Пуньятара все перевел Махакайе, а тот — Готаме Крсне, и уже из его уст все услышал араб.
Адарак молчал.
— Но все же, — сказал Чийус, — мы по-прежнему чтим воду, огонь и все благие творения Ахура Мазды. И потому вместо воды чан будет наполнен всеочищающей коровьей мочой, масло будет из семечек, а в раскаленном железе все же нет огня. И вот, араб, ты волен выбирать!
Пуньятара перевел сказанное. Махакайя перевел. И Готам Крсна.
Снова установилась тишина.
И наконец Адарак молвил:
— Железо.
— Выбор воина, — одобрил марзпан. — В назначенный день вас известят, — обратился он к Махакайе. — Идите. Да! И этого человека, похожего на обезьяну, можете забрать.
Готам Крсна едва удержался под грузом этих слов, когда толмач перевел их. Он зашатался, а потом взглянул на араба. Тот стоял прямо, не склоняя головы в рыжих грязных прядях.
Глава 53
Бодзик, салют! Что-то от тебя нету вестей. Все ли хорошо? Ты не простудился? В такую жару! Ну когда у нас жарковато, я налегаю на эскимо, одной порцией дело не ограничивается, сам знаешь, и — пожалуйста, ля-финита, пора заматывать горло бабушкиным оренбургским платком да есть мед пудами с горячим молоком, фу, ну и гадость же.
Но чего это я? Горло мое в порядке. Хотя и зной стоит над полями, и лесом за речкой, и над домом бабушки, и в самом дому. Да где тут взять мороженое? В сельмаг привозят все что угодно: селедку копченую, пиво, водку, разумеется, пряники, конфеты «раковая шейка», но только не мороженое. И знаешь почему? Холодильника нет. Поэтому и ничего мясного нет. И это вторая половина космического века и ускоренное приближение к коммунизму.
Ой, что это я затянула волынку бытовухи. Лучше помечтать о Рождественке, об этой горной, по сути, улице, о МАРХИ со вторым модернистским корпусом Кузнецова и усадьбой Воронцова, крестника Пушкина, о MDCCCLX и MDCCCXCII. Однажды мы с девочками услышали, как две тетеньки откуда-то из далеких далей, в платочках, гадали, что сие означает, да еще два панно у центрального входа с обнаженными вьюношами. В общем, порешили они, что это масонство, плюнули и, крестясь, удалились. Но Верка Тимофеева припустилась за ними и все объяснила, что, мол, левая дата — 1860, год организации здесь Строгановки. Ха, вспомнила, как ты ставил ударение на «а», умора, видно решил, что там учили орудовать рубанком — сиречь строгать. А вторая дата, 1892, — год окончания реставрации, затеянной академиком Соловьевым. И что одно время там была медакадемия, ну филиал, и в ней учился папенька Достоевского. А еще и первая в истории женщина, какая-то полячка. Ну и Стендаль в 1812-м здесь квартировал, захватчик.
Вот ведь какая ностальгия меня одолела. Всего-то месяц на лоне природы у бабушки с козьим молочком, земляникой в лесу за речкой, петухами по утрам, мышиной возней под обоями по ночам, с лунными дорожками в саду, среди которых можно и заблудиться и уйти не туда — а куда-нибудь к Борхесу на кулички, где расходятся уже аргентинские тропки. Но кстати, и китайские (ау, Сунь Укун). Он там в Зайсане слюнки пускает, глядя с горы на Поднебесную, несчастненький. Надо же, как ему не повезло. Но больше всех не повезло тебе, наш персидский поросенок, что бы там ни говорили всякие песчаные люди и заратустрики с цыганскими баронами. Сами-то в тепле и безопасности. А там, в ваших краях, кроме известной опасности, еще и целый ящик ханум Пандоры в чадре. Мой тщательно руки! И главное — не пей сырую воду.
А мы пьем морс бабушкин, на березовом соке, оч-ченно укусно. Сестра с семейством уже здесь. Тесновато стало. Я перешла спать на сеновал. За мной увязались и детки, Павлик с Нинкой. Самое интересное, что комарье туда не залетает. Чудеса, да и только. А пугали. И я их пугала. Но, как нам объяснил сосед, дядь Женя Архипович, аромат сена боронит нас. Вот что ты подумал, прочтя это? Что по нам бороной кто-то проходится? Нет. О великий наш и могучий русский язык! Боронить — оборонять. Бабушка, крестясь, всегда шепчет: «Борони, Осподи и Матушка Заступница». Она, как узнает, что я письмо написала тебе и несу на почту, так тоже осеняет его. Ну, тебе все равно (как и мне), а все-таки знать такое, наверное, приятно. Письма к тебе отсюда из воронежской глубинки идут крещеные. Цветок этот засушенный — василек, как ты догадался. Да уж если превратится в труху, то и не догадаешься.
По вечерам стрекот стоит — цикады напевают.
Тебе писал Конь про фестиваль? Он теперь истовый вагнереец. Или как? Вагнерианец? Слышится что-то неприличное, заразное. Удивляюсь, как это он вообще стал офицером-переводчиком? Зачем? Ему надо было в Гнесинку идти. Хм, тут же воочию увидела его лапищи. Если только в литавры бить да в барабан бухать… Но можно было пойти на дирижерский или заниматься музыкальной литературой, не знаю, есть там такой факультет? Он там познакомился с какими-то немцами, они его совсем охмурили. Да он небось в эту фройляйн уже влюбился. Это же Конь Фэ. Наверное, и фрак прикупил с бабочкой (Чжуан-цзы). Заставил меня искать «Мир как воля и представление» Шопенгауэра. Чуть не написала — Шопена. Да, Шопен размышлений в миноре. Федю там музыкальные выкладки интересуют. Ну прежде чем отсылать ему, я ради интереса заглянула. Ох, борони меня, Ушацъ, от этих выкрутасов. Весь этот буддизм — упадничество и меланхолия. Просто сгусток, желток Востока. Такая же у них и музыка, ужасно унылая в своем однообразии, топчется на одном месте, жует жвачку одной темы священная корова, мне довелось как-то поприсутствовать на концерте заезжих звезд Востока, пригласили соседи из Восточного института. Пиликали, дудели, били, клацали и щелкали, а все как будто на одной струне. В этой «музыке» никакого развития. Кружение и кружение одного и того же. Так и голова закружится. Я не досидела, ушла. Соседи-восточники теперь со мной не здороваются. Надеюсь, ты, наш главный восточник, меня понимаешь так же, как Федя. Но не уверена. Ладно. Так и что там у этого Шопена за мысли?
Он говорит, что музыка — это время, а не пространство. Вот и все. Потому-то я и не меломанка. Мой конек — пространство. Архитектура — это захват пространства, наполнение пустоты. О том же и наш Шопен: в его иерархии искусств архитектура и музыка на разных полюсах. Архитектуре не нужно время. Музыке — пространство. И спасибо Шопену за это, я прямо обрела крылья, запела: «Время меня дома не застанет! Я в дороге, я в МАРХИ». Вернусь на Рождественку, спою девочкам и мальчикам. Пусть станет нашим гимном. Шопен находит точку соприкосновения одну-единственную: симметрию в архитектуре и ритм в музыке. В здании — камни, в симфонии — такты. И вся симфония делится на симметричные части. Благодаря симметрии обретает цельность и архитектурная симфония. Но симметрия музыки — во времени. Симметрия архитектуры — в пространстве. Отсюда избитое — про застывшую музыку.
Шопен пишет, что эту остроту пустил Гёте. Как же мне осточертело это сравнение! Но, кстати, Гёте сказанул лучше: оцепеневшая музыка. Хотя, может, и хуже. В общем, оба хуже. Лучше всех скажу я: архитектура — это варенье. Ну как тебе? Бабушка Лиза варит как раз клубничное варенье, и я прошу, чтобы погуще. Люблю, когда оно почти как мармелад. Варенье времени и есть наш предмет. Нет, лучше сказать так: покоренное время. И мы, мархишники, его покорители! Но вот дальше этот Шопен с буддийским уклоном говорит мерзости, и я не буду их повторять и забуду навсегда, вычеркну из памяти. Так сказала я себе. А потом подумала, что надо быть интеллектуально честным человеком, а не трусливым страусом или пингвином. Ну-ка, что он там говорит? А говорит он, что аналогия эта чисто внешняя, формальная, а по существу — это земля и небо. И ему даже смешно ставить на одну доску «самое ограниченное и слабое из всех искусств и самое широкое и самое могучее из них». И я перечитала это место. Задумалась. Но — минуточку, минуточку, дорогуша. А кто сказал, что ограниченным и слабым он называет именно архитектуру? С чего я взяла? И я снова и снова перечитала этот пассаж. И так и не поняла, что же Шопен имел в виду. По мне так слабейшее из искусств — как раз-таки музыка. А «широкое и самое могучее» — конечно, архитектура. Дольмен Пентре-Ифан в Уэльсе стоит шесть тысяч лет, пирамиде Джосера почти пять тысяч лет, ну и дальше Парфенон, Колизей. Великая китайская стена, кстати. И вообще — кров и стены всей цивилизации. Где укрывались эти все музыканты в грозу, в снегопад? В архитектуре. Она и Адама с Евой, когда их выпер желчный старик, приняла и укрыла, как мать.
И тут я все-таки бросила читать. Шопенгауэр показался мне именно желчным стариком. Нет уж, борони Ушацъ!.. Конь пусть и жует это сено.
А я на сене буду спать. Дописываю тут в тиши это письмо, еле различая буквы. Сейчас прибегут после вечерней сказки по телику мои племяннички, и мы сначала повозимся, покувыркаемся, а потом заснем. Но и мне придется побыть тетей Валей. После смерти Л. И. Б. зверята Филя, Хрюша и другие исчезли из программы, и племяннички все это время протестуют, даже письмо отправить сестру-маму заставили с просьбой вернуть всех. Ну а пока сами и разыгрывают Филю и Хрюшу.
Пока! Спокойной ночи, малыш Бацзе.
Глава 54
Назавтра в монастырь пришел Девгон. Он был в белом халате, в белой шапке, с мешком. Собака встретила его радостным лаем. Она даже как будто улыбалась, изо всех сил размахивая хвостом. Старик Таджика Джьотиш собрал все силы и поднялся и с помощью Хайи и Махакайи пришел к паритране, возле которой уже стояли шраманера и даже погонщики. Готамы Крсны, конечно, среди них не было, очищенный Осадхи-пати, с забинтованными ногами, на которых образовались язвы от железа, перемазанный снадобьями и напоенный травами, он спал беспробудным сном со вчерашнего дня.
Лицо Девгона защищало «третье ухо» его шапки с загнутым вперед наподобие клюва верхом, и видны были только его просторные синие глаза. Для Таджика Джьотиша принесли деревянное седалище с верхом из плетеного тростника, и он сел поблизости. Внутри никого не было, кроме Шкуха Клемха. Чаматкарана сюда не пришел. И все монахи тоже. Они пели мантры в храме. Но не в помощь иноверцу Девгону.