Круг ветра. Географическая поэма — страница 78 из 145

Махакайя вдруг обратил внимание на холм с монастырем. Хотя было далеко, но ему показалось, что среди монахов появились еще двое: белоголовый старик и сутулый, пригибающийся Готам Крсна.

И стало еще тише, так тихо, что все услышали журчание воды вокруг ног стоящих в реке людей. И Махакайя увидел вместо араба стайку изумрудно-синих-оранжевых птичек или даже стрекоз. Или — рыбок. Да! Полупрозрачные рыбки были его дхармами числом семьдесят два. И сейчас их хотели отпустить на волю. Что их держало вместе? Трудный вопрос. Может, имя — Адарак. Но это и не имя, а прозвище — Рыжий. Это признак имени. На самом деле араба звали А Ш-Шарран. Странное имя. Словно шелест и хруст песка под ногами верблюда. И сейчас от этого звука ничего не останется. Кем и когда вновь соберутся рыбки стайкой? Куда их вынесет река? Их соберет новое имя. Где тогда будет сам Махакайя? И все монахи этого монастыря?

Махакайя много думал о смерти. Ему хотелось бы уйти по-другому, так, как уходили многие монахи. Как, например, Ши Тань-хуэй, совершенно здоровый старик семидесяти трех лет, который после полуденной трапезы сообщил сангхе монастыря Шанминсы в Цзинчжоу о своей кончине; и сразу после еды он лег в своей келье на правый бок и скончался. То же и Ши Дао-ли, превосходный толкователь сутр и сочинений Лао-цзы и Чжуан-цзы, способный по семь дней находиться в позе созерцания — дхьяна: побывав на собрании Кумарадживы, он прочитал проповедь, потом молился несколько дней и умер, будучи совершенно здоров. Ши Тань-цзе, правда, заболел в семьдесят лет, но, сказав, что желает возродиться на Небе Тушита, он тут же радостно просиял ликом и умер.

Эти рассказы о монахах, чего-либо добившихся в своей жизни, были в ходу среди мирян и монахов Поднебесной, их долго и упорно собирал один монах именем Хуэй-цзяо, пока не составил труд «Гао сэн чжуань»[331]. Жил он почти сто лет назад. Но эти рассказы благодаря ему все еще помнятся. Он еще составил комментарии к «Нирвана-сутре»…

Ниббана — почему-то именно на языке пали это слово Махакайе было больше по сердцу — то, к чему и стремились и стремятся все монахи. Не просто смерть, а выход из темницы. Или — в буквальном переводе — безветрие…

Мысли эти неслись сейчас в остриженной голове монаха, словно стрелы, будто некий лучник пускал их с бешеной скоростью одну за другой, тогда как тот лучник в белом все еще медлил, глядя на Девгона. И Девгон тоже стоял неподвижно и просто смотрел перед собой.

Цепь следствий и причин привели араба А Ш-Шаррана к этой реке. Сначала из Дамаска — если он действительно родом оттуда — в Персию, потом в Индию и к великой реке, на берегу которой разыгралась схватка с разбойниками и слоном.

Махакайя вздрогнул, как будто вновь услышал буханье огромного тела, бросившегося в воду.

Но внизу была совсем другая река, тощая и жалкая. И в ней собирались попросту утопить этого рыжеголового по-юношески стройного и несгибаемого воина. Хотя лет ему уже было, наверное, столько же, сколько и монаху.

Пылинка… Пылинка… Какая еще пылинка могла спасти его?

Пранаяма — вот что. Правильное дыхание. Извечный ветер, заключенный в нас. Обузданное дыхание. Однажды А Ш-Шарран увидел, как Махакайя предавался этой второй ступени йоги: глубоко вдыхал одной ноздрей, правой, зажимая другую и обновляя солнечный ток, и с силой выдыхал через левую ноздрю, обновляя лунный ток, — и засмеялся, сказав, что монах похож на трубача. Махакайя попытался объяснить ему, что ветер пронизывает все наше существо; это тот ветер, который образует круг в начале новой кальпы вселенной, который веет в акаше, — и акаша, пространство звука, есть в нашем теле, это чакра чистоты, шейного узла, или лотос с шестнадцатью лепестками; и замедление ветра ведет к глубокому созерцанию и успокоению, которое дарит ясность уму, а дальнейшее замедление тормозит и само время так, что оно почти останавливается; Кесара, йогин, обучавший его, мог задерживать дыхание на долгое время и вовсе остановить этот ветер бытия. Когда Махакайя все это поведал А Ш-Шаррану, тот ответил, что полностью вверяет свой ветер судьбе, которая не зависит ни от какого дыхания. Махакайя отвечал, что дыхание судьбы и есть ветер, которым можно овладеть. Это сравнение, видимо, пришлось по душе знатоку бедуинских стихов, и он попросил поучить его. Конечно, он так и не овладел вполне пранаямой, не хватило терпения. Но все же Махакайя надеялся, что те несколько уроков сейчас пригодятся… Или нет?

Вот — от дыхания и зависит жизнь. И дыхание араба сливается с дыханием судьбы. Какое из них оборвется раньше?

Девгон, видимо, давал А Ш-Шаррану возможность успокоиться, освоиться в реке, чтобы, собравшись с силами, выдержать грядущее: набрать полную грудь воздуха и не дышать столько, сколько он сможет. Вернее — столько, сколько понадобится этому бегуну, чтобы догнать стрелу и вернуться. Не догнать, конечно, а найти ее, поднять и прибежать назад.

Махакайя пристально смотрел на лук, стараясь понять, каков он. Луки бывают разные. Хороший лук делают год и больше, составляя его из древесины особых пород. И он бьет далеко и служит долго. Другие луки делают быстрее, и стрела из них может поразить только близкую цель. Какой лук Девгон дал лучнику? Но тут распоряжался еще и датабар Гушнаспич, да и аргбед все время хотел командовать. Он был недоволен, что испытание заменили. Значит, у А Ш-Шаррана был шанс? Спасительная пылинка… На самом деле, от пылинок и зависит наша судьба, думал Махакайя. И только безумцы не понимают этого и заставляют тысячи тысяч скакать с копьями и луками, катить осадные орудия, гнать колесницы с лезвиями на колесах в толпу, направлять на людей боевых слонов. И почему-то этим безумцам подчиняются остальные. Причиной тому — авидья, невежество. Они не ведают истины пылинки. И думают, что способны ворочать глыбами, не повреждая узора судьбы. Тогда как узор этот — из паутины. В сражениях, нашествиях перемешиваются дхармы, рвутся все нити, сознание омрачается еще сильнее, — оно подобно увязшей в грязи повозке, подобно лотосам, изодранным и затоптанным в этой грязи. И так они и поступают, полководцы и правители, втаптывают в грязь лотосы сознаний, ибо их авидья, их омрачение подобно песчаной буре, которая неистовствует не день и не два, а годы и годы — всю их жизнь.

И этот марзпан Фарнарч Чийус, который держится с таким достоинством и, судя по всему, умен, захвачен вихрем авидьи. Можно знать очень много, но неведение главного и погружает в черный вихрь грязи. Повреждая любую жизнь, повреждаешь себя. В Индиях это известно с давних пор. Упоение в битве, упоение чужой смертью, кровью — есть упоение нечистотами.

Еще хуже то же — не в битве.

…И Девгон что-то провозгласил и воздел длань с барсманом. И как будто нож рассек небеса помыслов Махакайи. Этот возглас был как нож. Лица пятерых вокруг араба были обращены к нему. Сам араб смотрел в воду. Лучник поднял лук и наложил стрелу. Бегун изготовился.

Девгон воскликнул и махнул барсманом. Лучник пустил стрелу. Бегун сорвался с места, а А Ш-Шаррана погрузили в воду.

Вдруг Махакайя услышал легкий топот — это был звук стоп бегуна. Высохшая трава похрустывала под ним. Белая рубашка трепетала на его теле. Он бежал действительно быстро — быстро, как только мог. Бежал туда, куда унеслась стрела с белым оперением. Стрелы, конечно, нельзя уже было рассмотреть, она упала где-то среди степной травы и верблюжьих колючек. Оставалось надеяться, что бегун не только быстроног, но и глаза его остры. Он мчался, как антилопа. Толпа, затаив дыхание, следила за ним. Не слышно было ни одного голоса. Даже дети хранили молчание.

Махакайя перевел глаза на реку, в которой стояли пятеро: четверо держали араба за руки и ноги, а пятый — его погруженную в воду голову. В небе плыла пелена, и река сейчас была серо-синей.

Махакайя отыскал взглядом старика Джьотиша и Готама Крсну, если это были действительно они.

Карма всех, находившихся здесь, сейчас повреждалась. Ее отяжеляли эти мгновения. Марзпан Фарнарч Чийус всех увлекал за собой, как вожак стаи. И Махакайя увидел тропы земли, по которым во все стороны бежали людские стаи, они рыскали и рычали, вздымая не одну пылинку, а тучи пылинок, мириады пылинок, столько, сколько песчинок на брегах Ганги. И в этой мути и злобе свершалась кальпа за кальпой. И лишь иногда наступало просветление — когда в мир являлись будды, когда стае преграждали путь бодисатвы и архаты… Но они их сметали и устремлялись дальше, дальше, полные бессмыслия и жажды славы, крови, нечистот. И это была карма Земли. Среди бесчисленных миров — наихудшая. Махакайя сейчас и видел Землю, набухшую кровью, насилием и несправедливостью, как…

Но вдруг послышался вздох, раздались возгласы. Махакайя глянул в ту сторону, куда улетела стрела: и вот бегун уже спешил назад и в поднятой его руке трепетало белое оперение.

Махакайя сложил ладони перед грудью и посмотрел на серую, словно омертвевшую, реку, пытаясь удержать живительную пылинку в сознании. Он собрал всю свою волю и направил ее на эту былинку и не заметил, как перестал дышать сам.

Бегун мчался по выжженной солнцем земле, как вестник богов, вестник ветра. Он достиг толпы и устремился к реке. И встречный ветер сорвал с него шапку. Вестник тут же метнулся за ней, подхватил — и миг был упущен, все уже разрешилось. Серая река вдруг вспыхнула золотой рябью. Ветер снес с солнца пелену. И Махакайя ослабел, ссутулился. Лицо его свела судорога, и он обессиленно вдохнул.

А по реке шла золотая рябь, будто множество рыбок свободно плавали там и резвились. Люди в реке ослабили хватку, распрямились, когда бегун достиг воды.

Да, стайка золотых рыбок была свободна.

Но тут раздался возглас Девгона. Служители взглянули на него. Девгон пошел к ним, повелительно что-то крича. И они нагнулись и, подхватив безвольное тело, вытащили его на берег. В толпе зашумели. Люди придвинулись к реке, заслоняя берег и тех, кто там был.

— Что он сказал? — спрашивал Махакайя.