Сначала у Федора не было никаких сомнений. Он хотел увидеть эту рыжую девку, хотел крепко выпить с ней, выпить назло Рае, которая втянула его в эту ловлю карпа, чуть не окончившуюся полицейским участком. Ведь она (Рая) делала это, чтобы умаслить своего обожаемого мистера Каплера, совершенно не думая, как все может обернуться для Федора. Он взвинчивал себя, отбрасывая всякие сомнения в том, что Рая не могла даже подозревать о возможных последствиях ловли. Упрямая злость разгоралась в нем. Та самая злость, которая таилась еще со времен его бесславного жениховства, с того дня, когда он, отчаявшись получить Раю по-хорошему, уперся трактором в хилый забор Хавкиных. Многолетняя злость на себя и на Раю заслонила от него доводы разума, которые были бы доводами добра, обнажив доводы ненависти ко всему чужому, что было связано с еврейством его жены. Он лихо развернул машину и начал резко газовать, позабыв о недавних полицейских, о робости и растерянности, которые он испытывал всего несколько минут назад. Теперь он хотел одного: напиться и понатешиться с дочерью проклятого Каплера.
Она ждала его у входа в бар. Площадь была пустынна. Полицейская машина приткнулась в дальнем углу площади около сельского магазинчика. «Не хватало встретить тех полицейских, — подумал Федор. — А, черт с ними!»
— Поставь машину около мотеля и возвращайся, — сказала Рэчел.
Он поставил машину. Они вошли в бар. На высоких стульях вокруг стойки сидели несколько посетителей: две молодые пары, одетые в белые платья и черные костюмы. Наверно, недавние молодожены. И седоусый мужик в клетчатой куртке. Из разговора молодоженов, которые громко смеялись и вспоминали подробности их прошлогодних путешествий, Федор понял, что они поженились ровно год назад. И отмечают этот день. Отсюда — их свадебные наряды. Седоусый пьяница в клетчатой красной куртке рассказывал, как ему стало хорошо и свободно жить после того, как жена ушла от него. Однако, судя по сочувствующим поддакиваниям бармена, подвижного лысого человека в белой рубашке с расстегнутым воротом и в черном кожаном фартуке, дела у седоусого были совсем нехороши. Тут Федор вспомнил про полицейскую машину, которая стояла неподалеку от бара: «А вдруг — те — дожидаются, когда я выпью?»
Новая волна сомнений охватила его. И хотя Рэчел заказала два дринка — себе вино, а ему — виски, Федор не мог проглотить ни глотка спиртного.
— За твою удачу, Тэдди! — снова, как на озере, предложила Рэчел.
Он вяло промямлил слова благодарности и поставил стакан на стойку. Надо было что-то сказать Рэчел, объяснить, почему он не может пить. И он рассказал ей про полицейских и про щит с запретом ловли на озере, и про то, как они в конце концов отпустили его.
— Ну и что! Забудь об этом! Они отпустили тебя. Take it easy. Enough is enough! Генуг, как говорила моя бабушка, — сказала Рэчел и пододвинула ему стакан виски.
— Знаешь, Рэчел, эти полицейские… Я пообещал им, что никогда не буду посягать на private property…
— Ах, вот ты о чем…
— Ну да! Ведь я в Америке. Здесь другие законы. А ты и я — мы… чья-то собственность.
— Ну, знаешь, дорогой, я принадлежу себе. И могу распоряжаться собой, как хочу.
— А я не могу, Рэчел. Пойми меня. Я и раньше не мог. Ну, знаешь, всяких штук за спиной у Раи. И теперь не могу. Прости меня, Рэчел.
Она, ни слова не говоря, соскочила со своего высокого табурета, положила на стойку бара десять долларов и выбежала на улицу.
Федор подождал, когда машина Рэчел рванулась в темноту, и вышел из бара. Полицейские уехали. Он медленно открыл дверцу своего «шевроле», включил зажигание, врубил приемник и покатил домой.
Ему было хорошо, как давно не было. Как будто бы он избежал страшной непоправимой беды, калечащего недуга, после которого, как после оспы или ранения, лицо может настолько измениться, что даже самые близкие будут обречены долго привыкать к новому его состоянию. И вряд ли привыкнут до конца. Он избежал этой напасти, он не покусился на чужое и не дал чужому захватить его душу и тело.
Он проезжал мимо яблоневого сада. Ветер забрасывал в окна машины сгустки осенних запахов: сена, сидра, грибного леса. Так же пахло осенью в Белоруссии. Он ехал и думал, что, в сущности, он счастливец. Приехал в новую страну, и не как-нибудь, а семейно. Он и Рая оба работают. У них свой дом и огород. И не старые еще. Плохо, конечно, что нет ни сынишки, ни дочурки. А кто знает — вдруг сподобятся. В этой Америке и не такие хворобы проходят. Если это все от пьянства, так он считай что и не пьет. А вдруг!
Он ехал и мечтал, пока незаметно не оказался дома. В окнах света не было. Горел наружный фонарь. Федор поставил машину и вошел в дом. Он включил свет на кухне и заглянул в спальню. Рая спала. Он тихо закрыл дверь спальни. На белом кухонном столе под ватной куклой с раскрашенными щеками и огромными ресницами стояла кастрюля и лежала записка:
«Феденька, я сварила твою любимую гречневую кашу. Поешь, почисть рыбу и ложись. Рая».
Он поставил чайник на газовую плиту. Положил себе каши. Поел. Чай вскипел. Он опустил в кружку два чайных пакетика и несколько ложек сахара. Чай был пахучий и сладкий. Он любил пить такой чай после рыбалки. Чай с ломтем белого хлеба, намазанного маслом.
Надо было чистить рыбу. Всякому рыбаку ловля — наслаждение, а чистка рыбы — мука. Федор принес ведро с рыбой и вывалил ее в раковину. Но прежде, чем взяться за нож, ножницы и прочую подсобную утварь, он достал из морозильника бутылку смирновской водки и налил себе полстакана. Водка скользнула внутрь холодной змеей, которая мгновенно стала горячим шаром, расползшимся по всему телу. Стало легко и просто, как на карусели. Он добавил еще полстакана и быстро-быстро принялся разделывать рыбу. Сначала окуней, форелек и прочую мелочь. А потом красавца карпа, который важно лежал в раковине среди остальной рыбы, как генерал на привале среди штабников. Федор снял слизкую чешую, вырвал розовые жабры, напомнившие ему махровые водоросли, вынул остекленевшие, как пуговицы, глаза, вспорол живот рыбины и вытащил кишки с молокой, которая занимала полживота. «У, жеребец!» — подумал Федор. Он присолил рыбу, накрыл ее прозрачной пленкой и поставил поднос в холодильник.
Рая спала и не слышала, как он сходил в ванную, принял душ и пришел в спальню. Он откинул одеяло и прилег осторожно, чтобы не разбудить ее. Но потом вспомнил что-то, встал и спустился в подвал. Там стояла хлебопечка, запакованная в красивый картонный ящик. Федор принес ящик в спальню и поставил у изголовья кровати, где спала Рая.
И снова лег подле горячего тела спящей жены.
Провиденс, 1996
Кругосветное счастье
Я стоял на площади перед собором Святого Петра. Золотой купол собора сиял, как Исаакий. Мне показалось, что я в Ленинграде. Это был Рим. Огромная толпа ждала появления папы Римского из ворот Ватикана. Пришел я поздно, когда с трудом можно было найти место в самом заднем ряду. Место стоять. Наконец, черный лакированный автомобиль-карета, облицованный пуленепробиваемым стеклом, появился в воротах Ватикана, прополз между маскарадными швейцарскими стрелками-охранниками и выкатился на площадь. Толпа возликовала. Папа начал мессу. Все это было интересно мне как реализация чего-то невероятного и все-таки случившегося со мной, моей женой и сыном. Мы эмигрировали из России и оказались в сердце западной цивилизации, в Риме. Невероятное случилось не только с нами, но и с героем тогдашнего ликования. Опальный польский ксендз-поэт стал главой католической церкви. Его итальянский язык оказался настолько совершенны, что толпа римлян внимала его проповеди, как гласу посланца Бога, который говорит с ними на родном языке. То есть я впервые ощутил, что для людского дерзания нет никаких границ, что земля понапрасну изрезана и истерзана пограничными полосами, проволоками, столбами, паспортами и прочими свидетельствами тирании, которые для свободного духа ровно ничего не значат. Есть шар земной, по которому и вокруг которого волен идти, ехать и плыть куда угодно любой обитатель нашей планеты. Я, русский еврей, на этой мессе впервые ощутил себя человеком Земли.
К тому же случайное знакомство приобщило мою догадку к концепции абсолютной личной свободы как непременного условия счастья. Я стоял за спинами заднего ряда внимающей и молящейся толпы. Жена с сыном остались в Ладисполи, маленьком курортном городке на побережье Тирренского моря. Мы провели там целое лето, ожидая въездных виз в Америку. Мы были эмигрантами из России. Я стоял позади внимающих и молящихся римлян и паломников из других городов и стран.
Рядом со мной расположился субъект с тележкой, набитой мешками, торбами, свертками и еще каким-то скарбом. Я принял соседа за бродягу, бомжа, каких много шатается по Европе. В то же время лицо бродяги с тележкой приковывало мое внимание. Оно было лицом уравновешенного, знающего свою цель интеллигента. Крупный лоб, аккуратно зачесанные каштановые волосы, залысина, седеющие виски. Лицо его было свежевыбрито, и ногти подстрижены. И все же — тележка бродяги с дорожным скарбом! Тогда я еще не знал, что всяческого рода соискатели свободы существуют на свете. Много лет позже, в Сан-Франциско, я видел бродягу, который расположился на ночлег в подъезде ювелирного магазина. Он лежал на резиновой надувной подушке и при свете переносной лампы читал толстенный роман. Рядом с подушкой лежала другая книга. Я разглядел название и автора: «Театр» Сомерсета Моэма. Римский бродяга был наверняка из таких интеллигентов дороги. Он видел, что я с интересом поглядываю на него. «С интересом» слишком мягко сказано. Я пялился на него, придумывая биографию моего нового героя. Незнакомец, видя мой интерес, заговорил по-английски. Я кое-как ответил ему на том условно английском арго эмигранта из России, в котором слова соединяются без предлогов, а действие происходит в инфантильном мире инфинитивов.
— Так вы русский? — возликовал незнакомец на родном нам обоим языке. — Я сразу понял, что русский, но не решался начать разговор.