Круг. Альманах артели писателей, книга 6 — страница 23 из 41

Слабое дыхание, пахнущее укропом, носилось у самой сашиной груди. Господин Сухоруков трясся, желая еще рассказать многое. Саша оттолкнул его и побежал к воротам. По крестам порхали синицы. День был высокий и ясный. У ворот Сашу остановил сторож и сказал, попрежнему непочтительно глядя ему на ноги:

— Можете на могилку, опросталась. У нас на ней видный в городе человек молился. Боец, страдатель. Ну, я вас и не пустил.

— Молиться? — спросил утомленно Саша.

Сторож уже шел вперед. И вот Саша увидал оградку с бронзовыми ангелочками по углам. Дерн украшал могилу, цветы. Старушка в длинной пестрой шали с зелеными разводами, держа в руках букетик резеды, сидела в оградке, на скамеечке, недавно окрашенной.

— И вы здесь же молитесь? — спросила она.

Саша посмотрел на нее недоуменно. Старушка начала объяснять: видение было одному человеку, чтобы пришел на эту могилу и помолился. А он был хром, молился горячо, домой ушел отсюда, не хромая. Сапожник он. Теперь для облегчения жизни и исцеления сюда ходят многие.

— Но знаете ли вы, кто здесь лежит? — спросил Саша.

— Смиренный человек, видимо, лежит, — ответила старушка.

И могила, точно, была смиренна: чугунная распростертая ласточка лежала на кресте, подле чугунного венка. Ласточки сверкали в небе. Что намекало на те ужасы, которые опочили в этой смиренной и опрятной могиле? Кто говорил, что здесь лежит тело прелюбодея, ростовщика, истязателя?.. Сашей овладело отчаяние, — он невольно перекрестился. Он схватил руками золоченого ангела решетки и залепетал: «вот и уйду от них, уйду… к чорту, к чорту…» И здесь голос, который звенел в нем и томил его тело все последние дни, окрикнул его. Он оттолкнул ангела. Бирюзовые сережки порхнули в небо. Перед ним, спуская розовый зонтик, стояла Марья Александровна.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ.

Едва лишь обозы скрылись в городе, господин Сухоруков поспешил в скит. Его никто не звал, — он соврал Саше о зове. Он ожидал пожарища, боя, — скит мирно спал. Подле церквушки была разбита нарядная палатка (даже с окнами из целлулозы). Пред палаткой, на медвежьем ковре, усыпанном белыми блестками нафталина, дремал часовой. Квокча, бродили по траве куры. Многое радовалось веселому дню. У открытой двери в церковь дремали старухи Смороднины — плечо в плечо. Слова исчезли с гневного языка господина Сухорукова! Он поспешил в церковь. Блаженный, длинный и сухой, лежал, прикрытый парчевым покровом. Лицо у него было желтое и — веселое! Свечи чадили очень торжественно. Господин Сухоруков на мгновение растерялся. Ему стыдно было сознаться, что мертвому Ананию он не может сказать обличительных, давно приготовленных своих объяснений. Но сказать необходимо, — ибо он опять пылал гневом. Он выскочил. В огромном двору, подле сада, где жил блаженный Ананий, спали на кошмах солдаты. А в саду топилась банька. Господин Сухоруков пошел на дымок.

Девки окатывали друг другу голову водой из колодца. Они узнали его. «Комар пришел, — закричала лениво Манжет, — сейчас загудит…» Из бани несло раскаленными камнями. Грудастая девка Лушка стирала грязную нижнюю юбку. На голое тело ее было надето бархатное платье и поверх, чтоб не замочить, клеенка со стола. Высокие полсапожки девок были туго зашнурованы и ярко начищены. Господин Сухоруков выкрикнул азартно: «И обличу… будет так жить!..» Лушка отвязала клеенку, вытерла мыльные руки, взяла его за рукав и ввела в предбанник. Она подала ему стакан самогона. У стены лежал смятый ворох веников. Подушки были усыпаны сухими листьями. Господин Сухоруков вздохнул, выпил. Девка прижала его к груди, и когда он затрясся, когда колени его стали сгибаться, и он потянул девку неуверенными руками за юбку, — она, гикнув, ударила его в живот коленом! Господин Сухоруков с воем бился на вениках. Девки хохотали. Лушка вернулась к корыту, взяла свернутую жгутом юбку и стала выжимать ее. «Синьки кабы, и совсем красота», — сказала она. Манжет послушала всхлипывающего Сухорукова и протянула: «Хоть без слов воет, все веселей». Девки опять захохотали. Ворот скрипел, колодец оброс мхом; на каплях, падающих с деревянного ведра, плыли отражения дыма из бани.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ.

Номер был в два окна. Одно полуприкрытое ставней, разбитое, тихо звенело, когда ходили по комнате. Марья Александровна, заикаясь и по обыкновению глядя на свои руки, сказала, что старушка Смолина посоветовала ей поехать к блаженному Ананию. Приехала, было скучно, говорили, что блаженный помер, она пошла помолиться в собор. Здесь знакомая направила ее на святую могилку, благо и кладбище-то было недалеко… И она хотела добавить еще о горе Ипполита Селифантьевича, но вспомнила, как ночью, стараясь не шлепать туфлями, пришел он к ее ложу, — и как она отогнала его. Она умолкла. На жестяном крашеном подносе стоял чайник. Она налила стакан. Чай уже остыл.

Она подошла к окну и раскрыла ставень: «день-то какой», — сказала она тихо. И Марья Александровна и Саша поняли, что теперь только остается высказать ту мысль, которая сейчас их обоих и веселит и умиляет! Преступления, о которых они теперь узнали и которыми наполнена земля, столь велики, что их грех, — мучительный и длинный, — теперь забавен и ничтожен!..

По слегка наклоненному, чем-то похожему на извивающееся тело подоконнику скользнули два клочка бумажки, обрывки писем, которых много написала в эти дни Марья Александровна. Клочки эти, затейливо крутясь, опустились на мостовую. Тихое дыхание реки чуть-чуть поиграло ими и покатило их дальше по булыжнику.

Вл. ЛидинВолхвы

Летчики, братья Шаргон, Ренэ и Пьер, поднялись с парижского аэродрома на рассвете ветренного и ненастного дня. Путь их полета — был трудный путь безостановочной скорости, бесперебойной работы мотора и двух человеческих сердец. Вылетев из Парижа, они должны были пересечь Германию, Польшу, Россию, держа курс на Сибирь, на великую границу Китая. Братья Шаргон устанавливали очередной рекорд.

Париж еще спал в этот час. Всю ночь бушевало ненастье, заливая город дождем; на аэродроме было пустынно и широко несло пронзительной сыростью, словно из открывшейся щели вселенной. Несколько невыспавшихся репортеров с аппаратами, несколько официальных лиц — явились проводить их в далекий путь. Оба рослые, закованные в кожу, со спокойными глазами завоевателей, братья стояли возле ангара, дожидаясь, когда выкатят их аппарат. В глубине ангара, под таинственно поблескивающим серебристым подкрыльем аэроплана, возились механики, снаряжая его в великое странствие.

Полчаса спустя, вздымая воздушный смерч и срывая с провожающих шляпы, заработал мотор. Младший, Пьер Шаргон, летевший в качестве борт-механика, проверял это стальное сердце, которому вверяли они теперь свою жизнь, славу и честь. Все было в отличном порядке; прекрасно, бесперебойно работало победительное сердце машины. Определение ветра, последние залпы затворов фотографических камер, несколько фетровых шляп, потрясаемых в воздухе, прощание с близкими — и разом, стремительно заработал мотор, занося смерчем, вихрем, лютыми воплями своей титанической глотки это поле надежд и прощаний. Дрогнув, сорвался легко аппарат и понесся по полю, глухо шурша о землю колесами, содрогаясь от этих толчков, и вдруг легко заскользил, устремился, оставляя насиженную ненужную землю. Описав полукруг, он стал набирать высоту. Уже глубоко внизу, в туманах и снах, открылся утренний город. Это был — Париж. Угрюмо и ненастно, в чешуе домов и геометрическом чертеже авеню, высился Нотр-Дам; невидные химеры ревниво сторожили близкое пробуждение города. Пустынною перспективой тянулись Елисейские поля. Один только раз младший из братьев поглядел на этот оставляемый город — и всего на одно лишь мгновение. Стрелки приборов и безостановочный рев мотора согнали в ту же минуту выражение нежности и печали с его лица.

Резко на восток взял теперь курс аппарат. Все же серебристо и как бы безмятежно в этом ненастьи, последней улыбкой любимого города блеснула Сена, судорожно извиваясь в разъятой пасти предместий. Дымили фабрики, — шли уже фабрики, пригород. В какие-то минуты покрыл аппарат километры города, пересек пути железных дорог, сложный паучиный рисунок их черных сплетений, — и полевым простором открылась родина. Альтиметр отметил — тысячу метров. Туманы, туманы лежали в этот час над Францией. Опять дрогнул руль глубины, все выше стал взмывать аппарат, как бы освобождаясь от земных очарований. На минуту запутался он в облаках. Стада, полчища облаков неслись, обступая сыростью, словно серным дыханием космоса. В вихревых течениях заколыхался, провалился на миг, снова стал набирать высоту аппарат. Мгновенье спустя — бледно, точно недовольное их вторжением, еще не готовое, чтобы показаться человеку, открылось небо. Лазурью и тишиной, голубеющей крышей мира лежало оно над буйством облаков непогоды. Ренэ Шаргон повернул к брату посветлевшее лицо.

— А над Парижем льет дождь, — сказал он удовлетворенно.

Вскоре золотеющим, словно омытым ливнями шаром выкатилось свежее солнце. Мир повеселел. Как бы расступаясь под натиском этого победоносного восхождения светила, стали расходиться облака. В их мутных расселинах снова показалась земля. Аппарат, загруженный бензином, припасами дальнего перелета, облегченно устремился вниз, в открывшиеся облачные скважины. В этот час удобнее было лететь над землей, внизу было тише, меньше вихревой кутерьмы атмосферы. Ненастье оставалось позади, над Парижем. Расчерченным простором возникнуть должна была вскоре долина Шампани. Город прошел внизу шпилями и крышами. По улицам уже двигались повозки — окрестные крестьяне везли овощи на утренний рынок. Братья молчали, сосредоточенно думая каждый о своем, километры за километрами пересекая родину. Внизу открывались Крези, Монмирайль — места великих битв, неизжитых потерь. В трауре незабываемых лет лежала родина, — здесь гибли люди, братья, товарищи. Так же, только на боевых истребителях, поднимались братья Шаргон в эти годы великих битв; окопы и блиндажи, цепи обозов, санитарные городки — страшная угроза цивилизации — открывались тогда внизу. И теперь, обуреваемый каждый этими нестерпимыми воспоминаниями, братья искали взорами очертания страшных и миновавших следов. Взволнованный, вглядывался младший, Пьер Шаргон, в светлеющие пояса дорог. Он мог бы сказать: