«Жаль, что нет второй поэмы, — невольно подумал Стас, услышав эту новость. — „Обнесенный стеной сад истины“ открывается…»
Надо было и впрямь есть шашлык с лепешками да запивать чаем, но лейтенант не мог оторваться от потрепанной замызганной книжки. Во вступлении говорилось, что «ты холмы на водах поднимаешь, касаешься локонов, будто самшитовым гребнем, рвешь одежду розы, сторожишь кварталы, странствуешь по горам и равнинам».
Речь шла о ветре.
«Пни эфир и море! Разбей шатер на макушке Плеяд!» — еще успел прочитать Станислав Науменко и тоже услыхал уже явственный характерный гул. Поднял глаза и увидел вдали помутневшее небо и реющий в выси прах. В короне из праха, а не из огня шел Вихура. Но тут же его внимание привлекло движение справа, за речкой. Это был верблюд с какой-то поклажей, за ним стройно вышагивал другой навьюченный верблюд, и еще шли верблюды. Погонщик спускался с первым верблюдом в поводу к тощей серой речке, видимо, намереваясь поить животных.
И точно, верблюд вошел в поток и склонил горбоносую глазастую голову, вытянул мягкие большие губы и принялся пить. Другие люди в пестрых халатах и плотно повязанных тюрбанах и каких-то темных шапках подводили остальных верблюдов к реке. На последнем верблюде желтой яркой масти резко вырисовывалась фигура в халате цвета шафрана, в черной шапочке и с выцветшим бледно-голубым зонтом.
Лейтенант смотрел на караван со странным чувством. Ему почудилось, что он уже видел его здесь. Или где-то читал об этом.
Погонщик подошел к всаднику, помог ему слезть и подвел его верблюда тоже к реке. Обернувшись, он что-то говорил и показывал на Тепе Сардар. Человек в черной шапочке смотрел на рыжий холм с развалинами. Другой человек что-то прокричал, и все обернулись к востоку: там над сопками, рощами, домами уже пучилось бурое великое облако с белесыми краями.
— Забирай уже с собой, — бросил майор, дожевывая и допивая. — В машине съешь.
Стас растерянно посмотрел на него, сунул за ремень книгу, взял лепешку и все еще завернутый в нее шашлык.
— А мед?
Майор махнул рукой, взял пиалу с медом и начал пить его.
И в этот момент самум ударил. Но ударил он откуда-то изнутри, снизу, словно глиняный куб и был макушкой Плеяд посреди эфира и моря.
Глава 31
Вихара содрогнулась, и с потолка посыпались кусочки мелкой глины прямо в глиняные плошки с едой, все монахи дружно вздернули головы, таращась на потолок.
— Бху-кампа![224] — раздался крик и тут же ударили в гонги.
— Зель-зеле![225]
Двое или трое монахов подскочили и кинулись со всех ног к выходу. Другие тоже двинулись к выходу, явно сдерживая прыть и стараясь выглядеть спокойными, бесстрастными. Последними выходили Таджика Джьотиш, Чаматкарана и Махакайя с Хайей. У выхода все остановились. Сверху сыпалась глина, раздавался неясный гул, который не столько был слышен, сколько ощущался ногами и всем телом. Чаматкарана обратил свои удивленные глаза на гостей и кивнул на выход. Но те посмотрели на старика Таджику Джьотиша. Старик беззубо улыбался и отрицательно качал головой.
— Наставник, подумайте о Бэйхае! — громко воскликнул Хайя.
И Махакайя быстро вышел. Следом Хайя, Чаматкарана и старик Таджика Джьотиш с безмятежной улыбкой.
На улицу высыпали все обитатели монастыря Приносящего весну фламинго, а также караванщики. Махакайя побежал к стойлам, но караванщики уже выводили верблюдов и белого старого коня. Конь кивал Махакайе, тот водил ладонью по его морде. Ветер все не утихал, по двору кружились пыльные вихри. Было жарко. Все оглядывались на монастырские постройки, на вихару, на храм. Махакайя смотрел мимо коня на статую лежащего на правом боку Будды и думал, что озарение, происшедшее всего лишь вчера, длится и длится. Его сполохи то и дело освещают весь остов изнутри. Он весь охвачен этим.
Земля все-таки оставалась прочной под ногами. И строения стояли, но… слегка сотрясались. Особенно это было заметно по ступе, по ее белому навершию. Или так казалось из-за пыльных вихрей.
Махакайя вспоминал удар землетрясения. Он пришел откуда-то издалека. Махакайя отчетливо помнил, что внезапно ощутил происшедшее еще до того, как все покачнулось и посыпалась труха.
Толчок был словно долгий полет тугого и тяжелого звука-ветра… в акаше. Как некий кулак этот удар мчался сквозь адхван[226], но не вперед, а назад, это Махакайя осознал ясно. Эпицентр этого удара, то, что называют дичжэнь[227], — был где-то далеко и в то же время совсем рядом. В то же время! Да, время и было совсем не то же, как если бы Махакайя еще только шел в Индию много лет назад и остановился в этом монастыре Приносящего весну фламинго, и это было настоящей кшаной[228]. А удар пришел из кшаны, свершающейся через несколько лет. Но… по дороге в Индию Махакайя не заходил сюда. Он здесь впервые. А уже как будто и бывал. В прошлой жизни? Но дух Глубоких песков, как объяснял ему настоятель монастыря на краю Большой Пустыни Текучих Песков, уже не давал ему пройти за сутрами дважды, кости его остова были в правом и в левом мешках Незнакомца в тростниковой шляпе. Как же он мог здесь побывать?
Ветер швырнул в лицо пригоршню пыли, Махакайя отвернулся, прячась за доброй мордой Бэйхая… Удивительно: сколько человек сопутствовали ему и все рано или поздно где-то покидали его — кто еще на заставе Юймэньгуань, кто-то на краю Большой Пустыни Текучих Песков, кто-то перед горами, называемыми также Небесными, кто-то на языке Пань-гу, кто-то на дорогах от Горячего моря до Железных Ворот, и потом в Капише, в Больших Снежных Горах, в Нагарахаре, и дальше в пути по Индиям до морей и обратно; кто-то заболевал, с кем-то приключалось несчастье, кто-то переживал разочарование и впадал в отчаяние и решал вернуться, кому-то, как спутнику Фа-сяня, приходился по сердцу тот или иной монастырь, и, если тамошний настоятель не возражал, монах оставался. Идти было трудно сквозь зной и холод, снег и дождь, переправляться через огромные спокойно-величавые реки и бурные потоки, идти среди болот в душных тлетворных испарениях, продираться сквозь заросли густых лесов, шагать по каменистым пустыням и горным тропам, над которыми кружат огромные птицы, высматривающие добычу; ночевать зачастую под открытым небом у огня, в облаках вездесущих насекомых, под крики ночных птиц и трубные кличи слонов, а то и рык хищного зверя; идти сквозь иллюзорные миры Мары… А это было не менее трудно, чем все остальное. Хотя и все остальное ведь покров Майи. И сквозь них течет поток дхарм… Можно назвать его караваном за сутрами, а потом уже караваном с сутрами. Пропадали и животные, уносимые течением бешеных рек, гибнущие под камнепадом, угоняемые ночными ворами, падавшие от усталости и внезапной болезни.
Но верный товарищ Бэйхай все еще сопровождал его.
За это время он сильно постарел, стал слабее, раздражительнее. Бэйхай уже не так хорошо видел. Но чутко ловил свое имя, если его произносил Махакайя. Издали он шел на зов, даже если безмерно устал и лег в тени древа. Будил он монаха иногда, если в ночи появлялась какая-то опасность, а также если надвигался песчаный буран или собиралась гроза. На нем уже появились отметины пути: одно ухо было наполовину оторвано, — и это сделала ночная птица, она вдруг напала на коня, если это была и вправду птица, а не прета на крыльях; на шее бугрились два рубца от пролетевших со скалы острых камней; и на крупе большая вмятина — зажившая рана от удара дикой лошади еще по дороге к Железным Воротам, Бэйхай, впрочем, сам виноват: пошел за ней однажды под утро, переплыл реку — дикие лошади паслись там — и потянулся за этой большой гнедой кобылицей, но та вскинулась на дыбы и обрушила на чужака свои копыта, и тут же добавили другие, дикие кони. Бэйхай едва ноги унес из этого вольного стада. И Махакайя прочел ему три главы из «Сутры сорока двух глав, сказанных Буддой»: «Будда сказал: человек, зависящий от жены и семьи — в оковах; но если заключение окончено, то другое — нет, ведь в мыслях от жены не избавиться. Не подстегивай чувственную любовь к телу; пусть и терзают они тебя, желания, будто тигры. Знай, что желание формы — тела — препятствие на Пути. Будда сказал: нет большей любви, чем любовное желание формы; и если ею охвачен, то все великое исчезает. Привязанность к одному вовлекает в двойственность. Тогда даже и небесные существа не будут действовать так, как того требует Путь. Огонь желаний сжигает тело. Будда сказал: это все равно что держать огонь и шагать против ветра»[229].
Конь его уныло слушал, это и сам Махакайя заметил. Ну так что ж. Скучно внимать, да весело пользоваться. Так говорил его наставник в Наланде, столетний Шилабхадра.
Толчки прекратились, но не ветер. Он все так же задувал из далеких пустынь и близких степей. Этот напор был изнурителен.
Толчки прекратились, но Махакайя еще ощущал некую дрожь акаши… Акаши? Но ведь так начинается новый мир, новая кальпа: по акаше, немыслимому пространству, которое все-таки можно помыслить, пробегает дрожь первых ветерков, которые делаются все сильнее, сильнее, пока не свиваются в прочный, как алмаз, круг, что вытягивается вверх подобно цилиндру, а на этом цилиндре воздвигается такой же из воды. Так возникает основа нового мира, новой кальпы. Но еще не прошла эта кальпа. А вот удар ветра как раз и будет последним для Самвартастхаикальпы после нескольких разрушений огнем и водой. Удар ветра будет самым яростным и опустошительным. Но Самвартастхаикальпа ли сейчас? Нет. Скорее всего, как учил Шилабхадра в Наланде, еще только Первая антаракальпа Вивартастхаикальпы, кальпы стабильности и прочности. И люди живут, как Татхагата, меньше ста лет. (А сам Шилабхадра все-таки перевалил за этот рубеж. И это свидетельство, что он… «Нет никакого свидетельства!» — ворчливо восклицал старик с огромным черепом, похожим на диковинную шкатулку, с отвислыми ушами и морщинистым зобом, делавшим его похожим на какую-то птицу — ту, что пикирует в озерах и дельтах рек за рыбой, как трезубец небожителя. И он был прав. Ведь Татхагата прожил меньше, чем он.) Но эта Первая антаракальпа закончится озверением, когда люди будут истреблять друг друга только по одной причине: ненависти к роду людей; и дети начнут уничтожать родителей. Потом, правда, снова начнется очеловечивание и Вторая антаракальпа. Выжившие выйдут из лесов и пещер.