А ведь они действительно там были и оставили одного товарища в ледяных челюстях. Но и еще один монах оказался на краю гибели. Весь он пылал, на красном лице появились белые пятна, губы растрескались и кровоточили. Левая рука распухла и потемнела, как будто по ней ударили палицей. То же было и с его ногой. Варвары, осмотрев его ногу и руку, дали жира и показали, что надо жир втирать. Монахи помогли это сделать товарищу. Путникам снова предложили дымящееся мясо, но они и на этот раз отказались, лишь приняв с благодарностью горячее питье. А вместо мяса сварили свое пшено. Никто так и не мог с ними поговорить. Собравшись, охотники и монахи с Тумиду двинулись дальше по долинке вдоль гремящего водного потока. Было пасмурно, холодно, но всюду зеленели деревья, доносились голоса птиц. Позже вдруг натекло в туман золото, и по лицам сразу прошлась волна тепла. Птицы запели веселее. Все сокрылось, но немного погодя вновь озолотился туман, и властный меч солнца рассек белесую хмарь до синевы. Туман клубился, как дракон со многими головами, хвостами. Но его всюду настигал сияющий меч. Сверкнули воды реки. И за нею выросли фигуры буддийских монахов в охристых одеяниях. А далеко внизу расплеснулась лажвардовая[209] основа мира. И Махакайя с остальными путниками задохнулись, как будто лицезрели Буддханумсмирти-самадхи-сагара-сутра — «Сутру великого, как океан, сосредоточения-самадхи, в котором созерцается Будда». И это Будда Амитабха, Будда Западной земли, куда стремятся тысячи и тысячи монахов и мирян Срединного царства. Будде Амитабхе возносятся молитвы в час утренний, дневной и вечерний. Его поминают в горных монастырях под звездами, в лесных хижинах, деревнях на равнинах, в рыбачьих лодках на великих реках Хуанхэ и Янцзы, на морских побережьях и островах в морях, на башнях Великой стены, на пограничных заставах, и в степи, и в пустыне, в больших городах, на юге и севере, на востоке и западе, в покоях чиновника первого ранга и в глинобитной комнате крестьянина, где сидит его жена за ткацким станком. Поминают на разных языках: Сукхавати, Девачен, Цзиле, Гокураку — Обитель блаженства, Западный рай, Чистая земля. И они сейчас входили туда — в «Сутру великого, как океан, сосредоточения». И значит, восхождение в эти суровые горы, полные опасностей, шествие по ледяному языку развернувшегося кольца древности, унижение хладом и шкурами, страх и отчаяние, дрожь и трепетание сердца — все это и было одной дхьяной, подготовкой к этому созерцанию слов, имени, обернувшиеся сверканием чистых речных струй, изумрудным сиянием ветвей, пением птичьего жемчуга, дыханием запредельного ветра, который и кружился далеко внизу лажвардом.
Ом амидева хрихи![210]
Намо Амитабхая Буддхая[211].
И оттуда восходили слова сутр Чистой земли: «Сутра украшений Страны счастья», «Малая сутра украшений Страны счастья», «Сутра созерцания Вечной жизни». Они сразу все вместе звучали. Это были слова о Стране Высшей Радости, где нет причин для страданий, а только причины для счастья. И эти слова вились древесами драгоценностей, плескали крылами множества птиц. Сутра говорила, что это были белые цапли, белые гуси и стоцветные павлины. Они рождены словом Будды. Трижды в ночь и трижды в день они слетаются и поют. Но еще там играют и цини, флейты, барабаны, пипы, вины, звучные камни, рога и раковины — сами по себе, под действием ветра.
Ом амидева хрихи!
Намо Амитабхая Буддхая…
И вновь Махакайе померещился дом из кедра, выкрашенного красным в Коуши, и он подумал, что никуда и не выходил, а эта «Сутра великого, как океан, сосредоточения» сама вошла в дом на постаменте из утрамбованной земли, облицованной мрамором с синими прожилками, дом с тройной черепичной крышей и кипарисом во дворе, а еще и волчелистником… Ну, может, он и предпринял путешествие, но оно было коротким — в Цзинтусы, монастырь Чистой земли в Лояне, а потом в Чэнду, чтобы там пройти посвящение. Но его можно было пройти и в Лояне, просто подождать, время само пришло бы к нему.
Внезапно вскрикнул Ши-гао — так звали монаха с обмороженными руками и ногами, и эта сутра померкла. Она была не более чем иллюзия — вовне, но истинна внутри.
Обмороженный монах зацепился бедром за корявый сук. Багровое лицо его было перекошено.
Всадники уехали вперед, а монахи с мирянином Тумиду еле тащились. Одежда их была перепачкана кровью убитых животных. Один их товарищ где-то так и пропал в трещине великого языка Пань-гу. И сейчас они все еще претерпевали мучения — хотя бы из-за вида несчастного Ши-гао.
Махакайя пытался убедить себя, что монахи и мирянин отправились с ним по своей воле. Никто им не приказывал, ни правитель, ни настоятель. Это был их выбор. Так же, как и следование по восьмеричному пути учения — тоже их выбор. Как и выбор самого Махакайи.
Монах, провалившийся в расщелину, тоже сделал свой выбор. Но карма предыдущих воплощений в миг, когда он завис над ледяной пастью, оказалась тяжелее всех его благих деяний. Махакайя пытался вспомнить его. Но образ пропавшего как будто тоже пропал. Только смутное пятно, фигура в одеянии. И вдруг он его ясно увидел. Толстоватое лицо в редкой черной бороде, плешивая голова, темная кожа, морщины. Был он немолод. И звали его… звали его… Махакайя обернулся к спутникам и спросил об имени того монаха. Ань-хоу, ответили ему.
— И только я собрался вознести молитву об Ань-хоу, как Тумиду крикнул, что впереди какое-то войско. Мы стали смотреть. И действительно, там, где заканчивался спуск и куда уже съехали охотники, по зеленой равнине двигалось много людей на лошадях. Мы остановились. «Пойдемте, пойдемте вниз», — жалобно простонал Ши-гао. Все посмотрели на него. «Вниз, скорее!» — крикнул он хрипло-визгливо и пошел дальше, расталкивая нас и стеная. Его окликнул Тумиду. Он сказал, что лучше обождать, чем обернется встреча охотников с войском. Кто знает, что это за люди? Ведь из-за этих гор в оазисы у пустыни то и дело являются отряды грабителей. Их не пугают горы, не пугает ледяной язык. Они разоряют и буддийские монастыри, и храмы огнепоклонников, набивают кожаные сумы драгоценностями, топят свою карму в вине и насилии и так же быстро, как налетели, уходят.
Но Ши-гао не хотел его слушать. «Там… Там… Туда!» — восклицал он, ковыляя, как будто ему уже подрезали ногу. «Там чье-то войско!» — пытался его остановить Тумиду. «Там Большое Чистое… Чистое озеро. Жэ Хай!»[212] — крикнул Ши-гао так пронзительно, что у нас зазвенело в ушах. Несчастного тряс озноб, и он мечтал окунуться в воды далекого озера, которое мне показалось лажвардовым ветром. И, видно, наслышанный о целебной силе этих вод, он хотел побыстрее утолить болящую плоть.
А войско и охотники смешались. Но на сражение это не походило. Лица многих, бликуя на солнце, были обращены к нам. Видимо, нас ждали. И мы пошли.
И вот мы ступили на зеленую траву равнины. Здесь уже было очень тепло. Теплый зеленый и синий ветер колыхал травы, развевал гривы лошадей. Всадники были в халатах и куртках, в шапках с мехом, а иные — в железных, и в кольчугах, у всех луки, мечи. По спинам болтаются косицы.
Один из всадников заговорил на языке хань. И мы узнали, что это часть охотничьей свиты туцзюеского[213] кагана. А в горах нас встретил его сын. Здесь будет разбит охотничий лагерь кагана, и мы можем ждать его. Но Ши-гао не хотел ничего слушать, он рвался к целебному Чистому озеру. И мы вынуждены были последовать за ним.
Мы шли заросшей травами землей остаток дня, переночевав, рано утром двинулись дальше, дальше, чтобы догнать ушедшего еще ночью Ши-гао. Знал ли он, куда стремился? К чему? Весь день мы поспевали за Ши-гао. Но до великого озера было не близко. И мы снова ночевали среди трав, у ручья, под шатром варварских — а на самом деле все тех же — звезд, и Небесный Волк крался с юга. Ши-гао метался в горячке, призывая Авалокитешвару, читая сутры, плача. И под утро он снова ушел без нас. Встав, мы увидели его тонкую фигурку в красном одеянии, трепещущем на ветру в лучах взошедшего из-за гор солнца. Наскоро поев, мы выступили в путь.
Горячее море уже было близко. Оно расстилалось совсем не драгоценным камнем, а шелком с востока на запад. Наконец мы почти достигли его вод и остановились. Тумиду бросился бежать, гневно крича на Ши-гао, чтобы тот не двигался с места. Но монах, не раздеваясь, входил в воды Большого Чистого озера. Непоправимое свершилось. С холма, под которым стояла юрта кочевников, — а на склоне пасся скот, — его видел всадник. Тумиду знал от своего деда, бывавшего здесь с торговым караваном, что воды Большого Чистого озера священны, и никто не ловит в них рыбу и не смеет осквернять их. И в нем водятся драконы и всякие диковинные существа. Странники идут к его берегам, чтобы вымолить счастливую судьбу. Тумиду бежал, задыхаясь, а Ши-гао уже скрылся в водах с головой, и только его шапка плавала… Но вот он вынырнул… Снова погрузился. И сделал это еще раз. И только после трехкратного погружения побрел к берегу, шатаясь. На него пикировали крикливые чайки. Птиц на озере было много. Они взлетали там и сям из тростников. Та часть озера, к который мы вышли, была почти спокойна, а дальше воды вздымались волнами. Гористый мыс задерживал ветер. Мы глядели на этот простор, пахнущий, как море, солью и травами, обрамленный снеговыми вершинами. Ши-гао в мокрой одежде, сидя, свершал моление. На упреки Тумиду он не отвечал.
Переночевав здесь, утром мы пошли вокруг озера. Сегодня оно было полным-полно свинцовых тяжелых волн, которые бугрились повсюду, словно спины сизых рыбин или каких-то животных, и чайки реяли над ними, совершая то и дело броски вниз, и, выхватив серебристый кус, взмывали. Ши-гао в просохшей одежде выглядел много лучше, хотя на лице его и руках полопались пузыри, но в глазах появился здоровый блеск.