Тим и Женька ехали в электричке и смотрели в окно. У Тима на коленях была большая хозяйственная сумка с яблоками, у Женьки – обёрнутый в газету огромный букет флоксов, благоухающий на весь вагон. Мимо пролетали малахитовые сосны и оранжево-розовые рябины. А в голове у Женьки крутилась совсем другая плёнка: бульвар, переулки, дворы, Бреховка, школа… тётя Нюра, ворчащая в раздевалке, широкие, скошенные по краям школьные ступени, широкие мраморные подоконники, на которых так удобно списывать и играть в фантики на переменах… фотосинтез на подоконнике в кабинете Гальванны, – такой живой и радостной зелени надо только поискать – и скелет, и пожелтевшие карты…
Гальванна! Почему у неё каждое слово такое вкусное? И что в ней такого, что все её любят и в кружок косяками записываются? А что если они все возьмут да и поступят потом на биофак (из английской-то спецшколы!)? Вот будет смех! А Наталья Ильинична что скажет?!
А Наталья Ильинична… И чего Ленка говорит, что она ходит в пижаме? Не пижамы это у неё, а брючные костюмы такие (мама сказала – экстравагантные). На страуса и вправду немного похожа – пятая точка широкая, а голова маленькая. Зато шевелюра какая!
«Умнич-ч-ка!» – так говорит только она – с ударением на Ч.
Все их попытки угадать её настроение до начала урока обычно заканчиваются ничем. Но иногда что-то получается.
– Наталья Ильинична, Наталья Ильинична! А вы знаете… я только две минуты… (это Казарян тянет руку до потолка)
– Две минуты и по-английски, – снисходит Наталья Ильинична, а сама расплывается в блаженной улыбке: когда она в хорошем настроении, наши «лирические отступления» ей как маслом по сердцу.
Казарян начинает чинно, по-английски, но в самый патетический момент незаметно переходит на русский и выпаливает новость про великое научное открытие, которое перевернёт мир. Глаза у Натальи Ильиничны уже горят, «эксперты» мгновенно подключаются к обсуждению… Потом она, конечно, спохватится, но времени на контрошку уже нет, зато есть на внеклассное – а кто ж откажется Конан Дойла почитать!
– Женьк? – спрашивает Тим.
– Чего?
– Марковку вспомнил…
(Светлана Марковна, географичка, у неё волосы оранжевые.)
– И чего ей покоя не даёт, что мы ездим по перилам? Плохо что ли? Красивые стали, наполированные.
– И штаны такие же стали, – фыркнула Женька.
– Опять начнёт своё: «Саврас без узды…» Кто это, Саврас?
– Конь такой.
– Ну да, конь. И ещё «корова галстук жевала».
– Лучше Никмиха вспомни, баскет, ребят…
– Уже вспоминал.
– Мама, наверно, арбуз купила…
– Москва пассажирская!
– Не толкайся…
– Ух ты, Москвой пахнет!
Они ныряют в метро, выныривают на Кропоткинской. А тут-то как пахнет! – Старыми тополями на Гоголевском, мороженым, сладкой булочной на углу, тёплым ветром, чистым асфальтом…
Двор, двор! Казалось, все сразу выбегут навстречу. Не выбежали. Но двор смотрит окнами. На асфальте листья, как чьи-то следы. Золотые шары у подъезда и эти, розовые, как их… недотроги! Выстреливают – и сворачиваются невинным колечком… и чёрный глазок паслёна.
Старая лестница, усталые деревянные перила. Мама встречает!
Пахнет натёртым мастикой паркетом – и – ура! – арбузом!
Древорубы
Дерево падает,
а другое
подставляет плечо,
и руки, и локоть.
Не для того ли
столько развилок
у этого дерева,
чтобы дерево не упало?
Окно нашей кухни на втором этаже старого особняка выходило на серую стену соседнего дома. Это был тупик, отделённый от двора металлической оградой, но через её прутья постоянно кто-нибудь из ребят туда просачивался, ведь тупик – место такое, для многих притягательное. И, конечно, в него можно было попасть с другой стороны, из переулка. Подворотня была прямо напротив нашей школы.
Половина старшеклассников побывало у нас под окном, и не один раз – курили. В школьном туалете их иногда засекал Никмих. Конфисковывал пачки сигарет, аккуратно подписывал и потом торжественно возвращал каждому на выпускном.
Внизу, у серой стены торчал кривой козырёк из жести, и под него в подвал вели крутые сбитые ступеньки.
Рядом с подвалом стояло несколько неотёсанных камней и старая скульптура, покрытая брезентом. В подвале находилась мастерская скульптора.
Самого скульптора мы видели редко. Может быть, он просто хранил здесь свои работы, я не знаю.
Наступил апрель. Воробьи кричали как сумасшедшие. Лопались почки. Под окном всё чаще стали появляться курильщики.
Родители ещё не пришли с работы. Я грызла печенье и глядела в окно. Там уже начинало темнеть. Форточка была открыта – оттуда пахло тополиными серёжками и ещё чем-то восхитительным: кажется, в доме напротив пекли пирог.
Под окном появилась компания. Три высоких фигуры и одна пониже. Я встала сбоку от окна, чтоб меня не было видно. Так и есть, Костя с дружками. Костя был «блатной», лет двадцати, иногда заглядывал с приятелями в наш двор. Тогда почти все наши ребята расходились по домам – от греха подальше. А фигура поменьше – это был десятилетний Артур, сын дворничихи тёти Миры, тот, который недавно чуть не разбился, упав с дерева, но повезло.
«Чего он к ним примазался?» – подумала я.
Костя – долговязый, волосы длинные, спутанные, лицо щербатое. А два его приятеля – чуть пониже ростом, стриженые и почти неотличимы друг от друга.
Костя вытащил сигареты и закурил; те двое тоже. Потом Костя протянул сигарету Артуру, тот затянулся и начал кашлять – сильно.
Трое загыкали. В доме напротив хлопнула форточка. Костя оглянулся.
И тут взгляд его упал на скульптуру, покрытую брезентом.
Он присвистнул: «Ба, а это ещё что?»
Он повернулся к Артуру:
– Чего молчишь-то?
Артур пожал плечами.
– Я говорю, чего это тут у вас?
Артур буркнул что-то про скульптора и снова закашлялся.
– Ага, искусство, значит, – осклабился Костя.
Он подошёл к скульптуре и одним рывком сорвал с неё брезент.
– Гляди-ка ты, искусство! – в тон ему, сказал один из приятелей и тоже присвистнул.
Теперь они все стояли вокруг скульптуры.
Однажды, когда мы играли в прятки, мне пришлось укрыться под этим брезентом, и потом я ещё раза два заглядывала под него.
Скульптура была гипсовая. Древоруб стоял боком к дереву, обняв его одной рукой. Другая рука, сжимавшая топор, опущена. Древоруб был старый. Широкие, хотя и сутулые плечи, усталое лицо.
– А что если нам приобщиться к этому искусству? – ухмыльнулся Костя.
– Приобщиться! – обрадовался второй.
А третий только подошёл поближе.
Артур выплюнул сигарету.
– Не надо, – тихо сказал он.
– Тебя не спросили, – оскалился Костя.
Он взял осколок кирпича и написал на широкой спине древоруба неприличное слово из трёх букв.
Все молчали. Лицо древоруба было таким же спокойным и печальным.
Костя гыкнул, подошёл к стене, где лежали куски необработанного камня, подобрал один из них, не самый тяжёлый, и, подойдя к скульптуре, со всей силы долбанул по полусогнутой гипсовой руке, обнимавшей ствол. Половина руки, начиная от локтя, отвалилась. Остался торчать уродливый чёрный стержень с обломком гипса.
«Очнулся – гипс…» – Костя поджал нижнюю губу, изображая сочувствие. Дружки заржали.
И тут произошла неожиданная вещь. Артур подобрал с земли ком грязи и запустил им в Костю.
Костя застыл с искаженным лицом. Щека у него была коричневая и брызги грязи по всему и без того рябому лицу.
– Та-а-к… – сказал Костя.
– Падла, – сказал второй.
Третий ничего не сказал, только сплюнул.
И они обступили Артура со всех сторон.
Тут я поняла, что ждать уже больше нельзя. Я схватила с подоконника кувшин с водой, приоткрыла окно и, крикнув самым своим страшным голосом «Вон отсюда! Милицию позову!» – так всегда кричали из окон, когда мы бегали по крышам гаражей, – плеснула в сторону Кости, стоявшего ко мне спиной. Тот резко повернулся, а я быстро захлопнула окно и отошла в сторону. Пусть думает, что кричал взрослый.
Дзынь! – на стекле образовалась огромная трещина, похожая на паутину. Камень отскочил от подоконника и упал на землю.
Костя злобно зыркнул на окно и утёр лицо рукавом.
– Допляшешься! – сказал он Артуру. И их троих как ветром сдуло.
А Артур остался. Он подошёл к древорубу и попробовал насадить отвалившийся кусок на торчащий конец каркаса, но у него ничего не получилось. Да и ни к чему это было. Кисть руки всё равно валялась отдельно. Тогда он стёр рукавом три буквы и снова накрыл древоруба брезентом. Потом бросил быстрый взгляд на окна и пошёл, но не в сторону ограды, отделявшей тупик от двора, куда удалились трое, а в другую – к школе.
Прошло дней десять, и в тупике появились два скульптора, молодой и старый, наверно, отец и сын. Они стали прибираться, выносили из подвала мусор, а заносили какие-то материалы.
Потом я пару раз видела с ними Артура – он им помогал.
Ну а дальше…
Дальше мы переехали в Останкино – как осиротели. И двор осиротел.
История забылась. Однажды мы с Марьянкой забрели в Центр современного искусства на какую-то выставку. А рядом был другой зал. Возле входа – фотография, и написано:
АРТУР БАГРИМОВ
Что-то меня кольнуло: надо посмотреть.
Зал был небольшой, уютный – сплошные скульптуры. Спящий конь, девушка, опустившая раскрытый зонт и глотающая капли дождя, и вдруг: «Древоруб».
Ствол дерева с двумя протянутыми, как в мольбе, ветками, а рядом – молодой древоруб с поднятыми руками и запрокинутым лицом; отброшенный топор валяется в стороне.
Я смотрела долго, забыв про Марьянку. На выходе вгляделась в фотографию. Ну да, конечно – он!
«Приобщимся!» – мелькнуло в голове.
Так и остались со мной и во мне эти два древоруба: тот, старый – и этот, новый, молодой.