А так и было: побуждаемый Марой, Будда отрекся от жизни, ибо обещал, что так и поступит, когда чистое учение разольется по свету.
Ананда, верный и любимый ученик, принялся упрашивать Будду остаться в этой кальпе на радость всем. Но Татхагата отвечал, что миновало время просьб, и рожденное, ставши существом, в самом себе несущее начало своего разложения, — должно исчезнуть. Таков закон жизни, с неумолимостью предполагающий смерть. Таков закон ветра, зарождающегося в начале возникновения мира-вместилища и движущего мировые воды, так что они вскипают золотом, как сливки, и вырастает гора Сумеру, вокруг которой, подчиняясь ветру, шествуют луна, и солнце, и все звезды, а затем входит ветром жизни в область между сердцем и межбровьем, там, где у каждого есть акаша, в чакру чистоты, что подобна лотосу с шестнадцатью лепестками, внутри которого голубое пространство, в центре которого белый круг, а в нем белый слон, различить коего очень трудно, — для того едва хватает целой жизни; но когда это происходит, все озаряется тем светом Зерцала Правды, и оно столь чисто и сильно, что рано или поздно воспламеняет лотос сердца, и пламя все поглощает, так что остается только пепел, но и тут поднимается штормовой ветер, и он все развеивает без остатка и тогда иссякает совсем и утихает. Ниббана и есть безветрие.
И оно наступило здесь.
Но прежде Будда принял еще приглашение кузнеца Чунды и явился к нему рано утром, чтобы отведать нежного риса, сладкого печенья и вяленого мяса вепря. Но печенье и рис он отдал своим сопровождающим, а сам поел мяса вепря. Остатки же мяса велел зарыть.
И мы обошли вокруг ступы, возведенной именно на месте жилища кузнеца. А вот колодец, из которого кузнец брал воду для питья, и готовки, и всяких нужд — чтобы охлаждать выкованные изделия, — колодец цел, и вода в нем чиста.
В дубовой роще Будда возлег на правый бок и подпер голову рукой. И лик его стал яснее ясного, о чем он и предупреждал Ананду, говоря, что дважды его лицо истинно проясняется: в миг бодхи под древом бодхи и в миг угасания ветра под двумя дубами в дубовой роще.
Перед полным уходом он еще принял нищего иноверца, и тот обратился и стал последним его учеником. Каково было его последнее слово?
Вот оно: «Внемлите, ученики, увещеваю вас: в гибели жизни сотворенного, трудитесь ради спасения со всей ревностью!»[407]
И тогда настало абсолютное безветрие, ибо ветер его стал подобен изначальному, алмазному, на круге которого и покоится мир.
Но следом за тем снова сделалось землетрясение, небеса разодрались громом и молниями.
И это событие свершается снова и снова, когда сюда приходят странники.
— Что с вами? — обеспокоенно спросил Хайя, посмотрев на меня.
Я взглянул на него — лицо у него было бледное, как молоко. Потом перевел глаза на обернувшегося Джанги.
— Это не бледность, — сказал тот.
Я провел рукой по лицу и глубоко вздохнул.
— А что же? — спросил Хайя.
— Встань сюда, — велел ему Джанги. — Вот сюда, напротив учителя.
— Зачем? — растерялся Хайя.
— Надо проверить, не отбрасываешь ли ты тень.
— Перестань, Джанги, — укоризненно молвил я, отворачиваясь. — Просто мне действительно стало немного не по себе.
Я отошел в сторону и опустился на траву. Мои спутники сели рядом. Но Хайя вскоре забеспокоился, как там наши животные, и ушел туда, где мы их оставили привязанными. Больше всего он заботился о Бэйхае, разумеется.
— Хороший нам спутник достался, — сказал Джанги. — Усердный, как конь. Одним словом — Хайя.
— Давай помолчим, — попросил я.
И мы погрузились в молчание и так просидели там до самого вечера, а затем вышли к Хайе и отправились дальше. Хайя показал нам ступу и сказал, что ее называют Спасением Утопающих Оленем. Когда-то, пребывая в теле оленя, Татхагата спасал бегущих от огня и наводнения животных, переправляя их через разлившуюся реку, но сам погиб.
Потом мы вернулись к городу и хотели переправиться через реку, чтобы достичь места сожжения Татхагаты, но было уже слишком поздно, и нам пришлось искать пристанище в развалинах города, — да, он тоже пребывал в запустении, и это печалило нас: как же могут находиться в таком жалком состоянии великие места? Здесь должны процветать монастыри и храмы, и всегда идти службы, все должно быть в цветах.
— Зато, — возразил Джанги, глядя на луну, взошедшую над руинами, — здесь зримо само время.
— Но разве оно радует? — спросил я.
Мы расположились неподалеку от реки, на краю заброшенного города. Джанги хотел развести огонь, но Хайя попросил не делать этого, чтобы не привлекать злых людей. И он был прав. Да и луна светила ярко. Ее отражение сносили воды реки, но оно оставалось на месте.
— Так и человека уносит жизнь, — молвил Хайя, — и остается его карма. Чему же здесь радоваться?
Мы посмотрели на его крупное лицо, освещенное луной, и согласились. Неподалеку в лунном свете вырисовывались силуэты верблюда и Бэйхая.
Среди развалин позже затявкали шакалы или бродячие собаки. Где-то вдалеке послышался крик.
— Надо спать по очереди, — сказал Хайя.
Так мы и поступили. И я охранял сон моих спутников последним и видел, как далеко за лесом и горами всходило туманное солнце. На ум мне снова пришли слова Будды о свете, который должны мы все хранить, облачившись в него, как в броню. С момента ниббаны Будды, случившейся здесь неподалеку, прошло, как говорят одни, больше тысячи лет, а по словам других, девятьсот лет, но свет его слов так же чист и мощен, как это солнце над горами, — оно уже сбросило покрывало тумана и ярко блистало, заставляя птиц петь, рыб плескаться в реке.
Я встал и пошел, отвязал Бэйхая и верблюда и повел их к туманящейся слегка реке, чтобы они вволю напились.
И в этот миг сквозь обрывки тумана помчался голубой и оранжевый, изумрудный вестник… вестник чего? Я не знаю. Это был зимородок. Он стремительно скользил над водой против течения.
Солнце всходило выше, и где-то на озере закричали лебеди: ганг-ооо! ганг-ооо!
Я умылся в реке, поплескал водой на Бэйхая и спросил его, помнит ли он бескрайние пески той страшной пустыни, где мы едва не сгинули?
Бэйхай смотрел на меня. Верный мой конь. Я обнял его за шею и поцеловал в крепкую, большую, мокрую щеку.
Вкусив пищи, мы собрались и переправились через реку вброд, его быстро отыскал Хайя, порасспрашивав оборванцев мальчишек, вышедших из городских лачуг к реке половить рыбу.
На том берегу мы вышли к ступе, обозначающей место сожжения Татхагаты, то есть — его тела, завернутого в тысячу лоскутов чистой шерсти, осыпанного цветами, окрапленного благовониями. И до сих пор земля имеет желтый и черный цвет от огня и золы. Мы взяли щепотку и завернули в чистый лоскут.
Внезапно все и увиделось мне в таком цвете: и эти деревья, и склоны дальних гор, и небо, и солнце, и мы — как будто написанные золой на черном и желтом. И я еще подумал, что надо будет запомнить это и потом рассказать Шаоми и попросить, чтобы он все так и написал тушью на черном шелке.
Но где Шаоми? Когда он вернется?
…Итак, это был центр мандалы, написанный золой. От него расходились концентрические круги из песка, камней, древесины, листвы, воды, снега, глины, огня, железа, золота, серебра, шерсти, перьев — всего того, что сопровождало меня в этом пути, что попирали мои ноги, что видели мои глаза. Но еще и круги моих помыслов, круги мантр и сутр, круги воспоминаний.
Возможно ли такую мандалу когда-либо воспроизвести?
И все-таки она была далека от совершенства, ведь путь мой еще не окончен.
Совпадал ли центр моей мандалы с этим центром из пепла и желтой и черной земли?
Боюсь, что нет. Я этого не почувствовал. И мне подумалось, что своего центра я еще так и не достиг. Где же он?
— Чем вы озабочены, учитель? — спросил Хайя.
Я хотел ответить как-нибудь уклончиво, но прозрачные глаза этого человека взирали на меня с полным доверием. И мой ответ был таков:
— Отсутствием центра.
Хайя выслушал, склонив голову, и, еще немного подумав, спросил:
— Чего?
Я ответил, что только что созерцал мандалу.
— Пойдемте дальше, — предложил он.
И мы простились с местом сожжения, прочитали мантры, поклонились и углубились в огромные леса. Хождение лесное было похоже на обряд очищения. Нас будто проскребли эти косматые ветви, вековечная тишина омыла наши сердца, а потаенные воды ручьев и родников обновили наши гортани; и благодаря голосам зверей и птиц стал особенно чутким наш слух.
Хайя умело нас вел по лесным дебрям; то и дело мы уходили в сторону с торной дороги — так он сбивал со следа возможных злодеев. Ему доводилось уже здесь бывать.
И наконец со склона горы Хайя указал на лежащую в зеленой долине страну, сказав, что это и есть Варанаси. Мы жадно глядели на поля и сады, селения и на столицу этой страны, через которую протекают великие сияющие воды Ганги.
Варанаси — край первой проповеди Будды.
— Иноверцы говорят, — сказал Хайя, — что этот город основал Шива и это и есть пуп всей земли. И видите три холма, на которых стоит сей град? Иноверцы утверждают, что это зубцы трезубца Шивы.
Мы следили за облаками, проплывающими над долиной, и за их тенями, движущимися по кронам деревьев, крышам хижин, полям и садам, дорогам. Мир этот как бы двоился. Он отражался в наших глазах. И точно был иллюзорен именно в них. Но был ли он действителен там, внизу и вокруг? Нагарджуна отвечал в своих размышлениях: нет. Нет, ибо каждая дхарма этого мира не самостоятельна, каждая малая частица возникла от другой и поэтому зависима. Не иллюзорно лишь то, что ни от чего не зависимо. Где же это?
— Потому-то сюда и направился после просветления Будда с первой проповедью, раз здесь самое гнездилище иных вер, — сказал Джанги. — И теперь мы туда спустимся и разгоним их, клянусь зубом Будды!
И он потряс своим красноватым посохом, как мечом или копьем.