Можно заняться и этим. Но не надо забывать, что, организуя труд, мы достигаем не благополучия человечества, а лишь успешности и производительности самого труда.
Благополучие же человечества может быть достигнуто только самостоятельным нравственно-религиозным путем.
Ведь досадно и возмутительно не столько то, что существует дурное общественное устройство, сколько то, что человек породил его, терпит его и даже пользуется им ради своих корыстных целей.
А что более возмущает, с тем и надо начинать бороться.
Мы живем в эпоху дисциплины, культуры и цивилизации, но далеко еще не в эпоху морали. При настоящем состоянии людей можно сказать, что счастье государств растет вместе с несчастней людей. И еще вопрос: не счастливее ли мы были бы в первобытном состояния, когда у нас не было бы этой культуры, чем в нашем настоящем состоянии?
Ибо как можно сделать людей счастливыми, когда их не делают нравственными и мудрыми!
__________________________________
Побороть общее зло жизни можно только одним средством: нравственным усовершенствованием своей жизни.
Недельное чтение
Когда Гриша выходил на балкон, ему стоило только прищурить свои большие синие глаза, чтобы видеть за открытыми воротами конюшни круглый светлый зад Ловкого в его стойле, ряд уздечек на перегородке и кучера Игната в его старой безрукавке и с неугасимой трубкой в зубах. Обыкновенно Гриша недолго противился искушению: он засовывал обе руки в карманы своих коротеньких штанишек, спускался с лесенки балкона и шел через большой заросший двор прямо в конюшню.
– Ну что? – спрашивал он Игната, оглядывая знакомую и милую ему обстановку каретного сарая. – Левая все еще хромает?
– Хромает еще, хромает! – с полной готовностью поддержать разговор отвечал Игнат.
– А хомут починил?
– Да вот починяю.
– Смотри: сегодня моего Королька никому не давать!
– Да разве моя воля? Скажут: надо на станцию ехать либо в село, запрягай Королька… Я и запрягу.
– Что это, право! Все мою лошадь, все мою… – ворчливо замечал мальчик. – А овса ей всыпал?
– Откуда же я возьму, ежели мне не приказано? – отвечал Игнат, и бородатое, обыкновенно хмурое лицо его принимало лукавое выражение. – Папенька не велел.
– Без овса! – отчаянно вскрикивал Гриша, и гневные слезы навертывались у него на глазах. Игнат весело и ласково смеялся.
– Ишь, порох какой! Право, порох, – успокоительно говорил он. – Да уж будьте покойны: не обижу я вашего Королька. У других отниму, а Королек у меня всегда в полном удовольствии.
Он ласково заглядывал в глаза мальчику и проводил по его голове своей корявой, грубой рукой. Гриша успокаивался и начинал свой обычный обход. Он садился поочередно во все экипажи, взлезал на козлы и делал попутно свои замечания.
– Хо-орошая тележка! – говорил он тоном знатока.
– Дурного в ней нет! – сочувственно отзывался Игнат.
– И прочная?
– Дегтем вымажешься, баловник! – предостерегал кучер. – Нянюшка будет браниться.
Игнат служил в усадьбе первый год, но очень быстро сошелся с маленьким барином, и между ними завязалась странная, но искренняя дружба.
– Вот как я у Луховских господ жил, – начинал Игнат, – была у них лошадь…
– Ты у них до нас жил?
– Нет. До вас жил я тут у одного купца… Конечно, нужда… Без нужды дня бы у него не прожил!.. Тоже в суд!.. Аза что меня в суд? Разве я чужое брал?
– А разве тебя купец хотел судить?
– Чего уж там хотел! Прямо, значит, подал жалобу. Будто я у него лошадь и телегу увел. Жалованья не платил целый год, а отпустить тоже не отпускает. Живи! Мы с бабой и так и этак. Пользуется, значит, что пачпорта не было. Что ты тут делать будешь? Взяли мы с Матреной, с бабой моей, ночью лошадь в телегу запрягли да и… домой. Не пешком же нам было идти, да еще с ребенком малым, до дому-то верст шестьдесят будет. Хватился купец, а нас и след простыл. Лошадь я бы ему вернул. Неужто взял бы? А он, вишь, рассвирепел, что даровой работник ушел, да в суд, да жалобу: так, мол, и так, обокрали.
– И судили тебя?
– Говорят, судили.
– Ну как же?
– А вот и так же! – неопределенно отвечал Игнат, и густые брови его озабоченно хмурились, и все лицо надолго принимало угрюмое, почти страдальческое выражение.
– А ты бы сказал, что не виноват, – советовал Гриша серьезно.
– Да разве меня спрашивали? У нас суды-то какие? Где она, соколик, правда-то? Судили, судили, да вором меня и сделали. Вот как!
– Как сделали? – жадно допытывался мальчик.
– А вот так! – хмурясь и горько усмехаясь, отвечал Игнат.
Иногда разговор принимал другое направление.
– Разве Матрена твоя жена? – спрашивал Гриша.
– А то чья же! – добродушно отзывался Игнат.
– Чего же она не с тобой, а все в землянке хлебы печет? – Игнат улыбался.
– А чего ей тут со мной? Сказки мне, что ли, сказывать?
– Зачем сказки? – горячо возражал мальчик. – Мама сказки папе не рассказывает, так живет… А Полька, значит, твоя дочь?
– Значит, дочь.
– А еще у вас дети были?
– Нет, только и всего.
– Отчего у вас больше не было?
Игнат смеялся и крутил головой.
– Ну уж и ребенок! – говорил он.
– Чего смеешься? – слегка обижаясь и объясняя свою мысль, продолжал Гриша. – Вот у папы с мамой трое детей… Игнат! – ласково просил он тут же, заглядывая в глаза своего приятеля. – Когда уедем в город, ты уж побереги моего Королька.
– Уберегу! Уберегу! – обещал Игнат. – Да только, милый, как бы мне раньше вашего не уехать.
– А куда? – удивленно спрашивал мальчик.
– А вот… туда! – с своей обычной загадочной манерой отвечал Игнат.
Нередко задушевную беседу друзей прерывала старуха няня.
– Гришенька! Здесь, что ли? – спрашивала она, заглядывая в сарай. – И что это, право, – ворчливо продолжала она, – господское дите, а в конюшне живмя живет. Вот пожалуюсь маме! Скажите на милость: приятеля себе нашел! Иди сейчас, иди! А ты, непутевый, – обращалась она к Игнату, – чем тебе ребенка образумить, ты его пуще заманиваешь.
– Да я что же, Анна Герасимовна? Я ничего, – сконфуженно оправдывался Игнат. – Если бы я его дурному учил…
– Еще бы тебя в учителя! – презрительно замечала няня. – Иди, баловник, иди!
Отца и мать Гриша видел большей частью только за столом. Отец всегда был занят, мать целыми днями сидела у себя в спальне и считалась нездоровой. Когда у нее не болела голова, то болело что-нибудь другое, что не позволяло ей переносить шумного общества детей и даже яркого света дня. Когда Грише приходила в голову мысль забежать к ней, она ласкала его, порывисто целовала несчетное число раз и сейчас же просила уйти и не беспокоить ее.
Иногда Гриша сопротивлялся.
– Мама, – говорил он, – я буду сидеть тихо, очень тихо. – Он садился в кресло и складывал руки на коленях.
– Ты здоров? – с беспокойством спрашивала мать.
– Да, – рассеянно отвечал он, занятый какой-нибудь посторонней мыслью, и сейчас же переходил на интересующий его вопрос.
Говорил он шепотом, чтобы не нарушать общего настроения тишины и спокойствия.
– Мама, – шептал он, – отчего, когда жарко, непременно вспотеешь?
– А тебе жарко? – спрашивала мать.
– Жарко… А ты думаешь, я в двух рубашках?
– Разве в одной?
– Конечно, в одной! Вот! – звонко вскрикивал Гриша и, расстегнув ворот ситцевой косоворотки, показывал свою голую грудь.
Мать болезненно морщилась.
– Зачем ты кричишь? – упрекала она.
– Ах, я забыл! – виновато говорил мальчик и умолкал. – Мама! – шептал он опять минуту спустя, – скажи: зачем хвост?
– Какой хвост?
– А у лошадей, у собак?
– Как зачем? Так, просто хвост. Так уж устроено.
– Ан не просто! А мух махать. Чем бы им мух-то махать? – Болтовня мальчика начинала раздражать нервную женщину, но она еще терпела молча, в полной уверенности, что Грише самому надоест полумрак комнаты и он уйдет. Но Гриша скользил по спинке кресла, укладывался спиной на сиденье и задирал ноги, закладывая их одну на другую.
– Мама! – говорил он опять, – а ты знаешь, где заводятся блохи?
Мать брезгливо морщилась и закрывала глаза.
– Ну уж, Гриша! Что это за разговор!
– В гужах. Если заведутся блохи, надо гужи выбросить и уж новые…
– Вот что значит, что ты все по конюшням! С осени найму тебе гувернантку. Мне стыдно за тебя!
– Отчего стыдно-то? – спрашивал мальчик.
– Ну хорошо. Ну иди! Иди к няне и сестрам. Все ты или один, или с мужиками.
Гриша глубоко вздыхал. Нехотя поднимался с кресла и опять вздыхал: ему еще не хотелось уходить из прохладной комнаты, от своей грустной, больной, но все же нежно любимой мамы.
– Поцелуй меня! – тихо говорила мать. Он целовал, терся лицом об ее лицо, а она нащупывала под рубашкой его острые плечики и впадала в жалобный тон:
– Худой ты у меня! Бледненький! Гриша, отчего ты такой?
– Шалю! – отвечал по привычке мальчик, но сострадательная нежность матери действовала на его нервы и жалобила его.
– Ты у меня плохонький! И тебе нелегко! И у тебя часто невесело на душонке, мой мальчик!
И случалось, что, тронутый ее жалостью и непонятными еще для него словами, Гриша вдруг начинал рыдать на ее плече.
– Что ты? О чем ты? – испуганно допрашивала его мать и трогала его голову, чтоб узнать, нет ли жару.
Но Гриша сейчас же успокаивался и уходил. И не успевал он дойти до двери, как уже забывал о своих беспричинных слезах, занятый какой-нибудь новой интересной мыслью. Что-то еще вздрагивало и всхлипывало в груди, а он уже радостно нащупывал в кармане забытую веревку и соображал, какое бы сделать из нее наилучшее употребление.
А между тем первое серьезное горе уже висело над его головой.