Георгий Трофимович потом признался Стасу, что капитан Берснев попал аккурат в десяточку: «И точно, этому каналье и аферисту Чичикову ведь именно завидуешь, сидя здесь. — Помолчав, он предостерегающе поднял палец: — Берснев тут уже третий год торчит, заменяться не хочет, потому что там, за речкой, уже скучно, а тут — всюду враги. И все понятно. А там то Гоголь, то Толстой. — И он постучал по книге осторожно, чтобы та не рассыпалась окончательно. — Но и сюда ведь проникают!.. Будзь с ним… мм… кххе… уважливее, как у нас говорят, внимательнее, короче».
Пришлось, как обычно, наводить справки у Дарьи Алексеевны. Это была его учительница географии, школьных времен учительница. С ней Стас начал переписываться, еще как только уехал из Смоленска в Москву. Она, как говорится, принимала почему-то участие в его судьбе. Возможно, ей нравилась странная одержимость ученика Персией. Она с удовольствием давала ему всякие книги из богатейшей библиотеки своего отца, профессора-почвоведа, рассказывала все, что знала о Персии сама, а однажды демонстрировала на школьном кинопроекторе фильм про современный Иран, правда, на английском языке, но ее подруга, учительница английского, уже написала ей перевод. Так фильм и шел на английском с переводом, который читал, конечно, сам Стас.
Дарья Алексеевна разыскала информацию о Санаи. И Стасу, выпускнику персидской группы ВИИЯ, стыдно вообще-то было. Нет, персидский преподавали блестяще Восканян, Дегнера, Поляков и даже настоящий иранец Джахангир Дорри, то есть он был наполовину иранец, наполовину русский, голубоглазый, высокого роста, с волнистой шевелюрой, он как раз преподавал литературу. Но почему-то об этом Санаи речь так и не шла. Или, возможно, он упоминался мельком. И так и остался в тени того же великого Фирдоуси с его «Шахнаме», «Книгой царей». «Шахнаме» — самая гигантская поэма этой планеты. В ней дана легендарная история пятидесяти царей — с древности до мусульманского завоевания в том же седьмом веке, когда и Сюань-цзан странствовал здесь… Это невероятная энциклопедия зороастризма, иранской древности и ранней мусульманской истории. Сорокалетний поэт писал ее тридцать пять лет в Тусе иранского Хорасана. Преподнес тамошнему правителю и получил хорошее вознаграждение. Но деньги имеют обыкновение воды — утекать. И состарившийся поэт предпринял новую редакцию поэмы. А преподнес ее уже и новому правителю, захватившему иранский Хорасан — Махмуду Газневи. К нему старый поэт и направился — сюда, в Газни. Нет! Все пути ведут не в Рим, а в Газни. Но султан не оценил сей труд, точнее, оценил очень дешево. Говорят, этот гонорар старик без сожаления отдал банщику после помывки.
И в это же время в Газни жил аль-Бируни и мог встретиться с великим поэтом. Но нет… Стас припомнил, что аль-Бируни попал в Газни позже примерно на семь лет, увы.
Правда, стихи Фирдоуси из «Шахнаме» для студентов были тяжеловаты, слишком трудны. Джахангир Хабибулович просто много рассказывал о «Книге царей», но учили они стихи других поэтов: Саади, Саади прежде всего, а еще Руми, Хайяма, Хафиза. И первый стих Саади, который все выучили, был «Караван»:
Замедли, караван, шаги. Покой души моей — уходит.
Уходит милая моя, и сердце тоже с ней — уходит.
Лукавя, мнил я от людей укрыть мучительную боль.
Укроешь разве, если кровь из раны, как ручей, уходит?
Тоскуя, сплел я руки с ней, расстался в тяжкой муке с ней…[156]
Перевод, оригинал звучит изумительной музыкой печали, надежды, света и любви.
Ну а Санаи? Дарья Алексеевна сыскала такие сведения: родился в одиннадцатом веке, умер в двенадцатом, жил в Газни, писал стихи, поэмы; одна называется вроде бы так: «Сад истины». Его почитают так называемые суфии, исламские мистики, считают его святым суфием. Похоронен в Газни.
И это все. Никаких стихов нигде в Союзе обнаружить ей не удалось.
Стас жалел, что не допросил того «афганца» насчет этого Санаи, да и о тех лекарях с именами Булгари. Он попытался разузнать у джаграна Хазрата Абдулы, что случилось с «афганцем», но тот отмахнулся — не от Стаса, а от «афганца» — так и махнул своей волосатой лапой в сторону Кабула, будто сгоняя муху, и, опуская руку, перетер сильными пальцами воображаемую ту муху.
О Санаи он только и знал, что древний поэт, земляк, и все. «Зачем это тебе, Стас-джан?» Стас отвечал, что просто интересно, он изучал персидскую литературу, но вот про Санаи так ничего и не ведает. Пробел. Джагран и от Санаи отмахнулся. «Это все прошлое, как это говорится у товарища Ленина? Пережитки? И я знаю, что он об этом говорил, Стас-джан. От пережитков прошлого трудящиеся, мастера и дехкане избавляются не по велению вашей Божией Матери, а только в трудной и массовой борьбе с массовыми мелкобуржуазными влияниями». У Стаса глаза на лоб лезли от этого восточного ковра жизни. На нем выткан был Ленин, но и пять намазов, борьба с буржуазным влиянием, но и замашки мелкого феодала. Джагран ездил в длительную, так сказать, творческую командировку в Душанбе, бывал в Ленинграде, правда, по-русски говорить так и не выучился, только иногда мог загнуть крепким ментовским матом. Стас не удивился бы, услышав, как свершая свой намаз, один из пяти положенных, джагран Абдула читает «Моральный кодекс коммуниста», а перед этим ополаскивает рот кишмишовкой, которую научились у высокоразвитых товарищей гнать сарбозы[157] из дивизии в крепости.
Стас искал случая поговорить с кем-нибудь из чиновников губернатора. А однажды удалось познакомиться с тамошним комсомольским работником — из ДОМА[158], возглавлявшим местную организацию и военную дружину таких же бородатых комсомольцев, поддерживающих общественный порядок. Звали его Абу Хафс, он был пуштун с серыми глазами и пегой шевелюрой, небольшой кучерявой бородкой и круглыми очками в тонкой металлической оправе на орлином носу. Он приходил к соседям каскадовцам, а у тех переводчик подхватил брюшной тиф и улетел в госпиталь в Кабул, и они попросили Стаса переводить. Говорил он на дари. Речь шла о создании подпольной комсомольской ячейки на территориях, подконтрольных мятежникам. После беседы пили чай. Чай здесь отличался от московских «Трех слонов», как небо от земли. Давал густой бронзовый цвет, иногда красный, был ароматен, терпок, каждая чаинка, разворачиваясь, превращалась в огромный лист вроде ивового. Чай покупали у Жамааха. Говорили уже расслабленно о том о сем, один каскадовец с золотым зубом и длинным чубом, украинец, начал расхваливать чай, и Стас подхватил похвалу, помянул Жамааха, его сына, ездящего в Иран, и заговорил было об «афганце», отправленном в Кабул, чтобы дальше уже спросить Абу Хафса о Санаи, но вдруг поймал внимательный взгляд маленьких пристальных глаз рыжеватого Берснева с веснушками на небольшом носу и осекся. Вспомнил предостережение Новицкого.
После чаепития еще покурили «Столичные» и наконец поднялись, распрощались. Каскадовцы провожать гостя не пошли, перепоручив это драгоману. Стас вздрогнул, услышав от Берснева это слово. Вообще-то переводчиков тут называли таджимонами. Драгоман — должность переводчика и отчасти дипломата в Османской империи, Речи Посполитой и Российской империи, в основе арабское слово. Юрка Васильев всегда так обращался в своих письмах к Стасу. В последнем письме Стас рассказывал ему кратко об «афганце» и спрашивал о Санаи… Он быстро взглянул исподлобья на капитана Берснева, тот отвернулся с едва заметной усмешкой. Стас вытер тыльной стороной руки лоб и последовал за Абу Хафсом. Черт его знает. От этой жары ум за разум заходит.
И во дворе он снова помянул «афганца» и спросил о тех древних лекарях и Санаи. Абу Хафс остановился и блеснул на него стеклами очков. Его огромная чалма бросала тень на лицо Стаса. Пуштунский комсомолец медленно достал из кармана пиджака железную коробочку, открыл ее и предложил Стасу. Это была мелкая зеленая табачная крошка, смешанная с золой растений, — насвай. Стас вежливо отказался, понимая, что неизвестно кто, кроме хозяина, зачерпывал щепотку из этой коробочки… может, как раз заболевший переводчик. Да и не хотелось ему жевать эту икру зеленой жабы, как окрестил насвай Новицкий. Абу Хафс отправил в рот добрую щепоть этой зелени и, пережевывая ее, всасывая никотин кровеносными сосудами, а зола как раз и убыстряла этот процесс, хрипло сказал, что Хаким Газневи Санаи здесь родился и здесь умер. Писал он темные и невразумительные стишки. Если рафик Стас-джан хочет лучше узнать душу народа, то пусть читает Нур Мухаммеда Тараки, его повести «Скитания Банга» и «Спин». И Саида Рахана Захейли — он первым, еще в семнадцатом году, когда у вас состоялась революция, — поднявшего голос в защиту пуштунской девушки. А из старых поэтов — Абдуррахмана. Да еще Абдулхамида. Они жили в одно время, в семнадцатом-восемнадцатом веках. И писали куда как доходчивее и ярче этого Санаи.
Понятное дело, пуштун превозносил пуштунов.
Но все-таки Стас добился, чтобы Абу Хафс хотя бы назвал самые крупные поэмы Санаи. Это и были «Обнесенный стеной сад истины» и «Путешествие рабов божьих к месту возврата». Уже прощаясь, Стас попросил раздобыть эти книги — для упражнений в фарси или дари.
И через какое-то время посыльный Абу Хафса доставил ему повесть «Юная вдова» Саида Рахана Захейли на пушту. А пушту Стас не знал. Хотя этот алфавит, как и персидский, создан на основе арабского, он отличается даже количеством букв, их на двенадцать больше.
И тогда он при случае обратился со своей просьбой к торговцу табаком и чаем Жамааху. Мол, пусть сын привезет с табаком и чаем и книгу Санаи. Тот обещал и не привозил.
Названия поэм Санаи его завораживали. Собственно говоря, он видел как будто иллюстрации этих нечитанных поэм, проезжая по улицам Газни: неподалеку от тополиной рощи стоял большой одноэтажный дом с просторными окнами, немецкая вилла, как ее все называли, рядом были и другие такие же дома, но один разрушен авиабомбой, другой сожжен; в третьем находился пост зеленых, на крыше развевался черно-красно-зеленый флаг с эмблематическим солнцем, красной звездой, индустриальным колесом и лентами. Эти дома когда-то занимали немецкие геологи, потом итальянские археологи. Сейчас в одном доме жила семья учителя. Уж он-то смог бы рассказать Стасу о Санаи и древних лекарях. Но встретиться с ним было не так просто. Майору пока такая встреча была ни к чему. Лейтенанту оставалось только подчиняться. И эта немецкая вилла была как будто местом нерасшифрованной информации.