Кругосветное счастье — страница 23 из 46

Соломон не осознавал, куда и зачем он идет, откуда у него в руках цветы, потянулся за гробом. Со стороны Невы подул пронизывающий сырой холодный ветер. За гробом шли молчаливой толпой. Мужчины впереди, неся бабушку, а женщины, поддерживая тетю Бетю, немного позади.

Вдруг из-за голубого купола синагоги выскользнуло яркое солнце, озарив каменные усыпальницы, окружавшие храм. Желтый бабушкин гроб и желтые мимозы в руках Соломона, и желтое предпасхальное солнце — все слилось в единый благостный хор. Синица на березе, закутанной в белый талес с черными, подпалинами, затренькала балалаечно и беззаботно. Все шедшие за гробом почувствовали облегчение после холода и полумрака синагоги. Соломону показалось, что не гроб, уносящий бабушку в небытие, а сверкающая золотом колесница готова вознестись в небо.

Это была всего лишь одна светлая минута.

Гроб пронесли между теснящихся черных оград. В одной из оград стояла высокая мраморная пирамида — памятник деду. Рядом с памятником на притоптанном темном мартовском снегу вперемешку с сухими стеблями прошлогодних цветов лежала свежая земля — песок с суглинком. А у края свежевыкопанной земли зияла бездонная холодная яма. Соломон стоял, прислонившись к памятнику деда и обняв охапку желтых мимоз. Он впервые окончательно осознал, что эта бездонная яма и песок с суглинком на темном мартовском снегу — последние приметы земного бытия бабушки. Тут во второй раз после страшного утра, когда Соломон увидел умершую бабушку, он закричал, как раненый зверь, упал на гроб, стал целовать его дерево. Слезы хлынули из глаз Соломона. Он не пытался унять себя, только временами снимал очки и стряхивал слезы. Но снова и снова невозможное и наконец-то осознанное горе вызывало новые рыдания и новые безутешные слезы.

Прочитали кадиш. Опустили гроб. Засыпали могилу. Отец Соломона осторожно взял из рук сына охапку мимоз и стал забрасывать песок и суглинок цветами. Могила в лучах желтого мартовского солнца сияла золотом мимоз. Ничего этого Соломон не видел. Отец обнял Соломона, снял с него очки, повел сына к машине.

И наступило утро следующего дня. Соломон распахнул окно. Незамутненное небо поразило Соломона ровным синим свечением. Все было освещено, но ничего не сверкало, как сверкают предметы на ярком солнце. Деревья поразили Соломона необычностью формы и нездешней заморской пышностью листвы. Да и двор Соломонова дома, двор, в котором он вырос и в котором каждый камешек, каждая приступочка были отмечены в памяти особым происшествием или событием, был чужим, незнакомым двором. И дворника дяди Вани Ключникова не было видно под козырьком общественной прачечной. Вообще, это был не его родной двор, даже совсем не двор, а ровное пространство, окаймленное диковинными деревьями и залитое ровным потусторонним синим свечением. Было так хорошо и спокойно, что Соломону не хотелось ничего, словно именно к этому синему умиротворенному утру стремился Соломон всю жизнь.

Внезапно посреди равнины почва начала вздыбливаться. Показались зеленые ростки. За ними ветви, ствол. Наконец, целое дерево народилось в центре синего простора. Дерево чуть-чуть покачивало ветвями, словно это были струны. И вправду — Соломон услышал неземную музыку. Это был Моцарт. Сороковая гемольная симфония Моцарта.

— Я тебя никогда не забуду… Ты меня не забывай…

Откуда эти слова, которых не было у Моцарта, но которые казались еще более прекрасными оттого, что открывали Соломону тайный смысл мелодии?

— Я тебя никогда не забуду… Ты меня не забывай…

Дерево ритмично покачивало ветвями, которые покрывались золотистыми и теплыми цветами. Это была мимоза. Дерево с бабушкиными любимыми цветами.

Там вдали под деревьями стояла женщина, высокая и статная. Ее глаза были прекрасны и печальны, они смотрели прямо в душу Соломону. Женщина была похожа на бабушку, но значительно моложе — такую Соломон видел на семейных фотографиях, выполненных еще до революции.

— Я тебя никогда не забуду… Ты меня не забывай… — пела женщина.

К дереву приблизился верховой. Он слез с лошади и подошел к женщине, похожей на бабушку в молодости. Это был юноша, который напоминал Соломону его самого, еще до службы в армии, и одновременно был похож на дядю Исаака, исчезнувшего за Босфором. Женщина отломила от дерева цветущую ветвь, обняла всадника и передала мимозу ему. Теперь у юноши-всадника в одной руке оказалась уздечка, а в другой — поводки, к которым были привязаны ярко-рыжие, пушистые псы. Целая свора огненно-рыжих собак. Всадник вскочил в седло. Лошадь тронулась с места и помчалась вскачь. Соломон крикнул:

— Подожди меня, дядя Исаак!

Но голос его не поспел за умчавшейся лошадью. В синем утреннем просторе мелькнула золотая, как мимоза, свора собак, и верховой исчез.

А женщина, похожая на бабушку в молодости, смотрела печально в глаза Соломону и пела:

— Я тебя никогда не забуду… Ты меня не забывай…


1984, Москва

Обед с вождем

Ну, ладно, — сказал актер. — Так или иначе, безумие прошло, температура упала…

Рэй Брэдбери.

«Душка Адольф»

Читал я когда-то мемуариста XIX века. В ложе оперного театра, в конце 1890-х, увидел мемуарист Пушкина-старика. Эффект был так силен, что в антракте помчался мемуарист в пушкинскую ложу заверить Поэта, что никогда не принимал за правду его смерть после дуэли. Так сильно было ощущение ежеминутного присутствия Пушкина в жизни каждого русского. На самых подступах к ложе шепнули мемуаристу, что в театре присутствует сын Пушкина — Александр, старый уже.

Другим свидетельством ошарашивающего эффекта, произведенного невероятным сходством малоизвестного обществу лица со знаменитым родственником был случай, произошедший в начале восьмидесятых прошлого века. Незадолго до этого за подачу в ОВИР документов на выезд в Израиль меня исключили из Союза писателей и Литфонда. Не было никакой работы. Меня могли судить за тунеядство и выслать из Москвы «на 101-й километр», как обозначалась в народе эта государственная акция. Надо было искать выход. То есть я начал искать работу, конечно, нелитературную. Но работа, легальная и достойная, все не находилась. Я кинулся к одному-другому литературному приятелю из тех, кто не отвернулся от меня, не испугался контактов с «предателем Родины». Мой коллега по переводам литовской поэзии Шерешевский напомнил о некоем литераторе, имя которого я вынужден заменить на условное, скажем, Красиков. Его имя я по сей день встречаю — нечасто, но встречаю — на странице сатиры и юмора «Литературки». Шерешевский назвал Красикова, а я вспомнил, что когда-то «подкидывал» ему переводы стихов, если была спешка, а заказ превышал мои возможности. Словом, я позвонил Красикову, мы встретились, и он, правда, без энтузиазма, а из чувства долга, все-таки согласился мне помочь во вступлении в профсоюз литераторов Москвы. Он, Красиков, был важной фигурой в этом профсоюзе. Поступок, несмотря на колебания, по тем временам героический со стороны лояльного властям литератора.

Приходилось иногда посещать секцию поэзии группкома литераторов. Стихи моих новых сотоварищей были не хуже и не лучше тех, которые читались в секции поэзии Союза писателей. Так что, соскучившись по живому слову, я не отказывался от приглашений, но сам не читал, понимая, что мои стихи сразу выдадут меня с головой. На одном из чтений выступал со стихами мой приятель по бильярдной Центрального дома литераторов, заядлый игрок Митасов, с которым я был знаком через Шкляревского. Стихи у Митасова были насыщены воронежским говором, много хороших стихотворений, почти книга. Читал он напористо. Он все делал напористо: играл в бильярд, напевал цыганские романсы (сам был вылитый цыган) и читал стихи. В комнате было человек двадцать. Мы все слушали с энтузиазмом. Это как спуск с горы, когда слушаешь или читаешь хорошие стихи: мчишься, не замечая гор и деревьев, которые остаются на обочинах трассы. Так что я еще продолжал гнать с горы, не сразу заметив, что другие слушатели остановились. Я тоже затормозил и обратил внимание, что Митасов смотрит куда-то за мою голову, а остальные, которые сидели передо мной, оглядываются. Не на меня, конечно, а смотрят за мои плечи. Я тоже оглянулся. Позади последнего ряда стульев во весь свой дяди-Степин рост возвышался главный поэт советской страны, автор текста к национальному гимну Сергей Михалков. Что ему тут было делать среди полунищей братии третьеразрядных литераторов? Неужели пришел на чтение Митасова? Ай да Митасов! Михалков постоял немного и, ничего не сказав, удалился. Чтение Митасова возобновилось и кое-как докатилось до конца трассы. Кто-то высказался в манере тех суровых лет о форме и содержании прочитанных стихов. Кто-то похвалил. Кто-то поругал.

Я вышел вместе с уязвленным Митасовым.

— Да брось ты огорчаться! — утешал я его. — Дался тебе этот Михалков!

— Дав том-то и дело, что не этот!

— Как так не этот? Какой же?

— Это был старший брат настоящего Михалкова. Он тоже входит в наш группком. Они похожи, как близнецы. Ненастоящий Михалков получил от природы внешность знаменитого братца, а вот талантом не вышел. Для собственного удовлетворения, что ли, время от времени появляется он в разных литературных собраниях, производит оглушающий эффект и удаляется, довольный, как бывают довольны безмолвные статисты в театре, загримированные под знаменитость.

Я спросил Митасова:

— Как ты думаешь, радуются ли восковые фигуры знаменитостей в Музее мадам Тюссо, хотя бы из-за минутного замешательства кого-нибудь из посетителей?

Мы поехали с Митасовым в Дом офицеров, где он был тренером по бильярду, и крепко выпили за успех его будущей книги.

Прошло много лет. История, о которой я хочу рассказать, наложилась на предыдущие, как слои почвы — один на другой. Пушкин и Бальзак любили сочинять многослойные истории. Прошло много лет. Мы с женой и сыном эмигрировали и поселились в Провиденсе, столице самого маленького американского штата Род-Айленд. Провиденс можно сравнить с Монте-Карло, а Род-Айленд с княжеством Монако. Но где бы ни жил человек, в деревне ли, в городе, в Монте-Карло или Провиденсе, его тянет к общению с земляками. Не исключение выходцы из России и ее бывших колоний. С годами подобралась и наша компания. Одни за другими. Была тут чета психологов из Еревана. Муж и жена — энергетики, беженцы из Карабаха. Скульптор и художница из Москвы. И все остальные тоже из Москвы: чета математиков, историк с женой-садовницей и, наконец, я — сочинитель и моя жена — переводчица с русского на английский и обратно. Как ностальгически шутили в нашей компании: «Туды-сюды!»