Круг ветра. Географическая поэма — страница 64 из 145

А Зигфрид — индивидуалист, говорит дальше Йорн, как ваши декабристы, что были… очень далеки от народа, — так?

Глинтвейн ударял мне в голову, как литавры. И ловил я взгляды Брунхильды… ну в смысле… Да, mein Genosse, мне было хорошо. Но все время я помнил, что для общего нашего дела нельзя терять контроль, клянусь тебе. И, понимая, что передо мной ценный источник информации, задавал свои вопросы. И спросил я насчет нирваны в «Кольце». Но Йорн покачал головой и разочаровал меня (и Сунь Укуна), сказав, что нет, Вагнер все-таки и тот вариант вымарал, написал по-другому. Вагнера в чем только не обвиняли, заметила Памела со вздохом. В антисемитизме, в философском водевилизме, то есть что все его оперы — переложение выуженных у философов мыслей. Но он был творческой личностью, а это значит, что ничего не заимствовал, а создавал свое. Ну как же не заимствовал, возразил Йорн. Те же герои «Кольца» — они ведь выходцы из «Эдды», «Песни о нибелунгах», исландских саг. Но поют они по-вагнеровски, парировала Памела. Глаза ее расширились и блистали, как у той Брунхильды, сиганувшей, как сказал бы Сунь Укун, в костер. Глинтвейн заменяет нам пламя полубога Логе.

«Он сплавил свое кольцо?» — иронично вопросил Йорн, доставая сигариллу. «Да, именно», — отвечала Памела-Брунхильда с вызовом. «Ты это уже писала в корреспонденции за прошлый год», — напомнил Йорн и щелкнул зажигалкой. И только тут спохватился и предложил закурить и мне. В трактире том все дымили. Клубы вились, как в последнем действии «Кольца». И было жарко.

Снова я навел собеседников на совершенно неожиданный буддизм Вагнера. Йорн ответил, что вообще-то ему «Кольцо», равно и все творчество Вагнера, интересно как богатая психопалитра. В опере даны яркие психологические характеристики различных типов личности… «Например?» — тут же ухватился я. «Ну вот, например, невротический тип — Миме. Конформистский тип — все сестры валькирии, кроме Брунхильды. Шизоидный тип — это… это, пожалуй, Логе! А?» — спросил он у Памелы. Та пожала плечами: «Такой себе на уме, скрытный. А чувствуется, что умен и богат внутренне. Эпилептоидный тип — Вотан. Педантичный, агрессивный, деспот. Гипертимный тип — это, разумеется, Зигфрид. Весел, легок, склонен к риску, активен и всегда как бы под кайфом».

Йорн с удовольствием затянулся и пустил дым, хотя сам же говорил, что надо курить по-другому.

«А ты ничего не забыл?» — неожиданно спросила Памела. Он взглянул на нее, поправил очки: «Мм? Сообщить авторство типологии? Ах да, — спохватился Йорн, — во многом типология разработана твоим соотечественником, Федор, Андреем Личко. Но! — сказал он, вздернув палец: — и Андрей Личко заимствовал выводы и наблюдения нашего Карла Леонгарда, разработавшего первую типологию личностей и придумавшего понятие „акцентуированная личность“». — «Не заимствовал, а подхватил», — поправила Памела. «Пусть так, — согласился Йорн. — Но таким образом, все вернулось на круги своя. К нам. И я это тоже подхватил», — добавил он с улыбкой.

Mein Genosse, уже как-то чувствовал я себя не совсем в своей тарелке, признаюсь тебе. Они-то друг друга понимали с полуслова, видно, не раз все это обсуждали. И снова видел я, что на шахматной доске король с королевой одного цвета, а слон-офицер другого.

Все-таки невежды мы. И удивляюсь я, чего это нам в Волочаевских казармах не преподавали психологию? Фрейда с Юнгом? И Личко с Леонгардом? Нет, мучил майор на военке, сжигал драгоценное время.

И я чувствовал себя подопытным кроликом, mein Genosse, и мне так захотелось удрать, свалить, как сказал бы Сунь Укун, с этого поля боя. Даже мелькнула мысль о провокации, разработке и так далее. Как-то уж слишком складно все получилось. Норны выткали этот узор прихотливый. А что дальше? Мой носище покрылся испариной. Сквозь дым я видел лица Йорна, Памелы, дальше лица шоферов, обслуживающего персонала. Пора было выйти и освежиться. Освежился. И застал короля с королевой за каким-то напряженным и нервным спором. Заметив меня, они оборвали разговор. Если это Вотан, то Памела — Фрикка? Королева. Но она же Брунхильда? Но в шахматах только две дамы — королевы. Принцесс и внебрачных дочерей короля там в штате нет. А какого пола пешки? Ты не задумывался? Слушай, но вот все эти фигуры не воплощение ли дхарм, психических единичек, про которые нам внушал Сунь Укун? Вступила в мою отуманенную глинтвейном голову такая мысль, и я ее выложил собеседникам.

Йорн навел на меня свои очки анархистские и спросил, разве меня так интересует буддизм? И тогда вкратце рассказал я им о нашем знаменитом спектакле. И по мере изложения, видел я, как королева начинает менять свой цвет. А Йорн ободряется и наструнивается, как охотничий пес. Дескать, эге, не зря я повез этого забавного пациента.

Ляпнул ли я про место твоего пребывания?

Mein Genosse, не думай так плохо о верном Коне. Я сдержался, но сказал об этом позже, когда еще принял глинтвейна этого, пахнущего корицей, имбирем, анисом и черт-те чем еще заморским и небывалым, — в этом и причина несдержанности, как будто нос мой погрузился в самый Восток и меня обуяла скука пребывания на Западе.

Йорн возбудился, как Хаген перед убийством Зигфрида. Но Памела прервала его, буквально поставила заслон, щит передо мной, потребовав у психолога отвезти, наконец, переводчика домой. И решительно встала. То же и я, с сожалением, там не все было выпито, да и закуска не вся уничтожена, — запеченный гусь с рисом. Но что поделать. И пока мы шли, я ловил любопытные взгляды нибелунгов. Точно. Эта шоферня и была пролетариатом Вагнера, как заметил наш философ Ильенков. Но что такого я вообще-то сказал? Оказание интернациональной помощи дело нужное и благородное, как не помочь соседу, попавшему в беду, тем более такому соседу, который первым признал нашу молодую Советскую республику. Святое дело. И о нем знает весь мир. И наши газеты тоже пишут.

И мы снова загрузились в Wartburg-353 и покатили по ночному шоссе дальше. А где-то вставали зарницы каких-то городков, деревень. Правда, у меня никогда не поворачивался язык называть эти каменные, пусть крошечные, но замки — домами деревни. Глядя на них, понимаешь всю разницу между Востоком и Западом. И мерещилась мне скала Брунхильды, объятая огнем Логе. Мерещилась Валгалла, и чего только не мерещилось, mein Genosse. Расспросы Йорна Памела снова пресекла, включив радио. А там передавали какую-то легкую эстрадную музыку. Немного это показалось нелепым. Ну прикинь, как сказал бы Сунь Укун, продолжение оперы: Вотан подбирает Зигфрида из кострища, он цел и невредим; поит его огненным вином, тут же усаживается его внебрачная дочка Брунхильда, и они куда-то летят не на небесных конях, а на пыхтящем авто под светлую и простецкую музычку.

А мне хотелось еще поговорить с психологом о буддизме Вагнера и вообще о его творчестве. Все-таки был я под сильнейшим кайфом — не от глинтвейна, а от Вагнера. И не мог отделаться от его героев, от его волевой музыки… Так и заявил, пересиливая музычку. И Вотан тут же повернул ручку громкости. Стало тихо. Только мягко рыкал мотор да шелестело пространство за окнами.

«Это и есть явленная воля мира», — сказал он, по Шопенгауэру. — «Музыка Вагнера?» — «И его музыка тоже. Но мировая воля не может существовать, как и вообще все, без мира, иначе это уже будет вовсе не мировая воля. А музыка может». — «Как это?» — «В мировой воле сказывается добро и зло, сказывается мир. А музыка — явление по ту сторону добра и зла, по ту сторону мира. Но это не хаос. А гармония. И тем не менее она вне хаоса и гармонии». — «Йорн, ты уверен, что Федор хотел узнать эту туманность Дункле?» — «Скорее это туманность Шопенгауэра, дорогая Памела».

Mein Genosse, и тут мне показалось, что мы и в самом деле где-то в космосе. Очень сильное впечатление. Виной тому прежде всего Вагнер, а потом уже глинтвейн, зарницы в глазах Брунхильды с фотоаппаратом.

«Я вообще-то материалист», — сказал я, усилием воли возвращаясь на землю, на автобан. «Мировая воля? Но это не мистика и не идеализм. Все очень просто. Это направление всего к развитию. К развитию, разрушению и снова к развитию. Вселенная не стоит на месте. Она, как известно, разворачивается из точки после взрыва. Музыка тоже не стоит на месте. Но она вне пространства. Это длящийся миг настоящего». — «А прошлое и будущее?» — «Нет, только сейчас, сей миг». — «А если мы слушаем… ну, к примеру, гусли Бояна из „Слова о полку Игореве“? Это же будет музыка двенадцатого века?» — «Интересный вопрос. Но слушание этого двенадцатого века происходит именно сейчас, в двадцатом. Гусли звучат только сейчас. Просто они воспроизводят…» — «Йорн, как это скучно! Если музыка вне пространства, то у нее особая форма существования. Значит, она может воссоздавать прошлое». — «Дорогая, это уже какое-то параллельное пространство. К чему множить сущности?» — «Это дает надежду». — «Какую? На что?» — «На иную форму существования». — «В музыке?» — «Да». — «Хм, гм… Что ж, мне приходилось слышать о чистом музыкальном бытии. Но в нем нет места для индивидуальности. Ведь любая индивидуальность — „звучит“». — «А что же тогда такое это чистое музыкальное бытие? Разве оно не звучит?» — «Звучит, но само по себе». — «Как это может быть?» — «Хм, дорогая Памела…»

…И мы въехали в Плауэн. А жаль, бесконечно жаль, mein Genosse. Хотя и хмельной и уставший, но я готов был внимать до рассвета этим речам Вотана и Брунхильды. Ощутил я себя там, в этом автомобиле Wartburg-353, каким-то вечным скитальцем, как наш кумир Сюань-цзан, попавшим по музыкальной траектории в этот ядерный век. И мудрые Вотан с Брунхильдой тоже прибыли на авто из черных расщелин времени. На самом деле для какой-то непонятной мне отдаленной цели. И стал я участником какого-то небывалого космического прямо-таки либретто, ну всеземного точно.

Нам надо многое обдумать, обсудить. Мы должны еще раз сыграть нашу оперу. Ты думаешь, все еще я пьян? Нет. Пишу утром на трезвую голову. Впрочем, уже полдень. Проспал я порядочно. Хватанул крепкого кофе без сахара. И на меня снизошло. Что? Да и сам я не знаю.