как рвут куски из рук те солдаты, у которых нет денег и нет возможности украсть — «голодом насидишься.» И «чтобы кусков под головами не оставалось.» Корки, куски, как утверждают, идут снова в квашню… Казарму обкрадывают. Но казарма еще обкрадывает сама себя.
В неделю раз, хорошо два — «крошонка» из баранины с вермишелью — любимое блюдо в нашем меню. Можно еще есть щи с мясом (изредка). В остальные дни сплошь так называемая «рыба». Когда щи, — выдают «порции.» Приносят в железном запертом сундуке, как некую драгоценность, мясо, нанизанное порциями на лучинки. Мясо плохое и масса песку: для веса. Так и скрипит на зубах, как ни выколачивай. Каши за обедом хороши, да дают так мало, что едва по хорошей ложке на брата. Рыба. От нее в баках плавают всегда несомненные признаки: хребты и головы. Суп — всегда чрезмерно острый с красным стручковым перцем, — свирепее молдаванского «паприкаща.» Обжигает рот. У меня даже рот «обметало.» Говорят, что — против цынги. В конце концов казарменные супы имеют не питательное, а стимулирующее значение, чтобы желудок легче выносил хлеб и кашу. Товарищ Прудников (со вздохом): «Я ломтик черного хлебца утаил — заверните-ка в салфеточку, ужо с чайком скушаем.» Супа не доедают. На лестнице в кухню в обед дежурят мальчишки и девчонки с конскими ведрами: им и сливают, свиней кормить. То-есть, к свиному корму прибавляется и замешивается «для аппетита».
За городом в бараках стоят несколько полков. Бараки растянулись на десять верст по берегу реки. «Вы живете во дворце, а мы в ночлежке», — говорит москвич, попавший в барак. Начать с того, что у нас в казарме — водопровод, а там надо наносить воду из проруби с реки ведрами. Умывальники у них поставлены на дворе — по спартански закаливают. И кабинеты задумчивости — в ста саженях от иного барака, а это при такой экономии времени, что штаны «в три счета» натянуть полагается, — дело не последнее. А у нас — тут же и промывные!
Как мы живем и работаем строго по часам, так удивительную правильность приобрели все физиологические отправления, словно и тут дисциплина.
Уходит маршевая рота, одетая во все новенькое. И стоптанные раскисшие сапоги с них сняли — в починку и нам потом пойдут. Старые сапоги — дрянь. Помню, весной прошлого года, когда армия наша дралась с наседающими германцами палками и разувшись сапогами, — разговор с солдатом, раненым в таком неравном бою. Лежа на носилках, он блаженно затягивался папиросой и с увлечением говорил: «Сапог у нас вполне достаточно. Видишь на мне сапог — совсем крепкий. В лазарет приду — давай другие, пофасонистей. Новенькие дадут. Сапогов у нас хватит!» Теперь, если верно, снаряды есть. Зато с сапогами не вполне благополучно. В нашей роте кадровые и те по грязи ходят без подметок, если нечем заплатить каптенармусу. У Габриловича подошва подвязана к головке веревкой.
У бывалых солдат ложки за голенищем не кленовые, а железные, луженые. На фронте принесут в блиндаж кашу, а она замерзла, пока донесли. Деревянную ложку сломаешь, а каши не наскребешь.
Маршируем, требуют «ногу» так, чтобы «земля провалилась». Сколько на этом нелепом стуке стоптано сапог миллионами наших солдат! Пустяк? Нет, не пустяк, если это делается после галицийского отступления. Не одно это, а и многое другое. Сами учителя, из бывших на фронте, говорят: «Все это вам не нужно». Не сапог жалко, а времени. На отдание чести трата времени в среднем семь дней на солдата. То-есть наша армия на это потеряла не менее пятидесяти миллионов суток. Неужели и в Германии так же готовят солдат?
Идешь по городу и со всех дворов свиное хрюканье и гоготанье гусей. Как же может хватить хлеба: ведь, все это на казарменном хлебу и щах вскармливается.
Прапорщик (случайно в казарме) мимоходом поставил на нары шашку и стоит, скрестив на ней руки и подбородком опершись, слушает.
Учитель. Фахретдинов! Что нам напоминает вензель?
Фахретдинов. Вензель напоминает имя императора, который даровал знамя, господин учитель.
Учитель. Отставить. Вензель напоминает первую букву…
Фахретдинов. Никак нет, господин отделенный. Вензель та самая и есть буква.
Учитель. Врешь!
Прапорщик (учителю). Молчи, дурак, если сам не понимаешь, когда тебе верно говорят.
Торт Пралинэ привез с собой большой флакон с одеколоном. — «Я, говорит, каждый день привык обтираться одеколоном» — «Каким?» Обиженно: — «Конечно, брокаровским!» Ломовой извозчик Романов («Меня все болото в Москве знает, фамилия громкая») посмотрел, фыркнул: — «Одеколон!» С такой силой презрения, что Торт беспокойно замигал глазками: — «А что?» — «Ничего, запах хороший.» Вечером Торт отомкнул сундучек — все в порядке, а флакон пустой. Романов: — «Что, что? Ясное дело, выпили! Кто же нынче одеколоном умывается.» Романов был все время с нами на плацу. Он тут не при чем.
Казарма про себя мурлыкает обрывки маршевых песен. Чаще всего слышу: — «Ты скажи моей хозяйке, я женился на другой. Я женился на другой.» Больше всего любят: «Вы не вейтеся, черные кудри, над моей больной головой.» И в этой песне любовь не к жене, солдатке, а к «другой.»
Я купил за три рубля у раздатчика керосина маленькую керосиновую лампочку (в 5 линий). Фактом сей покупки приобрел и право писать. На покупку керосина даю особо. Лампу ставлю на подоконник, а чтобы свет не мешал соседям — ширма из газетного листа. Лежу грудью на изголовьи и пишу карандашом.
Когда взводному что-нибудь написать: «Ребята, у кого есть карандаш?» Молчание. Проходит полминуты. — «Ребята, у кого есть карандаш?» Молчание, потому что он карандаши зажиливает, домой отправляет — там у него дети учатся. — «Фурсов!» — «Я!» — «На носках! Боевая задача: найти карандаш.» Фурсов: — «Ребята, у кого есть карандаш?» — «Мы неграмотные,» — голос с верхних нар.
Поговорка «Беглый огонь, один патрон» привилась со времени галицийского отступления.
У ефрейтора Коротина — баба. Приходит. Лицо бледное. Брови будто проведены тонкой кистью, обмакнутой в китайскую тушь. Что редко бывает: женщина не прилипла, не виснет, не влипается, а все кружится около него, приникает, но не впилась клещом. — «Коротин, нескромный вопрос: жена?» — «Нет, так приблудилась бабенка.» — «Мужняя жена?» — «Нет, солдатка. Мужа у ей в Августовском лесу пришпилило». — «Как пришпилило?» — «Мы отходили. Лес — мачтовый. Лежишь за деревом. А он снарядами лес как машинкой стрижет. Сосны вершину срезало. Она, как оперенная стрелка, концом вниз пала и приколола его к земле. Насквозь пробила. Я ей и рассказал про мужа. Мы с ним рядком за той сосной лежали. Одного взвода. А губерний разных.» — «Что же у ней — дети?» — Неохотно: — «Не знаю. Сказывает, что нет.»
Все забыто. И никакой боли. Так легко, вероятно, мертвому, если только мертвому дано это счастье последнего успокоения. Если нет — жестоко. У покойников всегда такие мирные лица. Никогда не видал с гримасой мучений. А какие бывают!
Вот если с неба падет оперенная стрела и неловко, не сразу к земле приколет. И вертись на булавке, пока не сдохнешь.
Всем легко. О доме забываем. Писем не ждем. И мало кто пишет. Там дома, вероятно, какое от этого беспокойство!
Коротин говорит: «Потом опять скушно станет». Еще как!
Бег начинается с полминуты. Первая полминута ужасна. Ведь я не бегал вот уж сколько лет. Разве иногда трусцой пять сажен к трамваю. Торт Пралинэ упал. Прапорщик подошел: — «Что лежите?» — «Так точно, ваше благородие, лежу!» — «Ну, лежите.»
Потом минута и постепенно до пяти минут. Втягивают в бег дней десять. Иванов в четвертом взводе на девятом дне свалился и горлом кровь.
Возвращаемся с занятий. Поем: «Вы послушайте, ребята, мы вам песенку споем.» Устали. Поем, словно нищего… тянем. «Пой веселее!» — «Эх, да мы три года прослужили, ни о чем мы не тужили…» — «Не все поют. Рота, стой!» — «Кругом! Бегом марш!» Оттепель. Грязь развезло. Выдергиваешь ноги, — бутылку откупориваешь. «Рота, стой!» — «Кругом! Шагом марш! Песню». Как грянули: «Стал четвертый наставать, стали думать и гадать…»
К цейхгаузу подвезли воз прелых шинелей. Снимают пластами. Как снимут: пар идет от воза, как от гниющего назьма. Шинели и впрямь горят — руку жжет. Где это их гноили? Попробовал край: ползет сукно, как марля. Шинели ношеные, надо полагать с фронта. Из кармана одной выпала бумажка. — «Не деньги ль.» — «Эва, там уж все перетрясли. Я раз ножик нашел!» — «Письмо.» Кинул. Ветер подхватил и погнал по земле письмо. Я поднял. Почерк женский. С милыми ошибками. «Ты взял себе на память платок порванный и худой. Я бы дала тебе хороший.»
Вчера после поверки подпрапорщик Сигов (контр-разведка) кричал: — «Командир особого взвода в канцелярию». После обеда всю роту выгнали на двор — кроме отдельного взвода. К отдельному взводу ротный держал речь. Объяснял, что отдельному взводу быть может вскоре придется охранять порядок от злоумышленников. Отдельному взводу выданы боевые патроны по тридцати штук на винтовку и по пятидесяти на револьвер. Вечером после поверки в уголку у взводного разговор у кадровых промеж себя: — «Ну, что ж, если скомандует стрелять — у меня только одним патроном меньше останется — только и всего.» — «Нет, уж если так, то не один, а три: всем им троим по пуле.»
В нашей кухне — три котла емкостью примерно в 50 ведер каждый. Приволокли из склада со двора десять мешков картошки. Выва