Не знаю уж откуда и каким чудом в те годы мама доставала для меня курицу, как она договаривалась с этой буфетчицей в зеленом фартуке сварить мне бульон, но когда молод и влюблен на чужие бытовые подвиги мало обращаешь внимание. Бульон был готов к обеду, наисвежайший, я его пила и даже не думала спросить, каким чудом он появился в больнице.
Тот, кого я ждала, так и не появился, и в одно очередное утро ощущение несчастья вдруг заполнило меня, как заполняет след от ступни в мокром песке дохлая, растекшаяся медуза. С глаз моих улетучилась пленка запоздалой новорожденности, но первыми и сразу вернулись запахи. Запахло больничной кухней и чьей- то нечистой постелью, чесноком из соседской раскрытой тумбочки, в коридоре на кого- то кричала медсестра. Я увидела, как осунулось мамино лицо, какие глубокие тени у нее под глазами. Все встало на свои места, и я поняла, что хрустальные башмачки ждать больше не стоит.
Но внешне я была спокойна.
Вместе с лечащим врачом меня осматривал и известный профессор. Они заходили вдвоем в палату, мама просительно заглядывала обоим в глаза. Мой врач подкручивал какие- то винты в моём пыточном агрегате, чтобы растягивалась кость, профессор наблюдал. Когда я морщилась от боли и закусывала губы, он ободряюще похлопывал меня по плечу, но иногда промахивался и попадал по голове. От профессора пахло мылом, чем- то медицинским и колбасой. Наверное, перед тем как прийти ко мне, профессор завтракал.
В целом мое состояние становилось лучше. Физическая боль уменьшалась, душевная же спряталась и стала засыхать где- то внутри меня, покрылась коркой однообразных больничный дней, скучных завтраков и обедов, подкручиванием агрегата, судном, которое было для меня проблемой. С облегчением я узнала, что мать сняла где- то комнатушку. Исчезли стулья возле моей кровати, веревка и ширма. Теперь она не была все время со мной в палате, и для меня это было легче. Мне казалось, она видит, что я притворяюсь. Внутри меня появилась не видимая глазу, но тягостная и хорошо мной ощущаемая дрожь. Я опять стискивала зубы, мне казалось, если я расслаблюсь, они застучат. Главным для меня стал самый незначительный шум в коридоре, любые шаги, чужие разговоры. У меня обострились слух и зрение. Мне казалось, что из своей палаты я вижу не только коридор моего отделения, но и все лестницы, лифты и закоулки больницы с первого до последнего этажа. Но больница, не смотря на свою переполненность, оставалась пустой для меня – моего друга в ней не было.
Недели через три мне разрешили вставать и немного ходить с костылями. Однажды я шла по коридору мимо знакомого кабинета, и вдруг мне показалось, что мой друг там, я даже слышу его голос. Я стояла под дверью и ждала. Проходящая медсестра посмотрела неодобрительно. Очевидно, болезнь делает людей пугливыми, неуверенными в себе. Я вдохнула, как будто собиралась забросить мяч в корзину, и заглянула. Мой лечащий врач в одиночестве сидел за своим столом и пил чай.
– Что тебе, Захарова?
Я втянулась на костылях в милую мне комнату, повела глазами влево- вправо и вышла.
Стал известен срок выписки. Моя измученная мама обрадовалась.
– Майя, билеты брать на поезд или на самолет?
– Если достанешь, на самолет.
– В поезде можно лежать, а сидеть в самолете тебе может быть неудобно.
– Ничего. – Теперь я хотела как можно скорее очутиться дома.
Наконец наступил день последней встречи с врачом.
Я пришла в ординаторскую за документами. Мой лечащий врач впервые посмотрел на меня не как на прооперированную больную, как на человека.
– О чём это мы грустим?
Я хотела запомнить до мелочей эту комнату. Вот кушетка, вот стул, мы придвигали его поближе, чтобы бросить на него одежду. Вот лампа…
Доктор протянул мне выписной эпикриз. От робости у меня охрип голос. Болезнь играла со мной в плохую игру.
– Простите, вы не знаете, где ваш друг? Он обещал меня навестить.
Врач с раздражением шлёпнул личную печать на листок с рекомендациями. Без сомнения он знал, что происходило по ночам в его кабинете.
– Я здесь больных лечу, – голос у него был сердитый. – И понятия не имею почему кто- то к вам не зашел. Гардероб открывается после двух.
Так он и запомнился мне в бесконечной череде врачей: своим раздражением и тем, что когда- то учился с моим другом в школе. Несправедливо, ведь он меня лечил.
Я вернулась в палату и стала собирать вещи. Мама ушла ловить частника, чтобы ехать в аэропорт. Палата теперь казалась просторной: была убрана простыня, смотана верёвка. Если бы кто- нибудь захотел ей воспользоваться, нашел бы ее на подоконнике. Я тоже посмотрела на нее с каким- то недоумением. Кто знает, если б не мама…
Я села на пол, опираясь на руки. Так было удобнее выгружать вещи из тумбочки. Соседка смотрела на меня и губы ее шевелились от желания что- то сказать. Она привычным движением подтянула к своему рту банку с неиссякаемым компотом, сделала несколько глотков «гхм, гхм» и вытерла рукой рот.
– А твой- то ведь приходил! – выпалила она, когда я размышляла, понадобится ли мне в дороге открытая пачка печенья.
Кто и когда даёт людям право играть какую- то роль в нашей судьбе? Почему, чтобы идти дальше, мы должны останавливаться и вытряхивать их из своей памяти, как останавливаются на обочине путники, чтобы вытряхнуть из обуви острые камни и перевязать нанесённые ими раны. Если это посторонние люди, послать их подальше легко. Но если родные?
– Приходил- приходил! Мамка твоя его сразу брысь, и в коридор. Смотреть было смешно, она такая маленькая, а он такой большой, но она его за руку цап! И повела. Ты- то тогда спала под снотворным. Это еще чуть не в самый первый день после операции было. Уж я- то видела, да говорить тебе не хотела. Вы же ведь гордые, занавеской от меня закрывались. Это, я думаю, чтобы едой со мной не делиться. Так у меня и своя есть, вон, полно. Конфетки, компот… Родственники не бросили.
Я вытаскивала из тумбочки и перекладывала в пакет привычные больничные вещи: кипятильник, новую, купленную перед больницей, кружку, три завалявшихся яблока, пачку чая.
Соседка была оскорблена моим равнодушием.
– Послушай! Я правду говорю. Это твоя мать его прогнала!
Вдруг до меня дошел смысл ее слов. Я обернулась. Соседка лежала на боку. Одна её щека несимметрично отвисала на край подушки. Рот был приоткрыт, и в его просвете блестел желтый металлический зуб.
Я легла на живот и по немытому еще со вчерашнего дня полу поползла к её кровати. Она вдруг залепетала:
– Ты чего это? Чего ты?
Я до сих пор помню редкие рыжеватые волосы, испуганные поросячьи глазки с короткими ресничками и свои руки, вцепившиеся в жирную липкую шею.
На счастье этой женщины в палату заглянула процедурная сестра.
– Захарова, укол тебе на дорожку!
Соседка уже хрипела, задыхаясь.
– Эй, девушки! Что тут у вас происходит? – Сестричка кинулась за лечащим врачом.
– Захарову в перевязочную! – скомандовал медсестре прибежавший лечащий врач. Они с сестрой тащили меня из палаты в коридор прямо по полу.
– Идиотка! Убийца! – Неслось нам вслед. – Вызовите милицию!
Врач вернулся из коридора, пощупал соседке пульс, потрогал шею.
– Выпишу сейчас всех к чертям за нарушение больничного режима! Еще только слово! Устроили тут!
Это был чуть не единственный раз в моей жизни, когда кто- то, кроме родителей, вдруг принял мою сторону. В перевязочной врач ощупывал мою ногу и тоже ругался, но всё- таки в его голосе я не чувствовала злости. Этим он тоже запомнился.
– Дура, с ума сошла? О ноге- то совсем не думаешь? Только всё о любви? Отвечай, здесь больно? А здесь? Или здесь?
Я лежала на спине, обхватив мокрое лицо руками и думала не о ноге. Неужели правда, что моя мама выгнала моего друга? Я ждала его, но не могла поверить, что он приходил, а я об этом узнала только сейчас.
– Дай ей валерьянки – сказал доктор сестре.
– Валерианы нет.
– Тогда пустырника. Хоть чёрта дай, только чтоб успокоилась! А то ещё повесится у нас в туалете.
Я отодвинула руки от лица.
– Я не повешусь. Только скажите, он… умер?
Врач уставился на меня.
– С чего ты взяла?
Если б я тогда могла объяснить. Теперь я понимаю, что НЕ присутствие и смерть для любящего – синонимы.
Доктор, весь красный под высоким медицинским колпаком, снова подошел ко мне и заорал:
– Дура ты, набитая! Дома он! С женой и ребёнком. Дома. – Он вытащил из кармана пачку сигарет и сунул сигарету в рот. Зажигалка чиркала и не зажигалась. Медсестра поднесла ему свою.
– Уматывай, Захарова. – Выдохнул врач, отгоняя от лица дым. – Надоели вы мне все.
Я слезла со стола в перевязочной. Сестра, подавая костыли, смотрела на меня с большим любопытством. Интересно, простил ли мне врач, что я даже не сказала спасибо?
«Наш полет продолжается на высоте восемь тысяч метров. Температура за бортом минус 55 градусов».
Пятьдесят пять градусов, это холодно, да. Но мне сейчас даже жарко от воспоминаний. Хорошо бы это все мне приснилось. И про больницу, и про ногу… Как будто ничего этого нет и не было, а на самом деле я лечу с какой- нибудь конференции из Германии, задремала в самолете. Когда объявят посадку, я легко поднимусь со своего места, достану сверху свой модный чемодан из дорогого пластика и, ловко лавируя между пассажирами, поспешу к выходу. В зале прилета меня обязательно встретят Миша, муж, бывший баскетболист, и мама. Не старая еще, не умершая несколько лет назад от сердечного приступа, а вполне еще молодая. В том возрасте, в каком она выхаживала меня в больнице.
Если я и люблю кого- нибудь теперь, кроме Миши, так это Риту.
С Ритой мы тоже познакомились в больнице. Но не в Москве, в нашем городе и значительно позднее. Случайно попали в одну палату. На удивление, я тогда лежала не «с ногой», схватила бронхит. А вот у Риты болели колени.
Два раза в год, осенью и весной, Ритины её коленки превращаются в бледные, наполненные жидкостью, курдюки. Жидкости так много, что кожа над суставом, кажется, готова лопнуть. Согнуть ноги невозможно.