Круг ветра. Географическая поэма — страница 111 из 145

наблюдение врача, хотя бы и такого, как Соломоныч. На самом деле он продвинутый, читает всю зарубежную литературу по специальности. Просит меня помочь с переводом: мэм, нельзя ли? Ну, я нашла старых подружек времен ВИЙЯ. Узнав, в чем дело, одна согласилась безоговорочно, Афган — это святое. Ну для кого как. Век бы о нем не знать и не слышать.

Фифти-фифти.

А ведь сам Гарегин Георгиевич Гаранян чашу весов уже качнул в нашу сторону, попросив перед разговором санитара увезти Стаса. Как думаешь? Я думаю — да! Для чего? Чтобы беседовать с нами о нем без него! Фифти-фифти. А вдруг услышит и поймет?

Сунь Укун, твои переводы просто класс. Наконец можно узнать, как там все было на самом деле у нашего кумира, пришельца из седьмого века.

Иногда я на Стаса смотрю и чувствую, что он тоже какой-то пришелец. Может, потому и молчит, что не понимает нашего языка? Не понимает вообще нашего времени? Может, он Сюань-цзан и есть? Хотя уместнее быть ему каким-нибудь персиянином. Он же с детства ее почему-то любит, Персию. Хлебникова читал, тот в Персии бывал с революционной миссией, и у него есть персиянские стихи. Вот она, Персия, и отплатила ему. Или Афган это не Персия? Ну в любом случае, Азия. И я ее не люблю, извини, конечно.

И вот он, перс, или Сюань-цзан, явился по этой трубе, про которую ты толкуешь. И Конь тоже говорит, мол, музыкальная кротовая дыра, кротовый ход. И он хочет кротовый ход заполнить классикой. Нет уж, мы Стасу даем немного послушать спокойную эстраду: Джо Дассена, Пола Саймона и Артура Гарфанкела, оркестр Джеймса Ласта.

А Конь штудирует Шопенгауэра.

Как я понимаю, все эти выкладки, логические штурмы направлены на то, чтобы все-таки показать такую трещинку в каменных небесах материализма и вообще реализма, вот. Это я читала Роб-Грийе, недавно переведенный роман «В лабиринте». Там по городку бродит солдат с коробкой. Он кого-то ждет на перекрестках, но не может вспомнить, кого именно. В кафе выпивает стакан вина, снова блуждает по городку. Встречает все время мальчишку. А то какую-то женщину. И снова и снова петляет по улицам, холодным и мокрым, б-рр. Что происходит? Кто он такой? Ни имени, ни фамилии. Потом попадает в солдатский приют, лежит там и бредит. Но, по-моему, бред начинается с первой страницы романа. Все беспросветно и сыро. И вот только всюду он замечает трещинку — то на стене, то на потолке. И тут появляются мотоциклисты, враги, они подстреливают убегающего солдата. Того подбирают женщина и врач в меховом пальто. Но солдат умирает. А перед смертью говорит, что у него в коробке: письма и какие-то личные вещи погибшего друга, которые он и должен был передать его отцу то ли в этом городе, то ли в каком-то другом.

Свинцовый роман. И только эта трещинка как будто дает надежду. Хотя на самом деле ничего такого там и не светит — в трещинке. И может, автор ничего и не имел в виду. А вот читателю мерещится. И наверное, не всякому. А только мне.

Коробка эта… Все, что остается от солдата. Письма.

Безнадега. Лучше бы я и не читала совсем. Ведь бродил, бродил солдат этот по лабиринту, а ради чего?

И вот только за эту трещинку и цепляешься.

То же и Федькины рассуждения о музыке. Какие цитаты он присылает из Шопенгауэра: «Музыка стоит совершенно особняком от всех других искусств. Мы не видим в ней подражания, воспроизведения какой-либо идеи существ нашего мира…»[396] Ишь как завернул старик! Как будто есть какие-то существа не нашего мира. И дальше, что она велика и прекрасна, могуче воздействует на душу, глубоко понимается в качестве всеобщего языка, который превосходит даже язык наглядного мира; вот потому мы и должны видеть в ней нечто большее. Да что именно? Ох не люблю я эти недомолвки, экивоки, подмигивания. Дайте ясную конструкцию, господа-товарищи. Но Шопенгауэр, как пишет Конь, сам говорит, что его разгадка музыки недоказуема, потому что «она принимает и устанавливает отношение музыки как представления, к тому, что по существу никогда не может быть представлением, и требует, чтобы и в музыке видели копию такого оригинала, который сам непосредственно никогда не может быть представлен»[397]. Каково, а? И дальше сообщает, что должен ограничиться лишь изложением этой найденной разгадкой дивного искусства звуков, уповая на музыку, которая звучит в читателе. Мол, всё вместе, музыка и его мысль, и дадут нужный результат. То есть, по сути, это и не философское произведение, а какая-то пьеса. Но какая музыка должна звучать в памяти читателя? Опять этот Вагнер? Как он мне надоел. Так надоел, что вот пойду рано или поздно и посмотрю-послушаю. Чего уж с ним так все носятся: Шопенгауэр, Федька Конь… Это же был любимый композитор Адольфа Гэ. Ну правда, Шопенгауэр об этом еще не знал. Когда я об этом напомнила, Федька, знаешь, как возмутился. Сразу на дыбы. Мол, ты еще то же самое и про Ницше скажи. Но Федька честно написал, что у Шопенгауэра вовсе и не Вагнер за главного. Там упоминаются Гайдн, Бетховен. Философ выше оперы ставил инструменталку. У музыки свой язык, бессловесный. А слова — это уже одежки для абстракций. Такая популяризация, короче. В общем, Великий немой (не кино, а б-г, как называют это Нечто продвинутые) заговорил. То есть — на языке классической музыки. Как озаренно мне написал Конь. А что толку-то? Ведь и для этого языка нужен переводчик… Опять — перевод, перевод. Никуда не денешься. Честно тебе скажу, что иногда жалею об уходе. Все-таки там была особая атмосфера, да. И я встретила таких ребят, как вы. Тут, в МАРХИ, тоже есть всякие чудаки и заумные. Даже свои святые, тот же Ушацъ. Бабушка в деревне как услышала мое: борони меня, Ушацъ, — так сразу перекрестилась, а потом спросила, кто такой. Да кто, кто. Объяснила, что был такой студент по фамилии Ушацъ, учился до революции в Строгановке, которая размещалась в здании нашего теперешнего института, и что он всюду ставил пометки, свою фамилию. Как-то привезли новые мольберты, он ночью пробрался в мастерскую, выбрал мольберт покрепче и подписал. А наутро все пришли — глядь: на всех мольбертах написано «Ушацъ». Не помню, рассказывала я тебе эти все байки. И, сдавая экзамен, лучше его помянуть.

Но наша лингво-банда была неповторима. О ней до сих пор говорят. Даже в МАРХИ однажды кто-то вспомнил наш угарный рок-н-ролльный спектакль. Удивляюсь все-таки, как нам не запретили буржуазную музыку?

А вот эта цитата из Шопенгауэра придется тебе, Сунь Укун, по сердцу: «Невыразимо-задушевное всякой музыки — то, благодаря чему она проносится перед нами, как родной и все же далекий рай, столь понятная и все же столь необъяснимая, — это основано на том, что она воссоздает все сокровенные движения нашего существа, но вне всякой реальности и далеко от ее страданий»[398]. Ну чем тебе не нирвана?

Слушай, да Конь тебе уже и без меня наверняка все уши прожужжал этим Шопенгауэром. И Вагнером с кольцом. Но, может, он и прав насчет этого символа — кольца зла. Ярко и сильно. А как его разорвать? Что ему противопоставить?

Как разорвать молчание Стаса? Какие найти слова, чтобы он услышал их и отозвался? В каких мирах блуждает наш Бацзе?

Может, действительно дать ему послушать симфонию? Или даже прямо отвезти на концерт Вагнера? Надо что-то делать. Оставлять Стаса одного нельзя. Но он и не один ведь? Мы ведь с ним? Но — знает ли он об этом?

До свидания, Сунь Укун!

Всегда жду твоих писем из Зайсана.

Люба

Глава 20

Ударили Час Мыши. Уже было темно. Значит, закрылись ворота Дворцового города, а затем и ворота Императорского города и ворота всей столицы. И были сданы ключи от врат на хранение, а перед рассветом их снова вручат привратникам, и врата начнут отпираться, и перед временем Зайца ключи вернутся опять в хранилище.

Но зимородку ни к чему были ключи, нипочем были все замки и стражи гвардии Птицы счастья с луками, стрелами в колчанах, секирами и самострелами и ни к чему были срочные разрешения пропускного отдела Судебной части для открытия в неурочное время врат. И лучники гвардии Птицы счастья, патрулирующие лабиринты Дворцового города, а также лучники других гвардий, стоящие на постах по всей столице и шагающие по ее улицам с фонарями, не могли поразить зимородка стрелами, хотя и славились своей меткостью.

…И снова перед ним лежала страна Каньякубджа, столица царства великого Харши на Ганге с высокими стенами, башнями, в окружении густых лесов и лучезарных озер, подобных зеркалам, в которые смотрятся боги, полная всяких диковинных товаров, плодов, хлеба, драгоценностей, изваяний, картин, ковров.

Джанги бывал здесь и раньше. И эта страна ему еще раз пришлась по сердцу. Как и остальным.

Улицы там лучатся, как озера вокруг, улыбками. Жители богаты, склонны шутить и петь. Много красивых лиц. И одеяния пестры, изысканны. Дома в цветах. Ученость процветает. Монастырей много, монахов десять тысяч…

Махакайя провел рукой по лицу, как бы снимая мглу темницы в Чанъани.

«Но для кого я это продолжаю рассказывать?» — спросил он себя, устремляя взгляд во тьму. Да, он как будто снова повествует о своем путешествии. Будто его слушают монахи далекого монастыря Приносящего весну фламинго. Или — здесь, в Палатах Отдыхающего феникса. Рассказывает он и монахам здешнего монастыря, и своему брату. Просто все это — слова будущей книги, которую он хотел написать. Но напишет ли?

Как легко здесь оступиться. Слухи об этом доходили всегда. Дворец — пример неукоснительного исполнения различных предписаний, а их великое множество. И странно, что среди этих хитросплетений в расписании неотложных дел нашлось время для его историй. Но, похоже, уже все и закончилось.

Темница приняла его, а выпустит ли? Если его не удавят, то, возможно, накажут по-другому? Что ж, он готов пребывать здесь, лишь бы дозволили заниматься переводами привезенных книг и писать свою книгу.