перечной флейте не удалось их приманить. Где их искать? Об этих птицах и говорит «Каталог», о чем Махакайя и сообщил тому чудаку. Надо просто вооружиться книгой и следовать за ее нитями. Но ведь, добавил он, как известно, двенадцать люй[115] и напел впервые феникс, шесть люй — ян и шесть люй — инь[116]. Что же нового можно от фениксов услышать? Не лучше пойти в Каменные пещеры у Драконовых ворот и попытаться услышать другую музыку? Рамтиш заинтересовался, что имеет в виду монах, и они отправились дальше вместе.
По дороге Рамтиш рассказывал о Музыкальной палате, о птицах и о своей родине — Согдиане. И Махакайя до времени помалкивал, приглядываясь к этому человеку в потрепанной войлочной шапке, в простом грубом шелковом халате белого цвета, какой носят байи — люди без звания. Ничего не говорил он ему и потом, когда они пришли наконец к пещерам в скалах и стали осматривать их с изволения настоятеля, сразу проникшегося симпатией к монаху-страннику и его спутнику с флейтами. Они видели изваяния будд и бодисатв, видели изображения на стенах танцующих и играющих апсар[117]. Сотни будд восседали на каменных лотосах. Монахи и рабочие неустанно продолжали свой труд в этих скалах, восстанавливая погубленные изваяния в предыдущие годы. Династия Суй не жаловала последователей учения Будды. Река несла свои воды мимо, в ней отражались скалы, сосны и кипарисы. Шел теплый дождь. Осмотреть всё за один день было невозможно, и они остались там еще. Настоятель разрешил занять одну из пустующих пещер. И вечером они глядели на протекавшую внизу реку, следили за полетом белых цапель, за возвращающимися домой лодками рыбаков, и Рамтиш играл на флейтах.
Его музыку услышали обитатели соседних пещер, и вдруг в одной из них раздался сильный чистый голос:
Подхожу к высокой башне,
на террасу поднимаюсь,
А внизу струятся воды,
и чисты, и холодны…
Здесь Рамтиш принялся подыгрывать, схватив мелодию. Невидимый певец продолжал:
Там, среди травы душистой,
ароматные цветы,
В небе иволга летает,
и порхает, и кружит.
Вынимаю лук и целюсь:
слушай, иволга,
Продли мне жизнь на десять тысяч лет!
И, выдержав паузу, певец закончил:
Попал![118]
— Это песня-юэфу ханьских времен, — тут же определил Рамтиш.
И Махакайя смутился. Он-то уже считал Рамтиша почти шарлатаном, но у того явно были познания в песенном и музыкальном искусстве. Как же так? Он покосился на него.
— Эй, певец, спой что-нибудь еще! — попросил Рамтиш.
Махакайя покачал головой и заметил, что это может не понравиться настоятелю и монахам, отдыхающим после работы или напевающим мантры. Но, видимо, в той пещере обитали рабочие, и кто-то из них был весел и далек от буддийского смирения, и он снова запел:
Ну так выпьем вина,
Оседлаем звезду
И познаем прекрасного суть!
Мир объят весь стихами,
Древних песен словами,
Выражаем сердца мы,
С Женской силой в единство придя.
Смысл вещей постигая стихами,
Даже тяжесть великих деяний
Императора Юя поймем!
И вслед за этим раздался дружный смех. Певец хотел и еще спеть и уже начал:
Это что за земля, Хаоли?
Душ умерших приют — кто был мудр и кто глуп…[119]
Но вдруг песня его резко оборвалась. Как потом выяснилось, настоятель отправил монаха с требованием замолчать. И певец тут же повиновался.
Рамтиш рассказал, что он прибыл сюда уже пятнадцать лет назад вместе отцом, торговцем украшениями. Они поселились сначала в приграничном Шачжоу, но потом переехали ближе к столице, в Личжоу, а затем и в Чанъань. Дела у отца шли хорошо, он сумел наладить доставку украшений из Согдианы. Его покупателями были именитые люди столицы, например, Чжан Лян, занимавший должность цаньюя чаочжэна («участвующего в политике двора») или Сунь Сымаю, знаменитый врач, алхимик-даос, а еще и Оуян Сюнь, ученый и каллиграф, живописец Янь Либэнь, тот самый, написавший грандиозный свиток «Властелины разных династий», на котором изображены тринадцать императоров от Хань до Суй, а также историк Вэй Чжэн и даже Вэнь Яньбо, министр Императорского секретариата. Отец хотел, чтобы и сын занимался тем же. Но того не прельщал блеск сребра и злата, хотя да, украшения Согдианы и других сопредельных стран, которые собирали в Согдиане братья отца, а потом с караванами отправляли в Чжунго, были изящны и отменно хороши. Рамтиша влекли фениксы музыки… И он стал преданным служителем Музыкальной палаты.
Тут Махакайя не выдержал и наконец-то сказал, что все это красиво и невозможно. Ведь Музыкальной палаты больше нет! Ее закрыли еще полтысячи лет назад, когда прервалось правление династии Лю! Того требовали ученые конфуцианцы, считавшие, что музыка, гнездящаяся в Юэфу, Музыкальной палате, подрывает устои всей Срединной страны.
— Да-да, — подхватил с усмешкой Рамтиш, — первая нота гаммы — гун — это властитель, шан — его слуги, цзюэ — народ, чжи — трудовая повинность, юй — все вещи. И если в согласии эти пять звуков, то музыка гармонична. А если первая нота расстроена, то звук грубый. Значит, властитель задается. Когда расстроена вторая нота, то звук нервный. Выходит, чиновники недобросовестны. А расстроена третья нота, то и звук печальный — значит, народ негодует. Расстроена четвертая нота, то и звук жалобный — труд тяжел. Если и пятая нота расстроена, то и звук оборванный — значит, просто не хватает вещей. А если все пять звуков разлетаются, как вспугнутые птички, то наступает равнодушие. Ну а коли дошло до этого, государство погибнет со дня на день[120]. Это все и я знаю. Конфуцианцы и посчитали так… Но сколько воды утекло! Века и века. И пора возродить Музыкальную палату, мой друг. Она на самом деле никуда не подевалась. Она здесь. — И он окинул взглядом своих голубых согдийских глаз зеленые поля за рекой, курящуюся серебром ленту реки, пепельно-жемчужные небеса после дождя, затихшие сосновые леса. — Не хочешь ли стать ее монахом?
— Нет, — ответил Махакайя. — Во-первых, уже есть канцелярия Даюэшу, ведающая каноном и простонародной музыкой, а еще и Кучуйшу, канцелярия придворных оркестров. Неужели вам это неизвестно?
— Мне нужна другая Музыкальная палата! Полная ветра, — тут же отозвался Рамтиш, — и звезд.
— И Будда порицал музыку, — добавил Махакайя.
— И зря, — сказал Рамтиш. — Почва истощена, и на ней не вырастают деревья и травы; вода взбаламучена, и в ней не растут рыбы и черепахи; когда в упадке жизненные силы, живые существа не развиваются[121]. Зачем же этому потворствовать? Музыка наполняет Поднебесную радостью и силой жизни, как влажный ветер истомленную сушью… сушью… — Рамтиш сбился…
Послышались голоса, Махакайя различил гнусавую речь Бандара. Он оглянулся, и точно — в зал входили Бандар и Адарак.
— Досточтимый! — обратился Бандар, открывая лицо, и из складок материи сыпалась пыль, глаза его от горячего ветра покраснели. — Наши запасы истощены. Придется в городе закупить провизию. Но сейчас-то мы с Адараком голодны, будто волки Снежных Гор. А нам отказывают в пище!
— Готам Крсна, — отозвался Махакайя, — ведь уже миновал полдень, а законы сангхи строги.
— Но в первый-то вечер мы спокойно откушали! — напомнил Готам Крсна.
— Нас привечали после долгого пути.
— Но мы же не братья вашей сангхи, — напомнил Адарак, недружелюбно озирая собрание. — Готам Крсна поклоняется Шиве, а я — моему клинку.
Махакайя обратил лицо к настоятелю. Чаматкарана…
Глава 10
Персия. В детстве он зачитывался книгами о Кире Великом, Дарии, о греко-персидских войнах, руинах Персеполя и Пасаргада. Два с половиной столетия Персия рулила в древнем мире, рулила древним миром, пока не явился Александр Македонский. Но потом Персия снова вернулась двумя царствами: Парфянским и Сасанидов, чтобы семь веков задавать жару Риму, а после — Византии. И, увы, в седьмом веке пришли арабы… Ша Сэн, или Песчаный монах, из их четверки, рыжий и с разными глазами (один — синий, другой — зеленый), на эти сетования разражался арабскими поговорками вроде этой: «Прежде чем высказать кому-то горькую правду, помажь кончик языка медом. Помазал, Бацзе?» Ша Сэн, он же Юра Васильев, был вообще-то арабистом до встречи с весельчаком и выдумщиком Генкой Карасевым, то бишь обезьяном Сунь Укуном. «Чем тебе не нравится халифат? Или Омар Хайям? — наступал Юра Ша Сэн. — Все твои персы-поэты были суфии, так ведь? Персию оплодотворил пророк».
На самом-то деле все они были вполне русскими, ну за исключением Генки Карасева, он наполовину, а может, и на все девяносто девять процентов — цыган, так что лучше сказать, все они сыны СССР с нормальным чувством патриотизма, и все эти споры, крики посреди студенческой пирушки — за халифат, пророка, Аирйанэм-Ваэджа, или Заратустру с Ницше, или за Поднебесную — это все-таки было в большей степени игрой. Хотя и не совсем игрой. Ведь каждый пришел в ВИИЯ[122] не только потому, что так уж хотелось оказаться в этом престижном вузе, пожить в Лефортове, в Астраханских казармах вблизи Яузы и дореволюционного ликеро-водочного завода «Кристалл», что возле церкви, и стать на долгие годы выездным, пощупать мир своими руками, пожирать его своими глазами, а не глазами Юрия Сенкевича в «Клубе путешественников», и не только потому, что у Стаса дядя Боря, дошедший на танке до Берлина, запойно дружил с таким же танкистом, преподававшим в этом вузе военное дело, или у Сунь Укуна, старшая сестра вышла замуж за генеральского сына, уже окончившего этот вуз, обретя там покровителей, благодаря своим блестящим способностям, — нет, не только поэтому. У каждого, по крайней мере из их