Круг. Альманах артели писателей, книга 4 — страница 28 из 46

Жена приехала, значит, денег привезла. Вывернуть Бермятина опять на-лицо. На-изнанку уж выворачивали — все вытрясли.

* * *

В поучительной книжке для солдат: турок и русский. «Из кармана перцу зернышко достал.» — «Наше войско невелико, а попробуй, раскуси-ко, так узнаешь каково против мака твоего». Турок предлагал пересчитать пригоршню маку. Книжка старая, конца прошлого века.

* * *

Фельдфебель Лопатин фатоват. Немножко картавит даже. Читает «Сатирикон» и любит рассказывать «пикантные анекдоты»: — «Барышня (телефонистке), дайте мне 606.» На улице видел: Лопатин, колебля туго стянутый поясом стан, что-то нашептывает девице в модной размахайке. Она прячет носик в муфту и фыркает. От Лопатина пахнет одеколоном. Три Георгия. Он так считает, что на всю жизнь тут устроился. Невесту с приданым присматривает. Что ему война!

* * *

Отсюда весь мир представляется разорванной сетью анекдотов. Что-то всплыло в памяти, новое мелькнуло и тотчас утонуло в чем-то еще. Жизнь — в роде того отрывного календаря, что висит у койки взводного. Календарь отрывной, но ни один листок, хоть уж конец года, не сорван. Колодка листков распушилась веером, до желтизны захватана грязными пальцами. Вечером перед поверкой подойдет к календарю какой-нибудь грамотей и вслух по складам читает листок за листком; начинает с восхода солнца, святцы, на обороте анекдот и меню: «Щи ленивые, матлот из рыбы, зразы, пудинг рисовый.» Листок за листом, пока не устанут глаза и мысль. Бросают на пятом, шестом листке. К календарю интереса больше, чем к газете.

* * *

Шванц-парад. Картина забавная. Все внимание направлено в одну точку: — «У солдата это самая главная вещь». Роздали листки с гигиеническими правилами — главное: «не совокупляться с незнакомой женщиной.» Незнакомая-то и влечет. В народе так и говорят про тех, кто любится: «Они знакомы.»

ВОЛНА.

«Ножницы» генерала Жоффра. «Кулак» генерала Гинденбурга, «Фаланга» Макензена. «Волна» генерала Брусилова. По крайней мере в нашей казарме ему приписывают изобретение этого приема тактики. Говорят, что немцы уже переняли наше наступление «волнами». Если так, то это лучшая аттестация, какой только можно ждать. Я, однако, полагаю, что основным принципом немецкой тактики наступление «волной» не сделается. Я бы сказал, что это изобретение не военное, а литературное. Оно тесно примыкает к общему словесному направлению, которое царит у нас до сих пор в военном деле, тогда как на Западе словесность во всех ее модификациях давно уступила место началу техническому, точнее технологическому.

«Волна все смывает на своем пути». «Волна на волну набегала, волна подгоняла волну». «И тридцать воинов прекрасных чредой из вод выходят ясных». Накопление живой силы в казарме через край естественно должно было привести к этой доктрине:

Море вздуется бурливо,

Закипит, подымет вой,

Хлынет на берег пустой.

Расплеснется в скором беге

И останутся на бреге

В чешуе златой горя,

Тридцать три богатыря.

Вот так и мы, повинуясь новой военной доктрине, «как волны морские» идем в атаку (здесь, в снежном поле, на воображаемые укрепления противника). Идем, согласно правилам, скорым шагом. Перебежек от укрытия к укрытию, чему нас научили в 1903 году японцы, не полагается. Почти бежим редкой цепью волна за волной, волна за волной.

* * *

Наше ли дело рассуждать? Военные не любят, чтобы о их специальности рассуждали «шпаки». Увы, наша армия, да и армия английская, например, не говоря уж о немецкой, давно сплошь штатская. И все у нас в меру способностей рассуждают. Каждый прием, каждое выражение в военном катехизисе теперь не на веру принимается, а подвергается в казарме критическому рассмотрению. Критический уровень не высок? Верно! И, что еще важнее, точки зрения, независимо от критической способности, весьма разнообразны. С этим тоже надо считаться. Пренебрегать более этим критическим отношением казармы невозможно, если только серьезно думают продолжать войну. Надо принять критику и ее выдержать, а для этого надо ввести столько разума во все, что тут делается, что руки безнадежно опускаются. Где нам разума взять? Если же пренебречь критическим настроением народного ополчения, то оно прорвется в формах неожиданных и вредных.

Фурштатов (синие штаны), евангелист Щенков — рассуждают, и кадровые тоже рассуждают. Извлечь бы из рассуждения этого всю его великую силу!

* * *

Ветер-ли, снег, оттепель иль дождь, на плацу поодаль ходит или стоит нищая дурочка. В руках у ней палочка. Она эту палочку беспрестанно вертит в пальцах, оглаживает и смотрит на солдат стыдливо пьяными глазами. Мальчишки ее бесстыже дразнят. Она бранится сердитым басом и швыряет в мальчишек комки грязи и мерзлого конского помета.

* * *

— «К Трындину баба приехала из деревни. Пять мешков привезла». — «Чего?» — «Без ничего!» — «Для чего?» — «Все для того-же».

* * *

В 12 часов ночи крик: «Особый взвод, вставай!» Вся рота проснулась. Из особого взвода, сердито сопя, одеваются, туго и медля, разбирают винтовки. Фурсов закурил. — «Фурсов, брось папироску!» — «Поди ты…………» И взводный ни слова. Ушли. Проходит час, другой — рота не спит. Вернулись, принесли запах свежего ветра. Тревога — пробная. Прошли до моста и назад. Разряжают винтовки. Смеются, ругаются. Спать не дают, серые черти!

* * *

— «Вот прапорщик Хвостов устроился.» — «А что?» — «Да у своего денщика квартиру снимает.» — «Что же, чистит ему денщик сапоги?» — «Погляди-ка, не он ли денщику чистит.»

* * *

Ночные тактические занятия. В голом лесу. Во мне открылся лесной страх: каждого куста боюсь, везде мерещится, хотя и знаю, что ничего нет и нас сотни. Как в сказке лес. Слушаешь шорох слева, а глазами косишь направо. Слух слышит что-то, а глаза на всякий случай — вдруг — опасность — готовят отступление. А потом лицом к шороху и напрягаешь слух, чтобы определить расстояние. Уши устают — вот неожиданное открытие. Я знал, что глаза могут устать (от чтения, яркого света), но уши, если не оглушительное что, не понимал. А вот от напряжения в тишине устают… Вероятно, на фронте все ощущения обостряются. И лучше будешь видеть.

* * *

Предлагают в учебную команду. Три месяца в учебной команде, командировка в школу прапорщиков, там четыре месяца. В общем 8–9 месяцев гарантия, что не попадешь на фронт. Спрашиваю себя, что выгоднее. Не для себя, а как бы на моем месте рассуждал тот, кого смерть страшит. Не смерть, а риск смерти. И все равно: невыгодно. Если через три месяца на фронт рядовым, то больше шансов получить легкую рану и на два — три месяца в хороший лазарет. А потом опять сюда и не сразу же опять повезут на фронт. А прапорщика через восемь месяцев положат на-смерть наверняка. Прапорщик на фронте живет всего десять дней. В бою. Учебная команда и физически не менее трудна, чем окопы или даже бой. Погоны меня не прельщают.

* * *

Я почти не ощущаю казармы. Сначала была пестрота неразличения, затем многое проглянуло и опять затянуло чем то. Это не туман. Напротив, все четко, ясно, прозрачно, но ничто не задевает, не поражает. И в чувствах нет сна. Я смотрю не на казарму, а из казармы. Галки летят. Звон с белой колокольни, опушенная инеем береза в золоте теплого заката. Небо сквозь берез синее.

ГРАФ ГОРОХОВ.

Всем отпуски в город. Двенадцать человек моего срока отпросились определенно в…… — «А ты, борода?» — добродушно спрашивает меня Сметанин. — «И я схожу.» И мысленно прибавил: «Надо же и солдатский…… посмотреть.» Никогда в жизни ни в одном…. не был, кафе-шантаны не в счет, там все по другому. Мысль явилась, что «посмотреть» и есть разврат. А те, кто за делом идут — свято. — «Вы идите к графу Горохову, сплюнув набежавшую слюну, советует Сметанин: — у него — всяких национальностей.»

«Граф Горохов» в низке. У ворот солдаты группами стоят, курят, пыхая огоньками папирос, и плюют. Девицы ходят вдоль фасада по улице и грудью в упор останавливают кто подошел вновь. И, с угрозой словно, обещают: — «Идем со мной. Хорошо будет!» Дальше вся улица в фонарях. Конкуренция. Единственный товар, с которым, повидимому, невозможна спекуляция.

Граф Горохов в пышной седой гриве. Борода апостола. Золотые очки. В стеганом халате. Взвесил меня взглядом: — «Вы бы прошли в „Аполло“ дальше, там интеллигентнее.» — «Мне не надо, я ради любопытства.» — «Чего ж, вот все мое хозяйство.» Повел рукой. Подвал. По среди корридор. Переборки из нового теса не до верха, двери плохой работы. Беженец. Было в Вильне «прекрасное» заведение. Все пришлось бросить. Обстановка «ампир». Девушек дорогой расхватали. Просил помощи. «Ведь на оборону работаем.» Отказали.

Я заглянул в одну из пустых каморок. — «Изволите видеть, каютка, а не комната.» На гвозде висит какое то отребье. Голая койка. Жестяная керосиновая лампочка на стене. В изголовьи образок.

Граф Горохов вздыхает: «Ничего не попишешь, надо как-нибудь перетерпеть трудное время… А впрочем, есть у меня, так сказать на комиссии, девчонка почище. Держу для случая. Не опоганена еще. Редкость по нынешним временам. И не дорого бы взял. Кричать не станет, ручаюсь.»

Обиделся, что я отклонил выгодное предложение, хихикнул неприязненно: — «Воображением действуете?» Мне стало стыдно перед ним. Вышел из подвала. Красные фонари. Небо темное, высыпали звезды. Небо в накожной болезни. Небо в сифилисе.

* * *

Декабрь. Сбрил бороду. Налипает при учении от усиленного дыхания много инея. Не брился никогда в жизни. Коротин размазывает мне по щекам пальцем пену и дерет тупою бритвой. И больно, и смешно и боюсь, что он полоснет по горлу. Посмотрелся в зеркало: чужая рожа. Чтобы быть бритым, надо иметь твердо очерченную нижнюю челюсть. Русские мало ели, чтобы бриться. Нас же вечно будет есть всякая бритая вошь. Усы буду закручивать.