Махакайя начал вдыхать-выдыхать со счетом, чтобы быстро очистить сознание, вымести метлой цифр все мысли, чувства, всё, всё. Есть только: один, два, три, четыре…
Но и от этих абстракций надо было избавиться, от иероглифов. И он снова считал с выдохом и вдохом. И его дхармы успокаивались, как мелкая рябь воды под затихающим ветром — до зеркальной глади, а потом и она растворилась…
Но в этот момент его ткнули с фырканьем в плечо, и зеркальная гладь взломалась и рассыпалась на тысячи осколков.
Это был конь!
Махакайя резко обернулся и увидел коня там же, где и оставил.
Конь даже и не смотрел в его сторону, устало свесив голову. Вид его выражал обреченность. Махакайя пошел к нему.
— Здесь нет воды, — сказал он.
Конь не смотрел на него, не поднимая головы.
— Ее засыпало песком… Или это проделки Шэньша шэня.
С этими словами он обернулся, чтобы убедиться в увиденном. Да, все оставалось таким же.
— Воды у нас только на вечер, — добавил Махакайя. — И немножко на утро, если растянуть…
Конь молчал.
Можно было вернуться. Три-четыре дня без воды, наверное, можно было выдержать. Если идти ночью. Махакайя представил заставу, тощих и злых солдат, длинноносого Гао Ханя с бородкой и нефритовыми перстнями. Второй раз он не осмелится нарушить запрет императора. Да и что изменится? Оазис не оживет. Придется взять больше воды? Но как ее нести? Если только нагрузить бурдюками вторую лошадь. А где ее взять? Настоятель снабдил его некоторой суммой, но на лошадь ее не хватит.
Но можно и… вообще вернуться.
И сразу понести наказание за ослушание. Или Гао Хань так ничего и не сообщит в Чанъань?
Одно дело вернуться с книгами и знаниями, полезными для всей империи, и другое — вот так, с пустыми руками. К победителям снисходительны.
Матушка говорила, что в ночь перед его рождением ей приснился свиток, просто чистый свиток без иероглифов, из которого она вырезала и сшила рубашку, чтобы нарядить маленькую обезьянку. И обезьянка заговорила, начала петь, а рубашка покрылась знаками. Это были какие-то буквы на неизвестном ей языке. И когда утром она поведала этот сон мужу, тот ответил, что, видимо, у них родится великий переводчик. И матушка обиделась, какое же величие в судьбе толмача? Она мечтала о том, что ее младший сынок дослужится до чиновника высшего ранга — пятого, переедет в Чанъань и, если дарует Небо счастье, перейдет в четвертый ранг… а там, может, и выше. Но и чиновник четвертого ранга — это уже счастье, и его будет сопровождать военный эскорт, а чиновники шести нижеследующих рангов при встрече станут уступать дорогу и почтительно кланяться. И он будет удостаиваться ежедневной аудиенции у императора вместе с другими чиновниками высшего ранга.
Но ведь сын все-таки и свершает сон своей матушки, идет в Индию за книгами, которые и будет потом переводить.
Как же он может вернуться ни с чем?
Субстанция мудрости, говорил Парамартха, недвижна и полностью очищена от притока аффективности[165]. Он сравнивал ее с чистым зеркалом и пустым пространством. Пустота зеркала — вот что. Но зеркало может быть затронуто влиянием следов-впечатлений… И надо просто стереть их.
Что я и делаю.
И спокойно продолжаю путь.
И Махакайя пошел дальше, взяв повод, конь безропотно следовал за ним.
Вскоре монах снова сел верхом. Конь постоял, чего-то ожидая, но седок ничего не говорил и не двигался, и тогда конь, тяжело вздохнув, направился вперед, беря вправо, чтобы обогнуть погребенный песком оазис.
Пустыня казалась нескончаемой. Но она такой и была. Одолевали ее только большие караваны с водой и едой. И Махакайя чувствовал себя… Он ничего не чувствовал уже, кроме жажды и зноя. Совсем рядом в бурдюке глухо хлюпала теплая вода, но лучше было не думать о ней и ничего не слышать.
Один, два, три, четыре…
И вскоре Махакайя услышал нечто другое: стук барабана. И это был барабан сутры «Золотистого света».
В один вечер,
в ясном сне
я увидел барабан прекрасный;
он, как солнце, весь блистал
золотистым светом,
совершенно ярким,
во все стороны лучащимся.
Под драгоценными деревьями,
на тронах из берилла
везде сидели Будды,
окруженные множеством
сотен тысяч слушателей.
Я видел человека,
подобного брахману;
он бил в тот барабан великий…[166]
Так об этом пел в сутре «Золотистого света» бодисатва Ручиракету.
И солнце над Большой Пустыней Текучих Песков было этим барабаном. Голова у Махакайи закружилась. И он снова подумал о бурдюке. Сделать один глоток, и все, всего лишь глоток воды. Все же жажда была сильнее всех сутр на свете, а кровь в висках билась громче любых барабанов. И весь остов, облеченный кожей и наполненный жизнью, остов по имени монах такой-то, алкал: воды, воды, воды. И ему мерещились пейзажи детства с рекой. Да, в Коуши протекала большая река Лохэ. Лохэ впадает в Хуанхэ. И однажды отец нанял лодку с парусом и гребцами и повез туда всех своих четверых сыновей. Что это было за плавание! Когда лодка причаливала к островам, разбросанным по реке, братья купались и бегали по песчаным отмелям, собирали ракушки, находили плоские камни и швыряли их, заставляя скакать по воде. Гребцы ловили рыбу, а потом зажаривали ее на железных прутьях. Второй брат умел играть на четырехструнной пипе, и вечером все уселись его послушать на берегу. И он играл прекрасно. Но настоящий восторг вызвал один гребец, который начал ему подыгрывать на камнях. Когда он успел их подобрать, обвязать веревками и подвесить в ряд на палке, неизвестно. Но все камни отличались звучностью и каждый отзывался на удар колотушки на свой лад. Это был певучий известняк…
И Махакайя как будто снова услышал его пение. Очнулся. И услышал и вправду какие-то звуки. Конь остановился как вкопанный. Уши коня стояли торчком, кожа нервно подрагивала. Звук как будто рождался из ничего, из самой пустоты… Махакайя даже задрал голову и посмотрел в небо. Оно было бесстрастно мутно-синим. Звук прервался, но тут же возобновился. Теперь можно было представить человека, прикладывающего губы к морской раковине и тихо в нее дующего. Махакайя оглянулся. Кругом лежали пески, пески и пески. Волны, барханы, складки, подальше холмы песка…
И вверху — барабан Ручиракету.
Но вот раковину сменили на ноющий двухструнный эрху, истинно пустынный инструмент, принесенный в Поднебесную степняками. Махакайя ходил слушать эрху на Западный рынок вместе с Шаоми, тот полюбил эту музыку в странствии за курыканскими конями. И хотя Махакайя отнекивался, говоря, что не подобает монаху внимать никакой музыке, кроме музыки пустоты, но уступил просьбе художника. И она ему понравилась, в этой музыке была тоска великих пространств. Шаоми потом показал лист с рисунком эрху: вместо двух металлических струн сияли-дрожали два луча, и один тянулся от закатного солнца, а другой — от восходящей луны. Шаоми точно уловил смысл этой музыки. Ну еще бы, он в полной мере изведал печаль степных пространств.
Но сейчас этими струнами были жилы Махакайи и коня. Мгновенно он это почувствовал. Звук струны коня он ощутил коленями. А звук своей струны он ощутил зубами.
Это было очень томительно, и Махакайя прикрыл глаза, сжал зубы еще крепче, словно пытаясь прервать звуки. А они не умолкали. Сейчас звуки стали высоки, как будто заиграли на гуане[167].
Задувал, как обычно под вечер, южный ветер, со стороны далеких, иногда даже проступающих в дымке гор уже Тибета. Казалось бы, он должен нести прохладу ледников и рек холодного нагорья, но нет, ветер был жарок. Наверное, нагревался, пока пролетал над бесконечными барханами этой пустыни. И он дул всю ночь. Махакайя с недоверием вспоминал первую ночь в этой пустыне, такую свежую, что ему приятно было вставать за малой нуждой посреди сна и босиком ступать по песку, хранящему дневное тепло.
Уже на вторую ночь все переменилось, и южный ветер лишил его сна. Точнее, он пребывал в каком-то забытьи, ворочаясь на подстилке безо всякой одежды. И тогда он взнуздал коня, погрузил на него весь скарб и пошел. Что ж, дорогу можно было хорошо различать по белеющим костям, огромные звезды полыхали, как светильники в пещерном монастыре. И небеса эти и представлялись какими-то пещерами: между ними светлели миллионы кальп и чернели провалы Арупьядхату, сферы не-форм, где нет ни восприятия, ни не-восприятия, где нет вообще ничего и где есть бесконечное сознание и бесконечное пространство — Акашанантьяятана. Пещеры соответствовали Рупадхату, сфере форм, там пребывают высшие дэвы, ясновидящие дэвы, красивые дэвы, невозмутимые дэвы, лучезарные дэвы и дэвы безграничного сияния, а также Великий Брахман и его жрецы. А по пустыне Камадхату, сфере форм, влачился монах, и это уже было похоже на седьмой ад Восьми горячих адов, называемый Пратапана-нарака, ад великого жара. В мир форм человек способен подниматься только в дхьяне.
Либо все это было только наваждением Шэньша шэня, Песчаного духа.
Чтобы оказаться в седьмом аду, надо все-таки прежде умереть. А Махакайя, кажется, еще был жив. И что же он делал не так?.. Прегрешения его были детскими, давними. Он очень быстро внял голосу прежних перерождений, почувствовал благую карму, чтобы и дальше ее не пачкать и не портить. Родители были изумлены, особенно приверженец учения Кун-цзы отец. И он только поощрял стремление сына к знанию и благородство привычек. И даже не стал противиться его уходу вслед за старшим сыном в буддийский монастырь. Уж слишком решительны были поступки сына. А память его изумляла всех. Когда он читал по памяти цзюани той же «Шань хай цзин», полной трудных терминов и определений, у слушателей вытягивались лица, брови ползли вверх.
Нет, это был не седьмой ад и не шестой, называемый Тапана-нарака, жаркий ад, а Большая Пустыня Текучих Песков. И ее надо было одолеть. Не всю пустыню, а только самый краешек ее…