Круглые сутки нон-стоп — страница 20 из 21

Ужин в ресторане «Натэнэ». Это греческое слово означает что-то вроде «не грусти». До грусти ли, когда такой голод! Ресторан висит над обрывом к океану. Выясняется, что это не что иное, как бывший дом Орсона Уэллеса. Выясняется также, что красная крыша, видная в зарослях внизу, покрывает жилище Генри Миллера. Старый чудак, классик модерна, и сейчас там обитает. Вилка с куском стейка замедляет свой путь от тарелки ко рту, начинает слегка приплясывать.

Ночью делаю остановку в маленьком городке Монтерее, перед сном вспоминаю: чем знаменит Монтерей? Да, ежегодные фестивали джаза, да-да, а еще?.. Батюшки, да ведь это же город Стейнбека! Да ведь именно здесь он написал свой «Квартал Тортилья Флэт»!

Я встречался с Джоном Стейнбеком и его женой Элен в 1964 году в Москве. Мы все тогда – Казаков, Евтушенко, Вознесенский – ходили со Стейнбеком и драматургом Эдвардом Олби с приема на прием, такая довольно нелепая «светская» жизнь, но как же еще пообщаться писателям? Биг Джон шел по Москве в невероятно длинном и огромном твидовом пальто, казалось, там, в карманах, у него большие запасы всего самого необходимого: табак, виски, чернила, бумага, сюжеты, метафоры…

– Для чего человеку пуп? – громогласно спрашивал он и тут же отвечал: – Если вам ночью захочется поесть редиски, лучшей солонки не найти!

Иной раз мы останавливались на каком-нибудь ветреном углу под летящим снегом где-нибудь на площади Восстания полшестого.

– Вот мы, Джон, молодые писатели, а вы один из Большой Американской Пятерки, а мы все о мелочах говорим. Расскажите нам, Джон, о Хемингуэе. Вы с ним встречались?

– Трижды. Первый раз он заказывал, второй раз я, а в третий по очереди. Нам трудно было говорить, ведь меня интересуют рыбы размером не больше сковородки.

До сих пор отчетливо вижу большое лицо Стейнбека с морщинами и синими венозными паучками. Он абсолютно укладывался в образ кита американской литературы, смотрел на всех с доброй насмешкой и говорил только о пустяках:

– Когда загорелась старая ферма на опушке леса, искры и головешки с треском стали перелетать через узкий снежный рукав и поджигать деревья. Я заметил с дороги, как выскочила из села волчья семейка, восемь голов, матерые негодяи и несколько щенков. Они увидели скопление машин на дороге, слепящие фары, а сзади был загорающийся лес, и тогда они пошли по снежному рукаву между лесом и дорогой довольно гордо, знаешь ли, вполне независимо и даже с некоторым достоинством, хотя и с зажатыми между ног хвостами.

Позже пришло огорчение – странные вьетнамские приключения живого классика. Что это, Джон? Мы не совсем понимали…

Несколько лет назад он умер. Горькая невозможная новость – Джон Стейнбек не вязался с «миром иным».

Помню еще одну такую новость, летом 1961 года, когда умер Хемингуэй. Он умер в разгар нашей русской любви к нему.

Я тогда еще где-то записал, на каком-то клочке: как жаль, что это произошло в век радио. Не будь радио и телеграфа, новость тащилась бы к нам на парусниках и дилижансах не меньше трех месяцев, и мы бы лишних три месяца думали, что Хемингуэй жив, а это немало.

Утром в Монтерее я увидел, что горожане хранят память о Джоне и даже извлекают из нее некоторые материальные выгоды. Ныне Монтерей давно уже не рыбацкий городок, но довольно фешенебельный курорт. Тем не менее все причалы, склады и заводы по переработке сардин сохранены. Сохранены или восстановлены старые надписи. Все вместе это называется Steinbeck country[84] и служит туризму: на причалах ресторанчики, бары, в складах стилизованные мини-отели, магазины сувениров. Все это очень мило и трогательно, а извлечение выгод – дело тоже вполне нормальное и благородное, память от этого не ржавеет.

В конце своего пути я снова натолкнулся на след американской литературы. Это было в Беркли на все той же знаменитой Телеграф-стрит. С друзьями я попал как раз в тот самый зал, где весной 1956 года Аллен Гинзберг читал свою поэму «Вопль», объявившую миру существование литературы beat generation. Слушатели стояли плечом к плечу, а впереди всех, рассказывали друзья, размахивал руками, словно дирижер, Джек Керуак. Здесь были и другие друзья Аллена – Ферлингетти, Корсо, Питер Орловски, но Джек был самый неистовый. Сорвав с кого-то сомбреро, он стал собирать деньги на вино, и, когда шляпа заполнилась, вылетел, быть может, даже и над головами, и вернулся уже обвешанный оплетенными мексиканскими бутылками.

Бедный Керуак. Жалко Керуака. Никогда не забуду «Джаз разбитого поколения», тот дикий кадиллак, которым ребята обколотили все стены в Чикаго. Видимо, что-то гибельное есть в таких вот порывах, в таких вот пролетах над головами, в дикой спонтанной прозе, которую никак не остановить. Я знал и дома таких парней, как Керуак.

Нынешний патриарх битников Аллен Гинзберг лет десять назад приезжал в Москву. Он говорил о наркотиках, о заоблачных Гималаях, пел на урду, позванивал маленькими литаврами из штата Керала, которые постоянно носил с собой. Все-таки он производил вполне устойчивое впечатление литератора, профессионала шаманского нашего дела, и, несмотря на необходимые чудачества, в нем виден был вполне надежный и крупный современный поэт.

Странную близость чувствовали мы с американскими писателями нашего поколения. И судьба у нас была разная, и по-разному текла жизнь, но, встречаясь, мы как-то по-особенному заглядывали друг другу в глаза, как будто искали в них какое-то неведомое общее детство.

Мое первое знакомство с современной американской прозой состоялось странной ночью осени 1955 года в Ленинграде. Это была ночь настоящего наводнения, когда вода дошла сфинксам до подбородка. Стоявший тогда на Неве английский авианосец «Триумф» уже начал спускать шлюпки, дабы спасать «и страхом обуялый и дома тонущий народ», но страха не было и в помине, народ тонуть, кажется, не собирался, а наоборот, в эту странную ночь по всему Питеру расползлось какое-то чуть-чуть нервное, но бодрое веселье и всюду были танцы.

Я, бедный студент романтического направления, как раз шел на танцы, брел по колено в воде по Большому проспекту Петроградской стороны и на площади Льва Николаевича Толстого встретил очень мокрую девушку. Глазищи, помню, были огромные, просто замечательные.

– Я кошка под дождем, – сказала она.

– Похоже, – согласился я.

– Да нет, вы не понимаете, я хемингуэевская кошка под дождем.

В кармане у нее мок довоенный еще журнал с «Кошкой под дождем». Такие девушки тогда встречались на Петроградской стороне.

Через год или полтора появился двухтомник Хемингуэя, и началась его бешеная вторая русская слава. Портреты седобородого красавца в толстом свитере украсили интеллигентские жилища.

Молодая проза конца пятидесятых – начала шестидесятых основательно потаскалась по парижским хемингуэевским бульварам в свите поклонников леди Эшли. «Ты хорошо себя чувствуешь?» – «Да, хорошо». – «А я себя плохо чувствую». – «Да?» – «Да». До сих пор еще встречаю стареющих молодых людей, что лелеют в душе святыню юности, хэмовский айсберг, на четыре пятых сокрытый под водой.

Когда я первый раз весной 1963-го попал в Париж, он оказался для меня окрашенным, кроме всех своих собственных очарований, еще и хемингуэевским очарованием, быть может, самым сильным. Это был не только Париж десяти веков, но и Париж тех мимолетных, быстро пропавших молодых американцев. И почему они казались нам так близки?

Потом у нас появились Фолкнер и Фицджеральд, Бабель, Платонов, Булгаков и начался откат от Хемингуэя. По Москве бродило чье-то выражение, звучавшее примерно так: «Хвост мула у Фолкнера дороже всех взорванных мостов Хемингуэя». Я записал тогда где-то себе на клочке бумаги нечто в таком роде:

«Нам говорит скабрезный Демон Моды:

– Не смешите меня своим Хемингуэем, хоть он у вас и вышит сингапурским мулине по шведской парусине. Подумайте сами, сколько уж лет он у вас висит. Сегодня выносите всех своих Хемингуэев на свалку!

Пришла теперь пора прощаться…

Прощай, прощай, Хемингуэй! Я встретил тебя однажды в ночь наводнения, и ты мне рассказал нехитрую историю про кошку под дождем. Прощай, прощай, Хемингуэй, солдат свободы! Прощай, мы больше не встретимся в Памплоне и не будем дуть из меха вино. Прощай! Я прощаюсь с твоим лихим, солдатским, веселым, южным алкоголем. Увы, нам уже не въехать в «джипе» в покинутый немцами Париж, нам уже не опередить армию, и я забуду твою науку любви, ту лодку, которая уплывает, и науку стрельбы по буйволам, и науку моря, науку зноя и партизанского кастильского мороза.

Прощай, тебе отказано от дома, ты вышел из моды, гидальго XX века, первой половинки Ха-Ха, седобородый Чайльд, прощай!»

Попрощавшись тогда таким образом, я понял, что это новая встреча. Никому не навязываю своего вкуса и ослиных хвостов с мостами не сравниваю. Нельзя сравнивать великих писателей – кто лучше, кто хуже. Можно лишь говорить, кто ближе тебе, а кто дальше.

Фолкнера я боготворю и удивляюсь его чудесам, хотя мне немного тесно в его прозе. Хемингуэя просто люблю, всегда вспоминаю как будто своего старшего товарища, в мире его прозы есть простор для собственных движений.

В связи с американской литературой в моей жизни однажды произошел смешной курьез. Летом 1961 года появился мой роман «Звездный билет». Критика по адресу немудрящей этой книги шумела довольно долго, и спустя год после выхода «Билета» то тут, то там стали появляться хмурые замечания: Аксенов-де писал под влиянием Джерома Селинджера. Между тем «Над пропастью во ржи…» в исключительном переводе Р. Райт-Ковалевой хронологически появилась позже, на полгода позже «Билета», и я до этого даже не подозревал о существовании замечательного писателя, который «жил тогда в Ньюпорте и имел собаку».

Я сначала злился, а потом подумал, что, может быть, в критических упреках есть некоторый резон. Ведь написан-то «Cetcher in the Rye» был гораздо раньше своего русского издания и – кто знает? – может быть, литературные влияния словно пыльца распространяются по каким-то воздушным, не изученным еще путям.