Круг ветра. Географическая поэма — страница 31 из 145

[185] — совсем хорошая, пресная. Но город на его берегу оказался мертв. Люди покинули его. И мы шли дальше. Когда в Ацини, в монастыре, настоятель растолковал мне происшествие в пустыне, я… не стал ему говорить, что в первый же день спросил господина Пэй Цзюя, не встретился ли им человек в тростниковой шляпе и таком же плаще с тремя верблюдами? — Махакайя умолк.

Монахи ждали, затаив дыхание.

— И что же он вам ответил? — все-таки спросил Чаматкарана.

Махакайя пожал плечами и ответил просто:

— Да, они его встречали.

По вихаре прошел вздох удивления.

— Об этом надо подумать, — проскрипел голос старого монаха.

Все взгляды сошлись на нем. Его крупная лысая голова с оттопыренными ушами покачивалась на дряблой шее, как некий переспелый плод на толстой ветке, и глаза хлопали, будто некие странные существа, севшие на этот диковинный плод. Глаза жили сами по себе, и казалось, что в любой миг готовы сорваться, вспорхнуть и улететь.

— Хорошенько… поду-у-мать, — повторил тягуче старик. — Так истинно.

Звали его Таджика Джьотиш, что означало Перс Астроном. Наверное, его глаза и привыкли витать в небесах. И сейчас он предлагал всем полетать мыслями.

— Был ли это дух Глубоких песков? — продолжал старик, выворачивая глаза. — Было ли это воплощение Вайшраваны?.. — Старик закашлялся. — Или… или то был обычный человек?

В вихаре установилась тишина, и стал слышен подвывающий тихонько и заунывно ветер.

— Он хотел увести меня обратно, — напомнил Махакайя. — Я увидел Небесного Волка справа, а видел всегда слева.

— Просто он двигался в том направлении, навстречу, — сказал старик.

— А вы, почтенный, не узнавали в Ацини, не оттуда ли был тот человек? — спросил Чаматкарана.

— Нет, там его никто не видел. Но путь через Ацини уже северный, а южный пошел от мертвого города на озере Черной воды на Кустану[186]. И он мог прийти оттуда.

— Но это был не человек! — воскликнул тихо кто-то — нет, не из монахов, воскликнул шраманера.

— Потому что он видел его великого роста с мешками костей? — подал голос кто-то из монахов.

— Нет, это мог быть обман воздуха, — возразил шраманера.

— На чем же основан твой довод, Кисалая?[187] — спросил старик.

— Иначе он напоил бы почтенного странника и его коня.

— Веский довод, — заметил Чаматкарана.

— Но была ли у него самого вода? — возразил кто-то.

— Да, — сказал шраманера Кисалая. — Ведь совсем недалеко из земли бил родник. А оттуда этот человек и прибыл!

В вихаре снова повисло молчание. Монахи думали.

— Но мог ли благой Вайшравана быть столь жестоким? — проскрипел старик. — Ведь Яснослышащий — помощник и защитник.

— А что, если тот настоятель из Ацини ошибся, посчитав его Вайшраваной? — спросил шраманера Кисалая. — И это был только дух Глубоких песков?

— Но у него были знаки Вайшраваны, — возразил Махакайя. — Трезубец, цвет лица, раковина.

— Эти знаки возникли утром, когда вы, почтенный, увидели все затопленным прозрачными водами, — уточнил шраманера.

— И то верно, — сказал старик.

— К какому же заключению мы пришли? — вопросил Чаматкарана, обводя всех своими удивленными глазами.

— Позвольте мне сказать, — попросил шраманера.

— Говори.

— Это был человек.

Кто-то из монахов рассмеялся. Все задвигались, заговорили негромко.

— Объясни понятнее, — сказал Чаматкарана.

— Извольте. Это был человек на службе духа Глубоких песков, на службе Вайшраваны. Милосердие Вайшраваны в том, что последуй монах за ним, он напился бы позже.

— А конь?

— Дошел бы до источника. И тоже вернулся бы.

— Но за книгами так и не пошел бы? — спросил Чаматкарана.

— Это был удар алмазной ваджры! — жестикулируя, воскликнул шраманера. — Проверка кармы. Того, что почтенный монах называет кругом ветра.

Монахи молчали, обдумывая сказанное. И первым голос подал старик Таджика Джьотиш:

— Шраманера Кисалая близок к посвящению.

Чаматкарана согласно кивнул, но заметил, что выражать свои мысли следует спокойно.

Все хотели слушать дальше историю Махакайи, но Чаматкарана сказал, что уже вечер и надо готовиться ко сну, петь мантры. Монахи выражали беспокойство о ветре — вдруг ночью или завтра он закончится? Ведь тогда гости последуют своим путем? Махакайя обещал остаться до тех пор, пока не поведает все. Тогда монахи разошлись по своим местам, кто-то вышел на улицу, кто-то сразу отправился в храм. За ними вскоре последовали и остальные.

Глава 23

Но внезапно совершенствование Сунь Укуна и вообще эти разглагольствования о «Сутре мира» пришлось прервать. Всех — по одиночке — вызвали в особый отдел, допытывались, о какой такой «Сутре мира» толкуют студенты и не слишком ли много внимания уделяют религиозным вопросам, а именно буддизму? Религиозность и пацифизм? Еле отбоярились, ссылаясь на спектакль. О спектакле особый отдел знал. Но одно дело спектакль, другое дело — повседневная жизнь. Заигрались ребята.

Погадали, кто настучал, да мало ли вокруг ушей, они ведь говорили где придется: в аудиториях, в библиотеке, в актовом зале, в курилке. Все четверо приняли эти замечания к сведению. Очень легко было зарубить всю будущность вот такой ерундой, поскользнуться на арбузной корке, как говорится. За границу выпускали только проверенных товарищей.

А Любка воспротивилась, она уже в особом отделе отвечала дерзко, что с детских пеленок ее учили лозунгу «Миру — мир» и пели мантру: «Лишь бы не было войны». Что тут такого? Майор попросил объяснить значение слова «мантра», заодно и «мандала». Люба объяснила. «Вы же изучаете французский? — уточнил майор. — А почему не тибетский?» Она ответила, что его в институте, к сожалению, нет. «Вот как?.. А казалось, что вы западница, как говорится, до корней волос. Или… как отрезали ради спектакля, так и переориентировались?»

В общем, майор на прощание порекомендовал ей подыскать вуз с тибетским языком. Это была угроза. Хотя еще и не осуществленная. Но, как говорили римляне, желающего судьба ведет, нежелающего тащит. У Любы были незаурядные способности чертежницы и рисовальщицы. Декорации для спектакля создавала она. Видно, призванием Любы и была архитектура, а в ВИИЯ она попала случайно, под гипнозом старшей сестры. И как только судьба в обличье круглолицего майора с близко сидящими глазами постучалась к ней, она тут же откликнулась и не стала тянуть, а просто ушла и летом уже поступила в МАРХИ.

В Газни Стас частенько предавался грезам-воспоминаниям о прогулках с Сюань-цзаном-Любкой по Москве. Они бродили по паркам в Лефортове, Измайлове, по крутым тропинкам и мосткам Воробьевых гор, и с верхней площадки она жадно озирала открывающийся вид на речные дали, уже застроенные и еще только подготавливаемые для застройки, и вдруг начинала чертить в воздухе пальцем и рассказывать, какие башни и мосты она бы возвела здесь. Стасу Москва нравилась, ее размах, гранит, шпили, звезды, музеи, площади, скверики, парки, чистота, налаженная работа транспорта, стремительные поезда метро, магазины, кинотеатры. Хотя что-то и казалось лишним, что-то мешало. Он не мог понять, что именно. И Любка ему открыла глаза: «Вся беда Москвы, что она из купчихи, барыни, хочет превратиться в петербургского чиновника. Оп! Видел ты „Купчиху за чаем“ Кустодиева? А „Победоносцева“ Репина? У купчихи чай и благодать, у Победоносцева — бумаги, кресло, государственные заботы. Ну как купчихе превратиться в чиновника? Оп, оп! И ни фига не получается. Что-то мешает или чего-то не хватает. Уж лучше продолжать линию Кустодиева: светоносность, выпуклые формы, пестрота, некоторая хаотичность. Как в Венеции. А получается, — Москва — грубый бетонный, железный город». — «Но удобный», — сказал Стас. «И неуютный», — откликнулась Люба. И ветер с Москвы-реки разметал ее вновь отросшие чудесные волосы, мягко тронул ресницы, прошел свежей волной по светлой коже лица и рук. Стас вздохнул и заметил, что снова зады Запада напирают. «Как будто Ленинград это не Запад, — с усмешкой ответила Люба. — Или тебе милей Персеполь с Багдадом?» Мне милей ты, хотел он ей сказать, но не решился. Они встречались, дружили, но даже за руки не брались, гуляя. А Сунь Укун дал ему кличку похотливого Бацзе, которого и с небес-то прогнали, превратив в поросенка, за приставания к высокопоставленной особе на пиру. Бацзе, робеющий перед девушкой, вот уж нелепость, У Чэнъэнь посмеялся бы в своем шестнадцатом веке. А еще больше он удивился бы, узнав, что русоволосая синеглазая Любка в белой футболке и серо-зеленой юбке в клетку и есть Сюань-цзан. Впрочем, как говорит Сунь Укун (Генка), реинкарнация — дело такое, можно возродиться черт-те кем. Как пел Высоцкий, родишься баобабом и будешь баобабом тыщу лет, пока помрешь. Хм, кстати, и про поросенка спел:

Стремилась ввысь душа твоя —

Родишься вновь с мечтою,

Но если жил ты, как свинья,

Останешься свиньею.

Нет, все-таки дурацкую кличку ему придумал Сунь Укун. И себе взял реноме обезьяны. А Конь Аш Два О? Песчаный монах? Что за глупости. Детский сад.

Но ведь все продолжается. Письма ему начинаются с приветствия: «Здравствуй, Бацзе!» И сами подписываются кличками. Конь пьет в неметчине пиво и слушает Вагнера, это у него новое увлечение теперь. Песчаный монах изнывает в гарнизоне в Йемене, режется в карты с бойцами, жалея, что оставил стезю археолога. Сунь Укун гоняет на рыбалку на мопеде, кадрит казахскую училку или библиотекаршу и переводит труд китайского монаха, присылая главу за главой Стасу. Текст получается, конечно, корявый, но в нем подлинный Сюань-цзан и его история, и это Стаса захватывает больше, чем книга У Чэнъэня «Путешествие на Запад». Настоящий Сюань-цзан был смелым и решительным человеком. Вот как и московская реинкарнация: Любка-Сюань-цзан, проявив своеволие, корпит теперь над ватманом в МАРХИ. Ну а Бацзе, когда-то маршал, командовавший стотысячным небесным воинством, беспрекословно подчиняется майору Новицкому, помогает устанавливать новую социалистическую власть в средневековом, по сути, — тут все-таки погибший прапорщик Геленджик был прав, — городе.