Шпаргалка не появляется. Глаза у него задумчивые и нездешние, как у Пушкина в музейном саду.
Вот он уже у доски. Стоит с мелом в руках, отвернувшись от класса, и молчит. Только Тамара Николаевна может видеть сейчас его красивый профиль.
– Ну что, прекрасный Пушкин, вспомнил теорему?
Пушкин начинает писать что-то на доске.
– Отойди в сторону, а то классу не видно.
Пушкин отходит. УНЫЛАЯ ПОРА – написано на доске.
– Пушкин, опять паясничаешь? Ладно бы пятёрки были, но ты же плаваешь.
– Куда ж нам плыть… – говорит Пушкин.
– Дневник, – говорит Тамара Николаевна. – И родители пусть подойдут ко мне в среду.
Звенит звонок, Женька остаётся в классе – она дежурная. Ей надо стереть с доски, но УНЫЛАЯ ПОРА не стирается. Тамара Николаевна проверяет тетради. Женька подходит к ней и говорит:
– Тамара Николаевна, у Пушкина нет математических способностей, он пишет стихи.
– Ну и что, что пишет? Пришёл, значит, надо учиться.
– Если вы поставите ему двойку по математике, его могут выгнать. И это будет позор для нас для всех. Между прочим… – она запнулась – ему памятник стоит возле нашей школы.
– Ладно, – говорит Тамара Николаевна. – Сегодня не поставлю. Но передай своему прекрасному Пушкину, что в другой раз поблажек не будет.
– Спасибо! – говорит она. – Передам.
Женька бежит по пустым и скользким школьным коридорам, заглядывает в классы на всех четырёх этажах. Но Пушкина нигде нет. Вся школа пустая. – И она просыпается.
Свобода
В детстве так было —
Переводила.
Так называлось.
Так начиналось.
В блюдце водички нальёшь —
Ждёшь.
Пальцем потрёшь —
Брешь!
Щель – и оттуда…
Свет!
Начинается!
Плёнка сдвигается —
Приближается
Чудо!
Переходный возраст настиг Женьку в восьмом классе. Накатил так внезапно, что она даже не успела этого осознать. Просто ей надоело.
Надоело, что все смотрят сверху вниз и решают за неё. В экспедиции волжской смотрели как на бабушкину внучку, несколько раз только дали на раскопе кисточкой помахать. И эти дурацкие студенты, которые тут же разбились на парочки, целовались у неё на виду и при каждом удобном случае уединялись в палатке.
Собралась в кои-то веки с Гальванной на биостанцию в Кандалакшу – вместо этого мама купила билеты в «родной Коктебель». Хотела заняться по-настоящему птицами, ездить в экспедиции, писать картины… И тут как раз Наталья Ильинична (англичанка) провела с мамой «серьёзную» беседу о том, что «языковой» девочке нельзя отвлекаться, а надо целеустремлённо готовиться к поступлению в ИнЯз.
Тогда Женька взбунтовалась: перестала делать домашние задания по английскому и злорадно смотрела, как дорогая Наталья Ильинична недрогнувшей, в перстнях и маникюре рукой выставляет ей жирные двойки – вначале только в дневник, потом, за контрольные, в журнал. Два раза побывала в кабинете директора. Дома хлопала перед носом у родителей дверью, убегала «на гаражи», приходила в разодранной в клочья новой малиновой куртке.
А среди года её ждал главный удар. Съездив на зимние каникулы к Верику, Женька узнала от неё, что N – женился!
Если подумать, это было абсолютно логично. Когда они познакомились летом у Верика на даче, Женьке было четырнадцать, N – двадцать один. Она сидела с ободранными коленками на дереве, а он приехал на велосипеде из Москвы.
Потом, в Москве, они ходили в кино, гуляли по Гоголевскому. Она как дура показала ему свой детский сад, располагавшийся там в старинном особняке, и четырёх каменных львов возле Гоголя (один из них был её собственный, самый любимый).
Женьке показалось, что она перестала существовать, что остановилась и превратилась в скалу, которую омывают бессмысленные бурливые потоки, несущиеся неизвестно зачем и куда.
«Ухмыляясь, надо мною виснет
Небо – человеконенавистник», —
нацарапала она тогда в своём блокноте. Уродливые каракули! Видела бы Ульяна Пална, когда-то ставившая её тетради в пример.
Что же теперь делать? И «Звуки музыки» она не посмотрит больше никогда, и в «Иллюзионе» ноги её больше не будет. Львы на Гоголевском смотрели грустно и безнадёжно. Казалось, их тоже кто-то предал.
И вдруг жизнь её, болтавшаяся безвольной щепкой в этом водовороте, подпрыгнула на двух острых порогах, перекувырнулась и понеслась дальше – счастливая.
Первое событие случилось в начале весны.
Посреди их двора стоял старый-престарый тополь, под ним – тоже старая – скамейка (когда-то давно на ней играли в «колечкоколечко» и в «краски»). Так вот, с этого самого дерева – упал Артур! Хотел, как обычно, проделать на ветке хитрый акробатический трюк, а сухой сук под ним не выдержал и треснул.
Женька была дома, услышала со двора истошный женский крик, скатилась по перилам и выскочила во двор. Артур лежал возле скамейки на боку, и из уголка рта у него текла кровь. Над ним стояла на коленях тётя Мира, его мать. Потом приехала скорая – и его увезли.
И вот тогда Женьке будто сменили голову. Всё, что в ней бурлило и бунтовало, куда-то исчезло, а осталось только две вещи – жизнь и смерть, отчаянный крик о помощи, неизвестно к кому обращённый, и неотступный вопрос: как он там, как, живой?
Артур поправился, но голова у Женьки была уже какая-то другая.
И тогда произошло ещё одно событие, теперь уже в школе. Ни с того ни с сего из Иняза к ним нагрянули студенты-практиканты, и старшеклассникам предложили записываться на французский факультатив. Женька не размышляла ни минуты и записалась тут же, на перемене.
Практикантов-преподавателей было трое, и учеников после некоторого отсева оказалось столько же. Преподаватели чередовались: то приходила элегантная, словно только что из Парижа, Нина, то чуть менее элегантные Лена и Саша. Эти двое ходили в обнимку и должны были скоро пожениться, но Женьку это почему-то даже не раздражало.
Вся жизнь вдруг приобрела совсем новое, волшебное звучание: звуки перекатывались и переливались, как в горле у весеннего радужного скворца.
На дом им каждый раз выдавался листочек в клетку с написанным аккуратным округлым Нининым почерком французским стихотворением для выучивания наизусть. Внизу был подстрочник.
Быстро скинув в прихожей куртку, Женька вынула из кармана сложенный пополам листок и подошла к окну. Поль Элюар. Liberte. Свобода. Тим был во дворе, родители на работе. Она стала читать вслух – с прекрасными Ниниными интонациями, сладкими паузами, нежно поющими, как ручей на камешках, рифмами.
И вдруг что-то в ней начало происходить. Что-то внутри подобралось, затаилось, запело. Она схватилась за карандаш.
Слова текли, цеплялись друг за друга, перекликались, перечёркивались, рождались снова. Она не остановилась, пока не написала последнее слово.
Потом перечитывала, перечитывала, вслух, про себя, вслух…
…
Я пришёл на свет,
чтоб тебя узнать,
чтоб тебя по имени звать – Свобода.
И никак не могла понять, что же случилось. Эти стихи родились внутри неё. Но ведь у них был отец – Элюар!
Моя Меланья
…
Та вышла на порог
И кормит голубей,
И золотой песок
Пшено в руке у ней…
В эту проходную меня привела знакомая – Софико. Она была художница, и такой режим (сутки работаешь – трое отдыхаешь) подходил ей как нельзя лучше. А я уже в ИнЯзе училась, и мне тоже надо было подработать.
Место очень красивое – старинный особняк в центре Москвы, с большим двором и столетними липами (Софико живёт в двух шагах). В особняке расположился НИИ – его-то и надо охранять. На посту нас трое: Софико, Меланья и я. Кто-то нажимает кнопки у ворот – впускает и выпускает машины, кто-то проверяет пропуска, кто-то на телефоне. Так я познакомилась с Меланьей.
В молодости она точно была красавица, а сейчас просто пожилая тётенька – седоватая, на затылке что-то вроде пучка, глаза живые, быстрые, нос прямой, губы строгие. Одета по-старушечьи: старая кофта, юбка бочонком, на распухших ногах хлопчатобумажные чулки, ботинки-распорки.
Попасть в Институт незнакомому человеку просто так шансов не было никаких. Меланья Тимофеевна превращалась в орлицу – клокотала, расправляла крылья, потом окидывала пришельца гордым взглядом победителя. Иногда она произносила смешное слово «серокс» и посылала кого-нибудь «на размножение к Малкину». Ещё она всё время кого-то кормила. Приходила к ней какая-то дворничиха с девочкой, приходили кошки. Иногда она приносила из дому свою выпечку: чёрное и твёрдое как камень печенье, такие же пироги, странного вида сырники.
– Не будете? Ну тогда я кошкам отдам.
Кошки нюхали и в недоумении удалялись, зато воробьям нравилось.
Вечерами мы сидели в нашем закутке и чаёвничали. Я прочла ей кое-что из своих стихов. Она молчала и смотрела в окошко на могучие липы.
– Деревья, да… Они ведь дольше людей живут. Нас уже не будет, а они останутся тут стоять. Знаешь, Женя, ты делай всё, как тебе надо, а мы будем ходить тебе навстречу.
Очень скоро она стала моей Меланьей. Если я к ней обращалась, откладывала еду или чтение и подсаживалась поближе. В то время я переводила одного итальянского поэта девятнадцатого века и показала ей (в итальянском же издании) его портрет.
– Смешной?
– Нет, он не смешной, Женя. Он очень хороший! Таких сейчас даже не бывает.
Она жадно читала книги, которые приносили мы с Софико. Просто набрасывалась на них, как на свою добычу. Так было с «Иосифом и его братьями» Томаса Манна. Уже ночь, я почти падаю со стула, а она всё читает – иногда вслух – и комментирует: