Круг. Альманах артели писателей, книга 4 — страница 36 из 46

Этой могилы никто осквернить не посмеет. Казненных в 1907–08 годах хоронили на местах «бесчестных». Кое-где просто бросали в ямы с нечистотами на свалках. Лев Толстой за это и не пожелал себе могилы с попами. Если попы допустили такое, не кричали, не вопили — им это не простится. И на могилу Толстого по просьбе графини приходил какой то поп и служил, и кадил. Да не пахнет! Могила без креста — русская революция.

* * *

Родзянко думал сделать на царя впечатление телеграммой, что Кремль и «могилы ваших предков» в руках народа. То-есть мистическая угроза осквернением могил. Но его предки в Петропавловской крепости. Потому он и не обеспокоился.

* * *

Надо вернуться в казарму. Доктор говорит: — «Потерпите». — Чего ждать — все равно, полным человеком я никогда не буду.

12 апреля. Ехать в вагоне первого класса (положим, я еду во втором), хоть бы и без билета (у меня солдатский билет) — мое право: в скором поезде. Пусть кто угодно и что угодно кричит. Здесь теперь не теснее, чем во вшивой казарме. И удобств не менее, чем в окопной землянке. Я тоже человек с высшим образованием, но не выставляю напоказ значка. Вы заплатили? Они тоже заплатили потом и кровью. Непорядок? Так это вы к тем адресуйтесь, кто распустил на отдых миллион солдат и не подумал о том, как их доставить домой. Солдат не будет тянуться тысячу верст десять дней, когда и отпуск-то всего три недели. Дезертиры? Ну, это еще вопрос, кто тут дезертир, кто нет. Какое я имею право? Да то право, что я, худо хорошо ли, а глянул смерти в глаза. А вы «на оборону работаете!» Что на крыше пляшут и не слезая сверху «оправляются» — это уж нехорошо. Но это оттого, что мы то с вами в теплом (даже чересчур) вагоне, а каково им там на ветру ночью. Особенно на ходу.

Вы знаете, какую нас в первую голову песню петь учили в казарме? — Кадровая песня: «Мы три года прослужили, ни о чем мы не тужили. Стал четвертый наставать — стали думать и гадать. Стали думать и гадать, как нам службицу кончать. — Отца с матерью видать, с молодой женой поспать». Он три года со вшами чай пил, а вы его бычьей скоростью везти хотите. Да, что мы волы что ли…

* * *

Молодой человек в хаки и высоких сапогах. На рукаве — зеленая повязка с белыми буквами: «В. К.». Солдат почесался, встает с дивана: — «Вы, товарищ, в военном комитете?» Неопределенно: — «Да, я в комитете работаю». — «Садитесь, будьте добрый. В ногах правды нет». В. К. садится. — «В каком комитете то, товарищ?» — «В земском.» — «А что же буквы?» — «Это значит „военный корреспондент“». — «Та-ак!» — Недолгое молчание. — «Ну, я устал, дай-кось я посижу. В ногах правды нет».

Надо принять свободу со всей ее теснотой. Тесно стало многим оттого, что всем стало свободнее. Простор для инициативы, энергии, труда. Вот для чего пришла свобода. А кто думает, что ему еще какую то «свободу» или «волю» дадут, тот свою долю проморгает, ибо почин и труд не ждут. Работать. Работать. Работать.

Работа от рабства ведется. А мы только вырвались. Дайте хоть денек погулять!

* * *

Офицеры, хмурые на платформе с чемоданчиками. «До-свидания, счастливо оставаться!» Какой то думал-думал, и как в трамвай, на ходу вскочил, повис на площадке вагона. Сверху десять рук: «Давайте чемодан, товарищ.» И как репку выдернули, втащили офицера через окно в вагон.

Дверь — предрассудок. «Кабы было все равно так бы лазили в окно». Вот и лазим. Барыня едет с нами. Как нужно ей — мы ее осторожненько на руках из окна на платформу спускаем. Повизгивает, но не то, чтобы уж очень не нравилось. Лазить в окно — стало все равно. Кавалер с крыши подмигивает: — «Вы нам ее на крышу подайте.» — «У ней дети!» — «Коли дети, можно…»

Ветер веет веще и таинственно, как бывало. Где то подтаяло, в глубине души. Смотрю на встречу ветру и улыбаюсь прошумевшему мимо саду полустанка. В первый раз всем сердцем говорю революции. — Да.

* * *

15 апреля. Над входом в казарму все та же игрушечная каланча, а на каланче висит, как прежде, красный флаг с номером полка. Но внутри не то. Распустили колченогих и чахоточных, и на нарах куда просторнее стало. Или разбежались и здоровые? Кто ж остался? С января не было ни «черных», вновь мобилизованных, ни на фронт не посылали пополнений — а в казарме вижу много новых лиц. Должно быть произошла перетасовка. Кадровые все на местах — им война иль мир, еще по два, по три года службы. Молодежи как-будто больше стало. На нарах просторно — спишь и не чувствуешь локтем товарища. Клозеты запущены и воздух нестерпимый, нельзя закрывать окон. Днем шумно и бестолково. Занятий нет. Кормят получше, но хлеб плохой, сырой.

* * *

Лежу на том же месте головой к окну. Так же горит тусклая лампа. Только нет на своем месте дежурного, который бывало покрикивал: «Курить в корридоре не позволю, пожалуйте в кабинет задумчивости». Курит, кто хочет, прямо на нарах. От табака сизо. Уж двенадцать пробил пожарный. И все еще приходят солдаты с бабами — все парами. Баба в казарме — это уж не казарма.

Утром. Бабы с чайниками в затылок к кубу, а их кавалеры или мужья еще на нарах полеживают, покуривают: времена настали! На лестнице (на площадке) — корыто, и баба с упоением стирает солдатские портки.

Коротин себе уголок отгородил, где шкаф раздатчика стоит. Занавесился со своей бабой (все та же «приблудная») пологом. — «Не на народе ж миловаться». — «А как же другие?» — «Так то законные супруги». — «И ты выходи за него замуж. Он возьмет». — «Женится-то женится. Да мне на кой сдался солдат. Мне бы теперь какого сорокалетнего да побогаче…»

ЧЕРНЫЙ ХОД.

Я и не подозревал, что в прошлом году все мы ходили в казарму с черного хода. В марте открыли парадный ход прямо с площади. А я все тогда клепал на нелепого строителя. Чтобы попасть в казарму, нам приходилось сначала спускаться вниз в подвал, а потом уж вверх по узким и крутым ступеням. На площадке первого марша и есть те парадные двери, которые открыла революция. Они были забиты и заставлены с тех пор, как из казармы ушли гусары в начале войны. Так тридцать месяцев и таскались с черного крыльца. Десятки тысяч прошли эту казарму по черному крыльцу. Усталые, разбитые после занятий — и лезь зачем то лишний марш вниз, чтобы потом подняться лишний марш вверх… И тут, в мелочи — характерное презрение к солдату, к «святой, серой скотинке» по выражению генерала Драгомирова. Мы сами виноваты, что не видели парадного крыльца? Ведь и я не подозревал. Да и не до того было. Ведь я даже казармы с того фасада ни разу не видал.

Если хотели победы, надо было широко распахнуть двери казармы вместе с манифестом о войне…

Над черным ходом и есть полковая каланча и красный флаг.

* * *

Митинг эвакуированных. Не успевают ведра с водой таскать к ораторской трибуне: ораторы ужасно потеют и их мучит жажда. В чем дело? Эвакуированные — ни за что на фронт, и если беспристрастно разобраться, они правы. Иные из них третий год в серой шинели. Зиму отсидели в окопах все. Болели цынгой, тифом, были ранены. А в тыловых казармах сколько угодно здоровенных ерников, которые и не нюхали пороха. Их в первую голову и послать. — Да они не обучены! Как же не обучены — полгода в казарме даром прожили, и мы же за них отдувайся. — Да вы опытные, на фронте были, а их кадровые мальчишки, из учебных команд выпущенные, обучали. Дали учителей, поротых в учебных командах!

* * *

Наш ротный. Три почти года гулял в тылу. 2-го марта его подстрелил кто то. Кто-нибудь из эвакуированных, а может быть и особый взвод. Его не любили за то, что он только на плацу и прогуливался, а в роте его никогда не видали.

* * *

Занятия невозможны, потому что опрокинулись основы обучения. «Словесность», над которой всегда издевались, была хотя и убогой, но философией солдата. «Солдат есть слуга государя». Нет господина, нет и его слуги. Отечество на митингах взято под сомнение. Когда говорят, что теперь главное для казармы защищать революцию, для чего на фронт не надо, — то это очень уютно укладывается в головах. А потаенные противники революции (их немало в казарме) затаились и никуда: ни на фронт, ни в лагери, ни на занятия, ни домой. Стоят на митингах и слушают, прищурясь. И со всем согласны.

* * *

Винят сочинивших приказ номер первый. Да он сюда и не дошел. Его и не читали. И про декларацию прав солдата большинство только на митинге слыхало. Но все чуть-что на нее ссылаются — «и прикусил язык».

Красное знамя что такое? — великий символ свободы, а здесь хорошо, если знамя бунта. Чувство личного достоинства? Откуда?! Ведь как учили. «Для чего дана солдату лопата?» — «Чтобы делать упор для ружья и укрытие для себя». И попробуй ответить — сначала укрытие для себя — ни за что. Сначала упор для ружья. Вопреки здравому смыслу и инстинкту животному. Если солдат под огнем неприятеля в атаке окапывается, то что ему служит стимулом, что его должно заставлять закапываться с злобной энергией? Да, конечно, самосохранение, простой и здоровый инстинкт животного. Вот когда он окопался, то и используется укрытием, как упором для ружья. Евангелист Щенков на этом пункте не один десяток совратил. — «Если ты себя не укроешь, кто же будет стрелять? Ведь без тебя ружье — мертвая палка. Убьют тебя, если ты сначала для себя укрытие не сделаешь». И хоть все это понимали, но на словесности отвечали по правилу: сначала упор.

* * *

Военный министр поднимался на «колбасе» и решил наступление… Он не может подняться даже на такую высоту, чтобы не стать смешным. О, если бы можно расхохотаться! Но смех — равнодушие, а злоба душит.

Итак, с высоты полета колбасы — наступление возможно. Он по фронту «колбасой носится».

* * *