Круг ветра. Географическая поэма — страница 3 из 145

Край бурнуса откинет, бывало,

Лук упругий натянет, и вмиг

Тетива, как струна, застонала.

Сколько раз он в засаде следил

За газелью, ступавшей устало

К водопою по узкой тропе,

И стрела антилопу пронзала,

И мелькала в полете стрела —

Так летят угольки из мангала.

У стрелы были перья орла

И о камень отточено жало…[42]

Пел он по-арабски, а потом переводил. Говорил, что это был великий поэт Имру аль-Кайс, самый великий из поэтов, сын последнего царя наждитского княжества йеменского племени Кинда, аль-Худжра II ибн аль-Хариса Киндского царства, который прогнал его за любовь к вину и разгулу, а еще и за пристрастие к стихам. Но как узнал этот скиталец о гибели отца, то поклялся отомстить, убил главу враждебного племени, да в дело вступил другой враг, и поэту пришлось спасаться бегством. Судьба забросила его далеко от родных песков, в Рум[43], и тамошний император принял его приветливо, только наш поэт не утерпел и приударил за его дочкою — и был изгнан. Хотя, говорят, что дело и не в дочке, а в том, что он якшался с врагами Рума — персами. И от гнева императора скрывался в Анкаре. Но и туда дотянулась длань карающая: ему была прислана отравленная одежда. Поэт не утерпел, вырядился и умер, покрытый язвами.

Иногда казалось, что Адарак сам Имру аль-Кайс и есть.

Он высмеивал миролюбие монахов и говорил, что лучшая сутра на земле — это свист лезвия дамасской стали. Только эта музыка мир и сулит. Монахи и погонщики виновато помалкивали. Неизвестно, как все обернулось бы, если бы в момент нападения тех лихих людей на берег не выехал странствующий воин с рыжими развевающимися волосами. За свои слова он заплатил жизнями верных слуг. И все отводили глаза, глядели на языки пламени костра на привале. И когда этот Злой Араб предложил сопровождать караван некоторое время, ну пока не отыщется хорошее место для службы, никто не стал возражать.

И сейчас именно он подошел к монаху, схватил крепко его за руку и увел в вихару.

Уф, наконец-то…

Глава 3

В помещении было сумрачно. Монах кашлял, тер глаза. Ему поднесли ковш воды, и он жадно отхлебнул из него, потом еще. Кто-то мокрой тряпкой принялся протирать ему лицо. Как вдруг ноги его ослабели, и он повалился, его успел подхватить, кажется, Адарак или кто-то другой, может, наставник монастыря в Чэнду[44], предупреждавший его при посвящении о том, что для следования истинным путем надобны крепкие ноги… Он даже увидел его тихое желтоватое лицо с маленьким подбородком и большим лбом, дряблые руки… Да и ходил он уже с трудом, но все знали, что в пути его ноги проворны.

Жив ли ты, наставник Дацзюэ?.. Я навещу монастырь и поведаю о йоджанах и десятках тысячах ли[45] этого пути. То-то он подивится… И мой старший брат, Чанцзе, да и остальные братья.

И лица всех трех братьев замелькали перед ним. А за ними и грустное лицо с родинками, лицо матушки, оставленной в их добром и уютном доме в Коуши[46]. Ох, как давно это было. Ему едва исполнилось тринадцать, и старший брат сманил его в Цзинтусы в Лояне, монастырь Чистой земли. И как матушка ни просила, ни умоляла, он не послушался. Его влекли подвиги пути. И старший брат вел его… Да вот в этот путь за сутрами и не решился пойти.

Старший брат смотрел на него сквозь ветви монастырского сада.

Или Чанцзе смотрел на прилетевшую туда птицу, изумрудную, с кольцом розовых перьев вокруг шеи, подарок махараджи Харши, говорящий попугай… И чудесным образом эта птица перенеслась в монастырь брата, чтобы поведать о пути младшего.

— Бхикшу! — окликали его, били по щекам и брызгали водой в лицо.

Он открыл глаза. По стенам тускло горели плошки с маслом, кое-как освещая внутренности вихары.

— Махакайя, — грубо, но почтительно звучал голос Хайи, — мы думали, тебя унесли преты.

— Надо меньше раздумывать, — медленно произнес Адарак. — Не раздумывает стрела с орлиным оперением — и попадает в цель.

Он снял тюрбан и начал вытрясать из своей шевелюры пыль.

— У человека голова немного больше наконечника стрелы, — ответил ему из-за спины мужчина в красном тюрбане и с пегой бородкой.

Адарак обернулся и смерил взглядом человека в красном тюрбане, из-под которого торчали большие уши.

— Вот поэтому сабли частенько и обтачивают их, — ответил он в своей обычной неторопливой манере.

Монах попытался встать, но Хайя удержал его.

— Махакайя, приди в себя. А не то упадешь.

— И кто тогда приведет нас в страну тысячи пагод и шелковых небес, — гнусаво сказал мужчина с пегой растрепанной бородкой.

Еще отправляясь в путь по указу раджи Харши, этот человек говорил хорошо, чисто, но один из напавших разбойников огрел его дубиной, сломал переносицу и верхнюю челюсть. Теперь на носу у него была вмятина, и говорил он гнусаво, а верхнюю губу распирала неровно сросшаяся челюсть. И погонщики между собой стали кликать его Бандар (Обезьяна). И Готам Крсна, — таково было его настоящее имя, — услышав это, совсем не обиделся. Он был весельчак.

— Шива обратил милость и на меня, — заявил он, играя агатовыми глазами. — Правда, не кусок прасада принес Ваю, а тумаков. Но надо уметь вкушать и тумаки, как прасад.

Монах просил объяснить, что это значит. Что ж, Готам Крсна охотно ответил на его просьбу. Шива однажды наложил заклятье на человека, и тот стал обезьяной; бог ветра Ваю похитил кусок сладкого прасада у Агни и нес его, обронил, обезьяна его съела и разродилась Хануманом, царем обезьян, помогавшим Раме отыскивать его Ситу. Мать обещала, что Хануман будет всю жизнь есть сочные яркие плоды, и у него взыграло, он устремился к солнцу, намереваясь вкусить и от того, за что получил хорошую затрещину вышних сил, и упал со сломанной челюстью. Хануман на санскрите и означает «Сломанная челюсть». Ну а погонщики, не ведая ни санскрита, ни пали, на своем языке просто называют его Бандар, чему он, Готам Крсна, даже рад. Может, и ему предстоит стать героем какого-нибудь сказания. Ведь неспроста махараджа именно его назначил вождем этого великого каравана.

Караван, конечно, был вовсе не велик…

Монаху на своем пути доводилось встречать караваны, подобные дракону Ао Гуану, царю Восточного моря, — среди барханов горбы верблюдов с тюками терялись, как изгибы драконьего тела в волнах, скрываясь за горизонтом. «О нет, нет, не спорьте шриман Бхикшу Трипитак![47] Караван наш поистине велик», — возражал Готам Крсна.

Монаху не нравилось, когда его называли — шриман, и он просил не делать этого. Но Готам Крсна как будто забывал и снова и снова так обращался к нему. Да и звание это, придуманное им — Монах Трипитаки, — тоже казалось слишком пышным: то есть монах Трех Корзин Учения, всех священных текстов Дхармы.

Монах пытливо взглядывал на этого странного человека и думал, что в нем действительно есть какое-то обезьянье качество. Как будто он все время корчит рожи, машет хвостом, кажет язык с самым серьезным видом. Но Готам Крсна снова возражал, вопрошая, разве монах не раздобыл в своих странствиях всю «Трипитаку» на санскрите? «Нет, далеко не всю», — отвечал монах. «Потому что это и невозможно, — тут же говорил Бандар Крсна. — Для этого вам надобно увезти всю Индию в свою страну Тан». Помолчав, он степенно добавлял: «Я бы мог испросить у своего предка разрешения последовать его примеру, но, боюсь, возникнут трудности с реками: Ганга и Инд утекут сквозь пальцы!»

Насладившись недоумением монаха, он снисходительно объяснял, что когда-то Хануман кинулся в Гималаи на поиски целебной травы для спасения пораженного в сердце брата Рамы и, не сумев сразу сыскать чудодейственную траву на холме Садживи, просто вырвал весь холм и понес над землей, освещенной полной луной, — так что временами заслонял лунный свет влюбленным и стражникам, а также мудрецам и отшельникам, созерцавшим со своих башен и из лесных шалашей льющийся лунный свет среди звезд, а еще и служителям храмов, моливших Чандру[48] о посевах, о помыслах и о времени, ведь Чандра властвует над временем и ведает сомой — питьем, дарующим забвение времени…

Нет, этот Обезьян был сладкоречив!

Махараджа умел привлекать к своему двору талантливых людей и сам не чужд был творческих радений. И он хотел, видимо, чтобы в далекой стране Тан тоже оценили по достоинству дух его царства. Вообще, если бы не энергичные возражения, махараджа снарядил бы целое посольство. Но удалось его убедить, что книги — самые лучшие послы; а большой караван будет идти долго и привлекать много внимания, и это опасно. Махараджа внял этим доводам. Жаль только, что свои творения он так и забыл подарить. Его все время отвлекали неотложные дела управления страной среди враждебных соседей. К сожалению, махараджа в молодости много воевал, не давая никому покоя. Впрочем, и его не оставили бы в покое. Сутки Будды в его царстве были только сутками, не более.

Глава 4

— Что такое Сутки Будды, вы и сами знаете, — говорил Махакайя, оглядывая лица слушателей, сидевших вдоль стен вихары, на которых трепетали фитили в плошках с маслом.

Буран все продолжался, хотя уже и был не столь непроницаемо густ и свиреп. Но ветер с песком и пылью еще свистел вокруг построек монастыря на холме и проникал в вихару, отчего огоньки глиняных плошек, укрепленных на стенах, метались, будто огненные бабочки или глаза испуганных газелей. Монахи спать не хотели. Не так часто сюда заглядывают такие странники, видевшие полмира. А вот накормленные спутники Махакайи задремывали, слушая голос монаха и ничего не понимая, — ну, кроме Хайи, он bhāṣā traiviṣṭapānām