Уже было понятно, что пальмовый лист с сутрой куда-то запропастился на востоке, когда монаха похищали, но наверняка он успел выучить текст наизусть. И монаха, столь хрупкого и большеглазого, пытали. Пытали музыкой. «Симпатией к дьяволу» Роллингов и «Дымом над водой» Пурпурных. А зал-то слушал с восторгом. Ну за исключением преподавателей, и в первую очередь полковников и подполковников кафедры военной подготовки.
Но тут в Париже оказываются наши друзья со своими песнями и своей музыкой (Конь требовал включить Рихарда Штрауса или Баха в репертуар древнекитайской четверки, но это было уже слишком; хотя потом кто-то предложил мучить Бахом монаха, но тут запротестовал Конь). И после всяких приключений, смешных сценок с интермедиями-коанами они вызволяли Сюань-цзана и лезли на Эйфелеву башню под звуки «Марсельезы», чтобы вывесить знамя мира и провозгласить сутру мира, и на этом все заканчивалось. Ни сутры, ни знамени зрители так и не видели и не слышали. На этом настоял Стас. Пусть зритель догадывается и соображает сам.
Пафос, музыка, юмор, коаны, исполнители, особенно роли Сюань-цзана, — все было так удачно подобрано, продумано, сыграно, что никто не верил, будто здесь не задействован профессиональный режиссер-постановщик.
Их просили выступить еще, и в ИСАА[180], и в МГИМО[181]. Но Конь свалился с ангиной и проболел месяц. Потом началась подготовка к сессии, настало время летних лагерей. Люба укатила домой в Воронеж. А осенью… Осенью как-то оно не заладилось, время ушло. И волосы у Любы отросли, а снова лишаться этих женских вериг она уже не хотела. И все с удивлением вспоминали то действо и спрашивали себя и друг друга: а что это было?
«Мандала!» — воскликнул Сунь Укун. И объяснил, что тибетские монахи несколько недель создают из разноцветного песка карту мироздания, а потом мгновенно все разрушают.
Жалели, что не удосужились попросить кого-нибудь заснять все на камеру.
Но… странным образом все продолжалось. Кроме обычной дружеской связи между ними как будто протянулись ниточки… как бы это назвать? Даже не ниточки, а — дуновение. Да, что-то вроде таинственного дуновения древности. Словно это дуновение овевало их, когда они собирались. Окружающие уже и не называли их по-другому, а только по именам древнекитайских персонажей. Престиж китайской кафедры сразу заметно вырос. Королями института были, конечно, западники, почти сплошь блатные. Потом шли персы и арабы. И уже дальше всякие китайцы.
Сокращенный вариант «Путешествия на Запад» У Чэнъэня вышел только на английском, прочитал его Стас, заодно упражняясь во втором языке; полный перевод на русский в четырех томах не осилил никто, кроме, разумеется, Сунь Укуна (Генки Карасева). Но он ввел всех в тему, вспомнив времена пионерского лагеря, когда ему приходилось быть вечерним рапсодом.
Сунь Укун все продолжал совершенствоваться в знаниях буддизма, балуя друзей новыми коанами:
«Хунь-кэ-ши, учитель императора, позвал своего слугу Инь-хена. Инь-хен ответил: „Да“. Хунь-кэ-ши, чтобы проверить своего ученика, повторил: „Инь-хен!“ Инь-хен ответил: „Да“. Тогда Хунь-кэ-ши позвал в третий раз: „Инь-хен!“ Инь-хен ответил: „Да“. — „Я должен наказать тебя за все это, — сказал Хунь-кэ-ши, — но на самом деле ты должен наказать меня“».
То и дело друзья фантазировали насчет «Сутры мира», мол, что там могло быть?
Глава 22
И внезапно он увидел Бэйхая. Тот был огромен. Белый, с ниспадающей гривой, он стоял в воде, и у его ног кружили разноцветные рыбки. И к нему подходил по пояс в воде тот незнакомец в тростниковой шляпе и тростниковом плаще, держа мешки и неся на плече трезубец. Сейчас ясно различался цвет его лица — он был густо желт. Он взгромождал мешки на Бэйхая и потом садился сам, но в этот миг один мешок развязался, и в воду посыпались кости и череп человека. И Махакайя внезапно узнал себя, это был его остов, что-то мгновенно отозвалось в нем, в его теперешнем остове на тот остов. А незнакомец вдруг развязал и другой мешок и вытряс его содержимое, там было то же самое. И Махакайя снова узнал себя, свой остов. Он почувствовал это каждым позвонком, каждым ребром, каждой костяшкой пальцев на руках и ногах.
И так ему стало ведомо, что уже дважды «он» пытался пройти здесь, вот этим же путем, и, наверное, его уводил этот желтоликий — не к спасению, а к гибели. И увел бы и в третий раз, если бы Махакайя не проявил твердость.
Так ему все объяснил настоятель монастыря в Ацини, куда через много дней добрался Махакайя.
Явился пред ним несомненно Шэньша шэнь, дух Глубоких песков, но некоторые детали свидетельствуют о том, что это было воплощение Вайшраваны. А именно: трезубец, цвет лица, а еще и большая раковина, в которую он вострубил, прежде чем исчезнуть.
Да, незнакомец исчез. А Махакайя увидел лишь одного своего коня. Побрел к нему, дойдя, обнял и заплакал, хотя плакать ему и нечем было. Потом Махакайя пошел на запад, ориентируясь по солнцу. И видел озера и дворцы Вайшраваны, видел его сады. Видел его мельницы на реках, так как в прежней жизни Вайшравана владел семью мельницами и раздавал муку нуждающимся, за что и достиг небес богов, а потом стал верным последователем Будды и одним из Четырех Великих Небесных Царей. Его направление — север.
Но хотя и шел Махакайя на запад, а лицезрел владения Вайшраваны. И они пропадали, когда он приближался.
Но неожиданно Бэйхай свернул вправо и пошел куда-то между высокими барханами. Махакайя, шатаясь под грузом солнечных лучей, стоял и смотрел ему вослед. Хотел позвать и не мог. И конь исчез меж склонов высоких, как холмы, барханов. Махакайя не мог уже ступить и шагу. Он высох как щепка. Он уже превратился в мумию. Он был почти мертв. И сам не знал, как этот остов еще перемещается в горячих песках. Остов, который рано или поздно будет греметь в третьем мешке того незнакомца.
И тут он услышал отчетливое и какое-то особенно звучное, резкое ржание. Не такое, как прежде. Голос Бэйхая стал сильнее, свежее, прохладнее… И Махакайя заставил мышцы и жилы, связки, ступни, колени нести остов, сооружение из больших и малых и крошечных костей, увенчанное костяным горшком, меж сыпучих пылающих склонов. Он прошел туда, обогнул еще один склон и увидел невысокие скалы, корявые зеленеющие кусты и стоящего в них Бэйхая. Пройдя сквозь кусты, Махакайя остановился. Конь снова наклонил голову и принялся пить из каменной чаши, выбивающуюся из-под земли воду. И когда Махакайя упал рядом и окунул лицо, голову в воду, он в полной мере изведал счастливую суть имени коня.
От родника он долго не мог оторваться. И обомлел, услышав птичий голос. Поднял мокрое лицо. В кустах тамариска сидела птица с бордовой грудкой. Значит, эта птица была хозяином небольшого оазиса? Но нет. Скорее всего, она залетела сюда случайно. Над кустами и водой не вились мошки, комары. Чем здесь ей питаться?
Птица скрылась в зарослях. Махакайя медленно приходил в себя. И снова и снова пил прозрачную воду. И думал, что никуда отсюда не уйдет. Он обливал голову, потом намочил и всю одежду. Вспомнил о коне, завел его чуть ниже чаши и принялся плескать на него водой, мыть морду, казавшуюся ему сейчас большим и добрым лицом. Махакайя знал, что прошел бы мимо… как и в первый, и во второй раз… Может быть, тогда он просто не услышал голоса Бэйхая? Или вообще потерял коня. И вот чистота его кармы возросла настолько, что он услышал Бэйхая.
Что же будет дальше?
Махакайя видел теперь себя со стороны. Но он и видел себя со стороны, когда рассказывал в монастыре на холме у города Хэсина, в монастыре Мадхава Ханса́, Приносящего весну фламинго, о пути по пустыне. Но теперь это было двойное ви́дение. Он видел себя, видящего монаха у источника. И даже тройное ви́дение: он видел и Махакайю, рассказывающего внимающим монахам с коротко остриженными головами. И все время ему виделось и что-то иное с тех пор, как он коснулся знака на лбу каменного Будды. Какие-то события чужой судьбы, что и должно быть после мгновенного просветления, как верно напомнил Хайя…
— Как же вы, почтенный, вышли на дорогу? — спросил замолчавшего Махакайю Чаматкарана.
— Пролежав там всю ночь под звездами, — отвечал Махакайя, — утром я увидел в стороне всё те же знаки — кости. Посмотрел. Там пролегала дорога. С нее я сбился, когда шел ночью. Поэтому и не вышел к этому оазису. А тот оазис, засыпанный песком, наверное, исчез давным-давно. И, наполнив бурдюки, я выступил в путь. Но мне снова пришлось бы плохо, до следующего оазиса было очень далеко, воды не хватило бы. И тогда я понял, почему Гао Хань меня отпустил. Он знал, что меня ожидает, скорее всего, гибель. Значит, начальник заставы оказался немилосерден. Но всех остальных-то он, по сути, спас. Значит, проявил милосердие.
— Как же вам удалось спастись? — спросил тот шраманера со свежим голосом.
— Через сутки меня нагнал караван, идущий из Срединного государства.
— Вы же говорили, почтенный, что император запретил кому бы то ни было покидать пределы государства? — вежливо напомнил Чаматкарана.
Махакайя кивнул.
— Да. Но это был вестник империи с предписанием к правителям Ацини, Цзюйчжи[182], Шулэ[183] и другим ловить и отправлять на родину сбежавших приверженцев династии Суй.
— Не посчитал ли он и вас таковым?
— Нет. Господин Пэй Цзюй оказался истинным приверженцем учения Татхагаты. И в беседах мы проводили время на стоянках. И так достигли великого озера Пучан, по-другому Юцзэ, — Черная вода[184]. В его тростниковых зарослях водится много уток. В черных водах полно рыбы. И однажды на дальнем мысу мы увидели вышедшего к воде зверя с полосками, это был тигр. У берегов вода солоноватая, особенно в восточной части, а ближе к впадению большой реки Сита