Круг ветра. Географическая поэма — страница 62 из 145

го мира, ну если бы он существовал? Ведь там нет никаких одежек для души, а значит, и для помыслов, раздумий, мыслишек. Вообрази эти клубки змеиные! Нет, все-таки хорошо, что все это бабушкины враки. Ни мораль, ни религия, говорил З., не соприкасаются в христианстве ни с какой точкой действительности. То есть там крах науки, крах психологии. Полная фикция, которая даже хуже грез, потому что мечтания все-таки как-то перекликаются с действительностью.

И как раз перед нами на сцене и разворачивалась древняя, как кожа змеи, кинолента мира грез.

Короче, недоросль вспарывает брюхо и этому воплощению старого мира — Миме. Да и правильно. Надоели его бородавки и ханжеские выверты с поучениями. Весь мир разрушим, а затем, мы наш, мы новый мир построим!.. Хотелось тут встать и запеть. Вот был бы фурор. Жаль, что я не так горяч и артистичен, как Сунь Укун.

Зигфрид, как настоящий революционер, даже не смотрит на злато Рейна в пещере, а вот кольцо все же прибирает и шлем-невидимку. Полезные вещи. То есть он вроде и ниспровергатель, но колечко-то не отринул. А это власть. Есть власть, будет и злато, зачем беспокоиться.

Прирезал папашу и вполне спокоен. Как там говаривал старик Достоевский? Широк человек, слишком широк, я бы его сузил. Хотя здесь широта ли души? Может, как раз наоборот? Но мне не жалко старикашку. Ну его к черту. Вперед, к свершениям. За Брунхильдой. И он перелезает через огонь и видит спящую красавицу на скале под елью. Да, забыл. Перед этим он встречается тоже со Странником, с дедом, он же Вотану внук. И дерзит ему вовсю, даже и в драку бросается. А чё нам старый мир и его боженька? Мы наш, мы новый мир построим. Вотан пытается защититься своим копьем из мирового ясеня, на котором знаки всех законов прежнего мира, да Нотунг его срезает запросто, как по маслу. И Вотан подобру-поздорову уносит ноги и свою шляпу с плащом. Не до жиру. А герой уже будит спящую красавицу. И она просыпается. Он тут впервые в жизни струхнул, как сказал бы Сунь Укун. Перед инь. Ибо инь есть инь, и что тут скажешь. С ним и я согласен. Сколько общаешься с представительницами этой мировой темной мокрой силы, а все равно то и дело диву даешься и в ступор приходишь. Потому Заратустра и с плеточкой ходил. Боялся инь. Потому что — парадокс налицо: истый рационализм женщин то и дело оборачивается иррациональностью. Так и тут:

О! Юный герой! О, мальчик прекрасный!

Святых деяний чистый родник!

Я смеюсь нашей страсти! Я смеюсь ослепленью!

В смехе дай нам погибнуть, со смехом в Ничто уйти![275]

Я тут же вспомнил нашего обезьяна с его нирваной. Но она же — жизнь, так сказать, дающая, женщина. А поет про Ничто. Или вот:

Я вижу брони блестящую сталь: могучий меч кольца рассёк —

и с девичьего тела панцирь упал…

Печально склонясь, без сил, я теперь — простая жена!..

То она ему говорит, что он жизни весна, ее мечта, что она им всегда жила, а то кидается прочь.

Как фильм древний этот закончился и мы с толпой гудящей выплеснулись наружу из чрева кита в сумерки с огнями и, пройдя в молчании, притормозили, чтобы раскурить сигаретки, я обо всем этом моей спутнице и сказал.

Она вздохнула, пуская дым тонкими ноздрями (и невольно наводя меня на воспоминания о драконе), и ответила, что однажды был проведен такой психологический эксперимент: мимо витрины магазина проводили испытуемых, а потом спрашивали, мимо какого магазина они проходили. Рыбаки-любители отвечали, что мимо рыбацкого, там ведь были удочки и всякие снасти; охотники видели ружья и патронташи с ножами; дамы — стиральный порошок, мыло, парфюмерию, платья и шляпки, книгочеи — книги, музыканты — инструменты. Вот и я в этой витрине «Зигфрид» увидел иррационализм женский, но совсем не заметил пения Брунхильды про ручей. Она пела ему, что в ручье ясная гладь и ни к чему ее мутить и будоражить, тогда и будет он видеть свой лик отраженный, всегда юный и веселый, как у бога. Неосторожное касанье может все разбить.

«И автором этого эксперимента был ваш покорный слуга», — раздался голос из сумерек. Смотрим — Йорн. Она ему: «Йорн? Ты?» Он отвечает, подходя с тонкой сигарой и прося у меня огонька, что да, это он высиживал представление в кустах. На самом деле выясняется, что у него в театре связи и он использовал их, немного соврав, что проводит очередной эксперимент — спонтанный, в духе дзен. Ау, Сунь Укун. Я ему еще напишу об этом. Вообще здесь, на Западе, дзен в большой моде. В магазинах много книг всяких учителей, Алана Уотса, Судзуки и так далее. Пусть наш друг учит там у себя в Зайсане немецкий, и я ему привезу эти книги.

Черт. Вот что я скажу. Принесла же этого Йорна нелегкая. Я ведь увидел, что моя валькирия вся во власти влажной силы и мглы инь. Когда она говорила про неосторожное касанье, именно к этому она и призывала. Меня не проведешь. Я мгновенно это просек, как сказал бы Сунь Укун. И сразу решил: гори оно все гаром. Останусь. Ну а что ж? Буду я после такого камертона, как Зигфрид, фальшивить, петуха давать? Ни за что. И даже так порешил: и укачу только завтра после последней оперы. У меня видения случились. Трепетные картинки пронеслись и так далее. Это и логично вполне, после такой оперы-то, ведь и Зигфрид с валькирией бросаются в финале в объятия друг друга. И пусть рушится старый мир.

Но тут явился представитель этого прошлого. Хоть и любопытный тип. Оказалось, что он психолог и в самом деле проводит всякие эксперименты, как и тот, с витриной. Он с большим любопытством слушал меня. Но с еще большим усердием внимал ему я. Хотя и с досадой. Сперва с досадой, а как понял, что все, облом, он не отстанет, то… Иногда в мыслях возникает какой-то ступор. Возник и тогда. Все как-то затормозилось. Тупо слушал, шагал. Но мало-помалу начал вникать. Йорн рассуждал о Вагнере, «Зигфриде», поминал Чайковского, дался им наш композитор. Ну на самом деле все правильно. Просто я не его поклонник и сказать о его музыке мне нечего. Хотя в Москве и слушал его симфонии и концерты. Да они меня ничуть не трогали. Как, например, и Бетховен. Или Моцарт, Гайдн. Вивальди. Мне по душе тяжелая поступь Баха, Рихарда Штрауса, да вот и Рихарда Вагнера. Ну не то что тяжелая, плохо сказалось… Ладно пока не подберу лучшего определения.

Йорн предложил завернуть в кафе. Я быстро прикинул, оценил расположение фигур на этой шахматной доске: король, королева и слон-офицер. И понял, что король с королевой одного все-таки цвета. Нет, мне тут не светит. Надо ехать. О чем и сказал. Но Йорн отмел мое возражение жестом. У него авто, и он довезет меня до вокзала. Нет? Все равно не успеваю? Во сколько поезд?

Казалось бы, да и ладно, ауфидерзейн, русский нахлебник и смутьян. Но этот Йорн поступил, как мне показалось, иррационально. Поинтересовавшись пунктом дислокации, он снова сделал такой пренебрежительно-величественный жест и начал говорить, но его перебила Памела, резко сказав, что нельзя подходить ко всему со своими гражданскими обывательскими мерками, у Федора иные суровые мерки. И Йорн, простите, заткнулся. И мы расстались, я побежал в сторону вокзала.

Увы, mein Genosse, так и не удалось мне сокрушить их мир, так и не довелось стать Зигфридом. Ехал я восвояси в полном унынии. Как революционер, позабывший в нужный миг пароль или спички для взрывчатки.

И снова и снова переживал тот миг ее открытых губ, мерцающего взгляда темных глаз, полный аромата духов, табачного дымка, зеленого запаха из парка. Это был мой час. Мой час, мой час! Как восклицал в одном стихе Ницше. Огнепоклонник, ненавистник, охвачен яростною тягой. И мгла ночная все перечеркнула там у него в Венеции, а ему-то это и надо: мой час, мой час. Но мой час как раз прошел. И ночь все перечеркнула. И ехал я, кляня психолога, ночь, начальство. А эта ночь с хрюканьем железным засасывала меня.

Тук-тук.

Хрюк-хрюк.

Бабах.

И совсем я не сплю, пишу тебе в пустыню по горячим следам. И так все эти дни и ночи Вагнер — как лихорадка.

Ф. Конь

P. S. Но не стоит так уже соответствовать своему имени Бацзе, mein Genosse, найди пару минут, черкни три предложения.

Ф.

Глава 46

Mein Genosse!

Куда деваются твои письма? Или ты их не пишешь? Как у тебя жизнь-служба? Что новенького? Или после дня рождения никак не очухаешься?

Байройтское безумие позади. Выдержал я это. Но болезнь не прошла. Оказывается, все верно, так и есть: Вагнер — это болезнь. Психолог Йорн Дункле подтвердил это, напомнив статью Ницше «Казус Вагнер». Да, мы снова встретились и пообщались. Не с Ницше, к сожалению. Но и от Йорна узнал я массу всего интересного. И про Вагнера, и про Ницше, и про себя. Неплохой триумвират, mein Genosse?

И хотя у меня такое впечатление, что мои письма кто-то съедает, продолжу. Не могу молчать, как говаривал наш граф.

Also, по порядку.

Значит, все как обычно: вокзал — вокзал, Фестшпильхаус, фрау Памела — и рядом уже пасется этот тип Йорн в очках и с платиновой шевелюрой. Он снова курит сигариллу. Кстати, узнал я тут, что сигариллы эти курили нищие испанцы, собирая окурки и потроша их в лист, скручивали такую козью испанскую ножку и шмаляли. А теперь их курят психологи. Памела снова во вчерашнем наряде, лицо бледное, взглядывает на меня как бы с извинениями. Ну я все понимаю. Хотя на самом деле — ни черта. Меня Йорн угощает сигариллой. Ну ладно, закуриваю, а что. Затягиваюсь — ого. Закашлялся. Йорн предостерегающе поднимает палец и сообщает, что сигариллы надо курить не взатяг. Хорошо, danke[276]. Йорн спрашивает о моей службе, потом о Москве, в которой он бывал на конференции и еще раз как турист. Москва ему нравится. И у него там есть знакомые. С одним москвичом он познакомился, правда, в Зальцбурге, на Гегелевской конференции, и это известный философ марксист Эвальд Ильенков. Ты слышал о таком?