Круг ветра. Географическая поэма — страница 65 из 145

Чего и тебе, и всем нашим желаю. А еще мое пожелание — небесному цензору: отпустите мои письма лейтенанту Бацзе, пусть отдохнет, читая их, от тягот военной жизни. Хотя он и не любитель Вагнера или Штрауса (Рихарда), но, как я понимаю, во всем этом есть уже что-то сверхмузыкальное и спасительное.

Полупросветленный (или просто проспавшийся) Ф. Конь

Глава 47

Адарак с Бандаром томились в темнице, и судьба их висела на волоске, это уж так. Так истинно, как говорит Таджика Джьотиш.

Вина-смарасья глаза открывал, но, похоже, ничего не видел и не слышал, пребывая где-то в иных местах. Но хотя бы в эти моменты удавалось его напоить. Мочился бедняга прямо под себя, и с него и с плетеной кровати сняли все и только сверху на тело накидывали легкое покрывало, под кровать насыпали песка. В паритране стоял тяжкий дух, но шраманера с завидным тщанием и упорством ухаживал за ним. Собака все время лежала у входа.

Хайя предлагал Махакайе уйти из монастыря Приносящего весну фламинго, но тот не соглашался. Надо было вызволить Адарака с Бандаром. Хайя говорил, что те обречены. Все только и говорят об арабах, они, словно туча саранчи, отовсюду надвигаются. И шахиншах Йездигерд Третий, слышно, уже где-то на севере, в Мерве[277], или по пути туда. И того и гляди змееголовые пожиратели зеленых ящериц явятся сюда. Но Махакайя оставался непреклонен. И его спутникам приходилось ждать. Деньги были и припасы, которыми их снабдил махараджа Харша. Но Махакайя с Хайей и другими монахами монастыря выходили с патрами на сбор пожертвований в Хэсину. А уже под вечер все собирались в общем зале и слушали его рассказ о путешествии. Так что поневоле монахи монастыря Приносящего весну фламинго радовались этой задержке.

Перед сном у Махакайи вошло в привычку подниматься со стариком на его башенку, чтобы узреть первые звезды и немного поговорить. Да, немного. В основном они оба молчали и просто смотрели. Махакайя привязался к старику, словно к отцу. И не сомневался, что Таджика Джьотиш в самом деле, как Авалокитесвара, видит звуки мира. Но как это ему удается, старик и сам не знал. Махакайя ему открыл свой опыт прикосновения к солнечной родинке на лбу каменного Татхагаты и признался, что теперь ему ведомы странные читта-матра[278]. Это именно ведомо, постижимо целиком, но не переводимо на язык мысли. По крайней мере, Махакайя не находит таких слов, мыслей, чтобы рассказать об этом. Это как некое невидимое облако, наплывающее на него. Как его взять? И передать другому?

— Может, это нирвикальпа-джняна?[279] — вопрошал старик, шамкая беззубо и поглаживая лысину нескладной шишкастой рукой.

И Махакайя взглядывал на него и вдруг думал, что скорее он похож на обезьяну, а не Бандар с перебитым носом.

— Да, — отвечал Махакайя, — это вероятно. Читта[280] как будто постигает проявления чужих дхарм, но в тот момент не различает ни себя, ни постигаемое. Если бы я научился тому, что умеешь ты, уважаемый Таджика, а именно созерцать звуки, то, наверное, сумел бы понять это. Ведь мысль — это слово, а слово всегда звучит. Мыслить и есть созерцать звуки. И это самосозерцание. А как созерцать звуки, не принадлежащие самому себе? Я не знаю.

Таджика Джьотиш развел большими руками и ответил, что и он не знает этого и не может передать звук звезд.

— Еще мне представляется нечто в мешке, — говорил Махакайя. — Возможно, это читта. Сознание плененное. Немного ранее я тоже не мог понять это. Но когда мы обнаружили беднягу под скалой, мне показалось, что мое представление овнешнилось.

— Да? — с интересом спросил старик, почесывая затылок. — Хм. Читта бедолаги и впрямь в мешке. Так истинней.

— Можем ли мы ему помочь?

— Пуститься в его кромешную ночь? — живо спросил старик. — Это уже какие-то трюки волшебников, шарлатанов на базаре. Или ты хочешь пробить его черепушку? — спросил он и постучал себя пальцем по голове. — Даже наш Осадхи-пати не возьмется за такое. Так истинней.

— Но ему нужна помощь.

— Кто ж спорит… Кха-кха…

— Помощь осознания. Как заставить его осознавать? Ты не можешь узреть звуки его неосознанности?

Старик покачал головой.

— Я не волшебник, а только шрамана этого затерянного в горах и степях монастыря.

— Но разве ты на этой башне в звездные ночи не думаешь, что здесь и есть столица? Что она всюду, где жива мысль о Татхагате, где звучат его сутры?

Старик засмеялся скрипуче.

— Так истинней, Махакайя. Так.

По вечерам монахи внимали рассказу Махакайи, о том, как он прошел страну Фэйхань[281] со множеством цветов и фруктов и где разводят овец и лошадей, а люди весьма некрасивы и просто уродливы; а потом вышел на берега разлившей и мутной реки Шэ[282]; а оттуда достиг Большой Песчаной Пустыни[283], — и снова его путеводными знаками были кости людей и животных.

— …А потом вошел в Самоцзянь[284], пестрый и обильный город, полный людей, торговцев, воинов, превосходных мастеров со своими изделиями из железа, стекла, дерева, кожи и драгоценных камней. И там же чудесные лошади. Так что, глядя на них, вспоминались мне курыканские кони Шаоми. И жалел я, что нет его со мной, пусть бы все это рисовал… Как вдруг на площади мы увидели толпу, что-то там происходило. Приблизившись, мы поняли, что предстоит наказание. На помосте к столбу готовились привязать человека с оголенной спиной. И возле похаживал тоже полуобнаженный палач с тяжким кожаным бичом, в котором поблескивали металлические бляшки.

«Да это же Тумиду!» — воскликнул Тамачи.

И точно, это был он, с побитым лицом, поникший. Как он умудрился нас обогнать и попасть сюда, неведомо. И успел уже что-то совершить. Наверняка снова позарился на чужое.

«Да, это судят вора, — объяснил сопровождающий, посланный одним знатным горожанином этого города, последователем учения Татхагаты, принявшего со всей любезностью нас. — Разве он знаком вам?»

«Нет, нет», — заговорили мои монахи.

Но я все же признался, что этот человек когда-то был с нами и перевалил ледяные горы…

«Сейчас его оближет бычий язык, — сказал наш сопровождающий. — Обычно никто этого не выдерживает».

Мы молча смотрели на запутавшегося в тенетах своих страстей Тумиду. И он, обернувшись, как будто тоже увидел нас и взмахнул рукой.

«Послушайте, но точно ли неизбежна эта кара», — спросил я.

«А что вы хотите? Искупить его вину?»

«А это возможно?»

Сопровождающий на миг задумался.

«Да, если вы возместите тот урон, который он причинил. Тогда он получит лишь три назидательных удара».

Монахи стали просить меня не впутываться в это дело, вспомнить, что этот человек совершил. Я это прекрасно помнил. Но ведь именно со мной он отправился из своего теплого жилища за горы. Мое стремление достичь Индии увлекло его. Как же теперь я мог отвернуться?

И я попросил сопровождающего остановить казнь. Тот испытующе взглянул на меня и поспешил сквозь толпу мужчин в халатах и женщин в платьях и платках. Распорядитель выслушал его и сделал знак палачу, уже занесшему бычий язык для удара.

«Объявился поручитель! — провозгласил он. — Что он предложит взамен справедливому наказанию?»

После этого они переговорили, и наш проводник вернулся и назвал плату: коня. Значит, Тумиду, попытался, скорее всего, украсть коня, превосходного скакуна этой страны. Но для чего?

Я попросил монаха пойти и спросить, зачем он хотел это сделать? Но тут же остановил его, так как не был уверен, что тот действительно передаст мой вопрос, и сам направился к месту казни. Люди расступались и с любопытством смотрели на меня. Пошел со мной и статный сильный Тамачи.

«Тумиду! — окликнул я, когда мы приблизились. — Зачем ты пустился на это злодеяние?»

Тумиду, увидев меня, воздел руки и срывающимся голосом запальчиво и неистово прокричал:

«О, Авалокитешвара слышит меня! Слышит!.. — Он закашлялся. — Наставник! Я только хотел вернуться домой!»

И его ответа было для меня достаточно. Я сказал распорядителю, что мы расплатимся сполна и попросил Тамачи поспешить в тот дом, где нас так любезно приютили, и принести мой мешок.

Тамачи ушел. Я стоял и смотрел на людей. Они разглядывали меня. Распорядитель что-то спрашивал, но я не понимал. Наш сопровождающий тоже не мог помочь, и я только смотрел вокруг и улыбался. Палач и его жертва стояли под солнцем на помосте. Галдели дети, лаяли собаки. В том городе тоже любят собак, и там всюду храмы огнепоклонников. В эти минуты я сам чувствовал себя жертвой. И поделом. Потому что на мне тоже была вина. Ведь было достаточно времени, чтобы обуздать желания этого Тумиду. И он не отвергал дел и молитв учения Татхагаты. Он был настоящий упасака[285]. В толпе раздавались какие-то крики. Распорядитель отвечал людям. Чувствовалось, что негодование растет. Все пришли смотреть, как бычий язык залижет до смерти человека. А вместо этого вынуждены были пялиться на какого-то остриженного монаха, прервавшего эту кровавую потеху. Недовольство пучилось, как туча. По-моему, уже требовали предать казни и самого меня. Не скрою, мне стало жарко. По лопаткам потек пот. Хорошо, хоть на солнце наплыло большое облако. А одуревший Тумиду читал молитву Авалокитешвары: «Ом мани падме хум! Ом мани падме хум!»

И наконец вернулся Тамачи с моим мешком. Я передал его распорядителю. Тот сразу вытащил рубин и лотос и некоторое время разглядывал с сомнением — пока и рубин, и лотос не попали в свет солнца, ударивший из-за облака. И он взошел на помост и показал толпе это сокровище. Толпа затаила дыхание и выдохнула. Это был выдох изумления и восхищения. Распорядитель догадался вставить драгоценный камень в лотос, и тот пылал всеми своими лепестками и лучился рубином, будто живой и благоуханный.