Круг. Альманах артели писателей, книга 5 — страница 9 из 41

Белый Кузнецкий!

11.

И нет!

Эдуард Эдуардович Мандро ей казался источником всех совершенств; и, конечно, Лизаша бродила душою по мигам его переполненной жизни; следила за мигами жизни отца, строя в мигах тропу для себя; но тропа — обрывалась: стояла над бездной.

Вперялася в бездну.

Пусть был коммерсантом; ей грезился Сольнес, строитель прекраснейшей жизни (Лизаша в те дни увлекалася Ибсеном); может быть, виделся Боркман; а может быть, даже…; но тут — разверзалась невнятица; делалось ясно, что что-то — не так: не по Ибсену.

Даже — не Боркман!

Как сыщица, в мыслях гонялась за жестами жизни его; и потом утопала в русалочьем мире, бродя по мандровской квартире с зеленым, бессонным лицом, в перекуре сжигаемых папиросок.

Она разучила все жесты отца: этот жест относился — к тому; тот же — к этому; знала, — приход Кавалевера значил: дела с заграничными фирмами; а телефонный звонок Мердицевича — дело с Сибирью; поездки к мадам Эвихкайтен всегда означали: мадам Миндалянская там; к Миндалянской она ревновала.

Но все было ясно: зачем, почему, кто, куда.

И совсем не казалось ей внятным, зачем, например, появлялся противный смеющийся карлик — без носа, с протухшим лицом; и зачем появлялся с неделю назад неприятный скопец по фамилии Грибиков.

— Богушко, кто это?

— Вы любопытны, сестрица.

И более он ничего не прибавил.

А эта бумажка?

Лизаша стояла одна в кабинете отца и синила своей папироскою комнату, пальцем разглаживая бумажку, которую подобрала на ковре: в кабинете; бумажка была очень старая, желтая; почерк чужой, мелкий, бисерный, вычертил здесь знаки «эф» и какие-то иксики; перечеркнул их, перепере…; словом, — понять невозможно; но — знала, что то — математика; нет, — для чего математика? Знала она — для чего Кавалевер; и знала она — для чего Мердицевич; и даже, мадам Миндалянская: ясно, понятно! А тут пониманье ее натыкалось на камень подводный; «тропа» обрывалась; и — бездна глядела.

Не знала, — какая.

И так же не знала она, почему ее «богушка» раз обозвал «Лизаветою Эдуардовною», не «сестрицей Аленушкой»; вспомнив, обиделась: и — засверкала глазами (как радий, тот сверк разъедает не душу, а самый телесный состав).

Бумаженку в холодненьких пальчиках стиснула и, папироску просунувши в ротик, — дымком затянулась.

За окнами ветер насвистывал: в окна — несло.

Тут искательный ласковый голос мадам Вулеву очень громко раздался из зала:

— Лизаша, — ау?

И, отбросивши ручку от ротика вверх, вознесла огонек папиросочки:

— А?

— Что вы делаете? — раздалось из зала.

Скосила глаза на портьеру, подумав:

— А ей что за дело!

— Там Митя Коробкин пришел.

— А? Сейчас!

И бумажку засунула в черный кармашек передника, перебежала диванную зелень гостиной; и в палевом зале увидела Митю.

Он был в Веденяпинской форме, — верней, что без формы: в простой, черной куртке и в черных штанах (выпускных), выдаваясь на ясных паркетиках рыжим, нечистым пятном голенища: смотрел на Лизашу; и мялся — с мокреющим лбом, расколупанным: в прыщиках.

— Я не мешаю, Лизаша?

Он ей улыбался мясистой десною; и — выставил челюсть.

— Да нет, не мешаете.

— Может быть, — все-таки?

— Ах, да уж верьте: не стойте такой растеряхой.

Лизаша пустила кудрявый дымок, облетающий в воздухе:

— Здесь не уютно: идемте в диванную.

Ротик, плутишко, задергался смехом.

Беседы с Лизашей его волновали глубоко: Лизаша была непрочитанной фабулой.

Уже Лизаша синила диванную дымом своей папироски, укапывая миньятюрное тельце в мягчайших подушечках; вздернувши умницы бровки, ждала, что ей скажут; он силился высказать то, что не выскажешь; вот: положили заклепку на рот.

Что-то чмокало, щелкало; что-то привсхлипнуло: точно наполнили рот его слюни.

— Хотели вы высказать: все; так вы сами сказали; не раз уже слышала я обещания эти; вы кормите ими давно.

— Не умею рассказывать, — знаете.

— А вы попробуйте.

— Нет, я боюсь, что придется выдумать за неимением слова; вы знаете: вертится на языке; и выходит не то; очень много приходится лгать — оттого, что я слов не имею правдивых.

Просунулась очень припухшей щекою мадам Вулеву:

— Экскюзе: я не знала. Вы здесь — не одна?..

И Лизаша поморщилась: гневно сверкнула глазенками.

— Вы же, мадам Вулеву, сами знали, что — Митя…

— Чай будете пить?

— Нет, не буду: вы, может, — она повернулася к Мите.

— Спасибо, не буду.

— Не надо, мадам Вулеву.

— Экскюзе, — за портьерой сказала мадам Вулеву очень сладеньким голосом; и — удалялась бряцаньем ключей по гостиной; ключи замолкали; Лизаша, чего-то пождавши, легко соскочила с дивана: головку просунула; перебегала глазами по креслам гостиной.

Все пусто.

— Когда она крадется — так не услышишь ключей, а уходит — нарочно ключами звенит, чтобы там, отзвонивши, подкрасться: подслушивать…

— Что вы хотели сказать?

Но на Митины губы уже наложили заклепку.

12.

— Гей, гей!

Толстозадый, надувшийся кучер, мелькнувши подушечкой розовой, резал поток людяной белогривым, фарфоровым рысаком, приподняв и расставивши руки; пред желтым бордюром из морд виторогих овнов очень ловким движеньем вожжей осадил рысака.

Эдуард Эдуардович, кутаясь в мех голубого песца, соскочил и исчез в освещенном подъезде, у бронзовой, монументальной дощечки: «Контора Мандро и К°».

Быстро осилил он двадцать четыре ступени; и, дверь приоткрыв, очутился в сияющем помещении банкирской конторы; он видел, как гнулися в свете зелененьких лампочек бледные, бритые, лысые люди за столиками, отделенными желтым дубовым прилавком от общего помещенья, подписывали бумаги; и — их протыкали; под кассою с надписью «чеки» стояла пристойная публика.

Быстро пронес бакенбарды в роскошный, пустой кабинет, открывающий вид на Кузнецкий.

…………………………………………………………………………………………

Прочесанный не пожилой господин, нагибаяся низко к Мандро, развернул свою папку бумаг; их рассматривал быстрым движеньем руки, нацепивши пенснэ.

— Что? Есть кто-нибудь?

— Да, — по личному делу.

— Просите.

Раскрылися двери; и Грибиков появился, прожелклый и хилый, осунувшись носом и правым плечом.

Он почтительно встал у дверей, его глазики жмурились в свете; ему Эдуард Эдуардович сделал рукой пригласительный жест, показавши на кресло:

— Садитесь.

И Грибиков к креслу прошел дерганогом; топтался у кресла и сразу не сел, а свалился в сиденье: как будто подрезали жилки ему:

— Ну, что скажете?

Грибиков тронул свою бородавку скоряченным пальцем: на палец смотрел:

— Я позволю заметить, что есть затрудненьице-с, — палец понюхал он, — так что согласия нет никакого.

— А больше нет комнат?

Зрачишко полез на Мандро.

— Да, живут у нас густо.

Зрачишко влупился: под веко.

С недовольством прошелся к окошку: и Мандро вертел форсированною бакенбардою; руку засунул в карман перетянутых брюк; лбом прижался к окну, посвистал, отдаваясь блестящему заоконному зрелищу: метаморфозам из светов.

Там шел кривоногий сумец; и за ним — вуалеточка черная, с мушками, с высверком глаз из-за мушек; и ветер рванул ее шелком.

Мандро — повернулся.

Он видел, что Грибиков в той же все позе, сидит, оскопивши лицо в равнодушие: жмуриком.

— Чорт с ним: не надо.

Прожескнул глазами и вновь отвернулся; в окошке же — барышня в кофточке меха куницы.

Тут Грибиков глазиком тыкался в спину.

— Вот бы… ежели… я…: это — дело другое.

Мандро повернулся:

— Что?

— Ежели… Так уж и быть.

— Говорите раздельнее.

— Ежели б он переехал ко мне, — говорю: человечек-то ваш.

— Это — можно?

— Я думаю — можно: он, ваш человечек, — без носа: больной; и притом говорит — иностранец — не нашинский; ну, одному-то — куды ему; все же — уход; и такое все: правда, живу я в квартире о двух комнатушках; для вас же — извольте: пускай переедет… Что ж, бог с ним: в цене мы сойдемся.

И глазик свой спрятал.

13.

У Митеньки мысль не влезала в слова; а душевные выражения — в органы тела; когда говорил он печальные вещи, казался Лизаше некстати смеющимся; глупым таким фалалеем, с руками — висляями; очень лицо искажала гримаса, которую медики называют — ведь вот выражение — «Гиппократовой маской».

Лизаша досадовала:

— Полчаса мы сидим, а — ни с места.

— Не выскажешь — знаете.

— Все же, — попробуйте.

— Ну, — я попробую; только, Лизаша, — уж вы не пеняйте.

Во рту что-то — щелкало, чмокало, чавкало; и — подступало под горло: хотелося плакать.

— Вы знаете: дома — семейная обстановка такая, что лучше бежать; отец — добрый, вы знаете; только людей он не видит; живет в математике; думает он, что за сорок годов все осталось по-прежнему; с ним говорить невозможно; ты хочешь ему это, знаете, высказать, что у тебя на душе, он — не слушает; просто какой-то — вы знаете — он формалист.

— Ну, а мама?

— А мама — все книжки читает; историю Соловьева прочтет; и — с начала; ей — дела нет; мама — чужая.

Лизаша сидела пред ним узкоплечей укутою в красненькой, бархатной тальме, обделанной соболем; и рассыпала из вазочки горсточку матовых камушков: малых ониксов.

— Для них вы чужой?

— Совершенно чужой; говорить разучился: все дома молчу; знаю, если скажу им, что думаю, то — все равно не поверят: приходится, знаете, лгать.

— Бедный, — так-то: обманщиком ходите.

Нервно подбросила в воздух с ладони одну финтифлюшечку; и под распушенной юбочкой ножки сложила калачиком.

— Так и приходится.

Митя дерябил диван заусенцами пальцев:

— Отец-то — вы знаете: толком не спросит меня; запугал: проверяет меня, — проверяет, — как, что: «Тебя спрашивали?» Или — «что получил?»… Человеческого не услышишь словечка, — вы знаете.