Круг. Альманах артели писателей, книга 5 — страница 7 из 41

Прибавил:

— Досамкался, брат, до делов: брылотряс брылотрясом.

И вдруг оборвал:

— Брекунцы-то оставь, — не поверю ни слову: и так на дворе там у нас разговоры о книгах пошли.

В кабинете профессор беспроко нагрудил предметы: устраивал грохи — на полке, под полками.

А Киерко долго смотрел на него:

— Хоть бы пыль постирали: желтым-желто в комнате: шкапчика три прикупили бы, да запирали бы книги — на ключ: это ж — ну-те — опрятней: и все же — сохранней.

Профессор тащился рукой за платком.

В то ж мгновенье сомненье его посетило: он — вычихнул.

— У петуха — чорт дери — сколько ног? — он уставился в Киерко.

— Три — говорят!

— Нет, позвольте-с, — профессор обиделся даже, — я знаю, что — две.

— Почему же он спрашивал?

Вдруг он поморщился.

— Руку жует что-то мне.

И потрогал свободной рукою висящий свой кутыш.

Когда ушел Киерко, стал он копаться в своих вычислениях, выщипнул две-три бумажки из кипы, на ключ запер дверь, сел на корточки, угол ковра отогнул, вынул малый паркетик (тот самый, который, он знал, — вынимается): и под паркетик запрятал бумажки: на этих бумажках крючки начертили суть жизни его; почему же не свез в стальной ящик он сути открытия? Не догадался, — не знал, может быть, что такая есть комната в банке, где ящик стальной покупали.

Он многого вовсе не знал: угол повара с ним путешествовал всюду.

……………………………………………………………………………………………………

В те дни пережил настоящее горе.

С раздувшимся брюхом, с отшибленной лапою Томочку-песика раз принесли: раздавила пролетка; сложили, смочили свинцовой примочкою, перевязали огромными тряпками: он, перевязанный, молча дрожал, закосясь окровавленным взглядом: профессор весь вечер над ним просидел на карачках:

— Что, брат, — тебе трудно?

А ночью бродил по ковру: утром пес приказал долго жить: очень плакала Наденька.

Спорили:

— Надо к помойке нести!

— Что вы, что вы, — взварился профессор: взъерошился весь, — вырыть яму в саду!

Было сделано: Томку несли зарывать, а профессор Коробкин, оставшийся в доме, им рявкал в окошко:

— «Не бил барабан перед смутным полком, когда мы… — споткнулся он: — пса хоронили»…

И вечером всем он доказывал:

— Индусы, в корне взять, верят, что души животных опять воплощаются: в нас; да-с — по их представлениям пес, говоря рационально, опять воплотится.

— Э, э — брехунцы, — посипел своей трубочкой Киерко.

Наденька верила:

— Может быть, песик вернется к нам: мальчиком.

Да, костогрыз приказал долго жить.

8.

Вот и стала Москва-река.

Салом омутилась, полуспособная течь: пропустила ледишко: и — стала всей массой своей: ледостаем блистающим.

Зимами весело!

Крыты окошки домов Табачихинского переулка сплошной леденицею: массою валит охлопковый снег: обрастают прохожие им: морозец обтрескивает все заборики, все подворотенки, крыши, подкидывая вертоснежину, щупая девушек, больно ущемливая большой палец ноги; и — дымочком подкудрены трубы; обкладывается снежайшими и морховатыми шапками синий щепастый заборик; сгребается с крыш; снег отхлопывает от угольного, пятиэтажного дома на весь Табачихинский переулок: под хлопищем — сходбище желтых и рыжих тулупов.

— Стужайло пришел: холодай холодаевич.

Виснут ветвями деревья вкруг серозеленого дома: затылки статуек фронтона в снегурках: подъездную ручку попробуешь, — липнет от холоду: там же, где тянется сниженный на-бок, поломанный старый забор, в слом забора глядят не трухлявые земли, как летом, — нет, нет: урожаи снегов обострились загривиной белою: а из ворот, где домок желтеет, стекает сплошной ледоскат, обливающий улицу скользью, едва припорошенной сверху.

Там бегал дворняк: волкопес; и мешал двум поденным (их наняли снеги разбрасывать, скалывать лед).

— Пошла, гавка!

Один из поденных, — Романыч, веснушчатый, красноволосый мужик, с непромытым лицом (на морщиночках — чернядь), — здесь жил на дворе: в трехэтажном, облупленном доме; лопатою снег разгребал; а другой, в куртке кожаной и с чекмарями, такой челюстистый, — рабочий заводский, с квадратным лицом и с напористым лбом, с твердым взглядом, — долбежил, по льду малым ломиком: Клоповиченко.

К ним Киерко вышел в тулупчике (жил в трехэтажном облупленном доме); хлобучил шапчонку, бил валенком.

— Есть здесь лопата? А ну-те-ка, — с вами я.

Киерко цапко лопатой подкидывал снеги: кидала-кидалой.

Рвануло отчаянным ветром: сугробы пустились враскрут; густо, грубо сквозь вой под трубой кто-то охал, стихая сквозь белую вею подкинутых вихрями визгов; и струи кипучие там над волной снеговою взвевались: и — веяли, и — выкидывалися: из взвинченных визгов.

Так сиверко.

Клоповиченко рассказывал Киерко под обзеркаленным жолобом, ломик отбросивши:

— Где им понять! Щегольки… А туда ж, — социальные взгляды подай; мы — тяжелки: нам дай социальные взгляды, — не им; мы в сермяжных кафтанах, в огрехах, плетемся на явку: они появляются в полуботинках; да что — пустопопову бороду брей!

— Ну-те! Ну-те-ка!

Киерко, бросив лопату, присел на приступке: черешневый свой чубучек пососать.

— Чередишь, чередишь на заводе: подкарауливаешь несознательных; видишь, — мозгами пошел копошиться, бедняга: черезлезаешь через мелкокрестьянские трусости — в классовую, брат, сознательность: тут-то ему — пустопопову бороду брей — в зубы Каутского книжицу; знаете, — я который годок на сознательном, да, положении. И — заподозрен… Опять-таки, — взять хоть работу: чермнеешь от жару у печи доменной…

— У вас там чадненько.

— Чадим, — отозвался Романыч.

Но дворник ему кинул громко:

— Цапцюк, — разворачивай снег!

И взялись за лопаты: а весело!

Цветоубийственные морозы настали; бежали в мехах переулком (меха косолапили) — мимо ворот, — шапки, шапочки, просто шапчурки: и клюквили, и лиловели носами: чуть-чуть пробиралися в ясной, сплошной снеговине; вот здесь — троттуар замело (лишь осталася тропочка); там — отмело: протемнелая гладкость: на ней мальчуган меховой хрипло шаркнул коньком по ледовне, в размерзлости варешки бросив: и клюковкой пыхи пускал, пока клюковка вовсе не стала белянкою: уши-то, уши-то!

Уши — мороженки!

А недалеко от них стоял Грибиков, весь сивочалый такой, зацепляясь рукой за кутафью старуху; о службе церковной он с ней разговаривал:

— Да уж, пожди: как цветную триодь запоют!

И прислушивались к разговору.

— Да кто ж он, родимые?

Грибиков скупо цедил:

— Да цифирник, числец: цифири размножает.

— Так сын, говоришь, у него — телелюшит.

Прислушался Киерко хмуро: Романыч на Грибикова плевался:

— Курченкин он сын.

— Пустопопову бороду…

Клоповиченко схватился за ломик: а Грибиков старой кутафье твердил о чаях:

— Чаи, матушка, — всякие: черные, красные, сортом повыше, те — желтые.

Клоповиченко им бросил:

— Какой разахастый чаевич!

— А все же не вор, — так и вышипнул Грибиков, — те же, которые воры, учнут, тех и бить, — неизвестно что высказал он: говорить не умел; не умел даже связывать; только — разглядывать.

Дворник прикрикнул:

— Ну, ты, — человечищем будешь в сажень, а все — эханьки.

Клоповиченко схватился за лом:

— Промордованный час, промордованный день, промордованный быт наш рабочий; да что — пустопопову бороду брей!

Стальным ветром рвануло: леденица злая визжала; сугробы пустились враскрут от загривины белой сугроба взвилась порошица.

Прошел мимо Грибиков: рыжий Романыч отплюнулся:

— Тьфу ты, — чемырза ты, кольчатая, разбезногая ты животина, которая пресмыкается, — вошь тебя ешь: старый глист!

Быстро Грибиков скрылся: и охал чердашник:

— Как выйдет, — обнюхает все: черепиночку кажную он подбирает…

Прошел под воротами кто-то в медвежьей шубеночке: в снег провалиться рыжеющим ботиком; баба, цветуха малиновая, проходила; прошамкали саночки: цибики в розвальнях еле тащились — в угольную лавочку: и — морозяною гарью пахнуло; снега — не снега: морозарни!

Хрусти сколько хочешь!

9.

Профессор и Киерко сели за шахматы.

— Ну-те-ка?

— Черными?

Тут позвонили.

Явилася Дарьюшка, фыркая в руку:

— Пожалуйте, барин, — там видеть вас хочет: по делу, знать, — Грибиков… Киерко даже лицом побелел:

— Вот те на!

За профессором вышел и он в коридорчик: профессор сопел: на коричневом коврике, около двери, увидел он Грибикова, зажимавшего желтенький томик и томик коричневый; видывал лет уже двадцать в окно его; только теперь его видел — вплотную.

Одет был в старьишко; вблизи удивил старобабьим лицом; вид имел он старьевщика; был куролапый какой-то, с черватым лицом, в очень ветхих, исплатанных штаниках; глазки табачного цвета, бог весть почему — стервенели: носочек — черственек: роташка — полоска (съел губы): грудашка — черствинка: ну словом: весь — черствель: осмотр всего этого явно доказывал: все — оказалось на месте: а то все казалось — какой-то изъян существует: не то съеден нос (но — вот он), — не то — ухо (но — было!) иль — горло там медное (нет, — настоящее!).

Видно в изгрызинах был он: да, — в старости души изгрызаны (но не у всех).

Он готовился что-то сказать престепенно: да вдруг — поперхнулся, закекал, затрясся, костлявым составом; и — точно напильником тоненьким выпилил с еле заметным, но злым клокотаньем.

Он поглядел.

— Взять в корне — гм-гм: чем могу услужить? — удивлялся профессор. И вот вислоухо просунулся Митя большой головою в переднюю — из коридора: был бледен; прыщи — кровянели; а челюсть — дрожала:

— Сейчас вот, — обславит; сейчас — досрамит.

Все ж последнюю дерзость хотел показать: прямо броситься в омут; и лгать: до потери сознанья; бравандил глазами.

Просунулся стек блеклых щек: Василиса Сергевна стояла: и — слушала. Киерко же треугольничек глазками вычертил: Грибиков, Митя, профессор.