и старик и девушка — захохотали.
— Веселый ты, — сказал старик, трясясь от смеха и кашляя.
— Мало-мало веселый, — подтвердил Пиля и тоже улыбнулся.
— Веселый, верно, — сказала девушка и облизнула свои покрытые жиром пальцы. — Веселый, только дурной.
— Россомаха дурная! Я не дурной, — обиженно ответил Пиля. Он жадно посмотрел на розовый горячий мозг, который отправила в рот девушка, на ее сладкие алые губы. И ему вдруг неудержимо захотелось есть и целоваться. Он жарко задышал и сел к костру.
— Как же не дурной, ежели колесо такое сделал: от нас ушел, да к нам и вернулся. Ведь твой костер вон там горел.
— Врешь, — сказал он.
— Вру?
— Врешь. Дай ка мне есть. Я голодный.
Она вскочила, дернула его за отсыревший рукав парки:
— Пойдем!.. Тогда будешь знать, кто врет. Пойдем!
— Ну, пойдем, — недовольно сказал Пиля и поднялся. — Мне все равно. Пойдем. Куда это?
Девушка пустилась рысью, серьги ее звенели, он еле поспевал за ней.
— Стой! — крикнула она. — Видишь?
Они стояли у потухшего костра, на том лешевом месте, где провел он прошлую ночь. Пиля обомлел, льдом сковалось сердце. Но вот глаза его засверкали, он исступленно завизжал:
— Ты не баба! Ты шайтан!! Ты мертвая!!!
Та раскатилась хохотом и вдруг захрипела: тунгус схватил ее за горло и бросил в снег:
— А, шайтан! — шипел он. — Вот узнаю… кто ты есть… Ага!
Оба, урча, барахтались в снегу. Она со всех сил теребила его волосы, грызла губы, билась. Он рвал на ней парку, рубаху и хрипел, словно бешеный волк, которому скрутили морду.
Девушка почувствовала, как жесткие руки жадно шарят ее грудь. Ей больно, ей очень больно…
— Геть!! — раздался внезапный окрик старика, и по большой голове Пили стукнула, как по пустому котлу, жердина.
Пиля вскочил и отряхнулся. Поднялась и девушка, она закрыла лицо руками — яркий месяц в глаза светил — и отвернулась.
— Ну? — сердито проговорил старик и подбоченился.
Пиля пощупал затылок, — вспухла шишка — и сказал тонким, виноватым, заискивающим голосом:
— Ты меня огрел ладно.
— Да-да… хорошо огрел, — согласился старик.
— Ничего. В самый раз. Больно ладно, — отчетливо сказал Пиля, он поймал ухом таящийся смех девушки и моргнул в ее сторону:
— Я думал, она шайтан. Нет, баба. Самая настоящая, самая живая, сладкая. Вот возьму ее к себе. Она дочь твоя?