Была я белошвейкой
И шила гладью.
Теперь в кафе-шантане
Служу… официанткой.
Полечка смотрела с оцепенением, как Самойлович, напевая «Белошвейку» и дирижируя отверткой, покидает флигелек. Она перебежала к окну, направленному на море, и с тем же оцепенением продолжала наблюдать. Сначала никого не было видно на пляже. Только щупальцы пограничных катеров выскакивали из черной воды и, никого не нашарив, бросались в другую сторону. Потом она увидела фигуру человека, который был Самойлович. Человек подошел к катерку.
Самойлович подошел к катерку и залез в него. «Потерпи немного, старичок, нагуляешься вволю», — твердил Самойлович, отвинчивая один шуруп, загнанный в дерево корпуса, а потом другой. Скоба вырвалась на свободу, а с ней — цепь. С веселым звяканьем цепь шмякнулась на береговую гальку. Катерок освобождение качнулся сбоку на бок, а потом побежал вдогонку за улетающей волной. Самойлович смеялся счастливо, вдыхая осенний острый, как бросок дельфина, запах Черного моря. Так же невероятно счастлив он был в тот звездный час, когда забил решающий гол под самую перекладину знаменитому вратарю Хавкину. Самойлович играл за институтскую команду и подавал большие надежды. Он счастливо смеялся. Он хохотал над собой — прежним дураком, потому что прозрел и освободился. Где-то в его флигельке Полечка пила жасминный чай с кексом. Она сидела в обольстительном шелковом халате с атласными цветочками и ждала его — Самойловича. А ему до этого не было никакого дела. Он освободил и освободился. Катерок весело болтало на волнах, унося дальше и дальше в черную дыру ночи.
Внезапно два прожекторных щупальца захватили катерок, становясь толще и ярче. Самойлович услышал рев приближающихся моторов. Два пограничных корабля приблизились и зажали его суденышко. Самойловича арестовали.
Следователь Комитета государственной безопасности убеждал Самойловича признаться в том, что он совершал побег в Турцию. Самойлович же рассказывал идиотскую историю, в которой происходила анимализация катерка в дворнягу. Главный врач, пытаясь помочь Самойловичу и спасти честь санатория, подал следователю идею насчет психушки. Запросили документы из поликлиники и райвоенкомата, расположенных неподалеку от Сенной площади в родном городе Самойловича. Ответы пришли неутешительные. Самойлович был здоров. Тогда главный врач стал искать свидетелей, случайных хотя бы. Может быть, кто-нибудь подтвердит, что Самойлович был пьян в тот вечер. Пограничники дали показания в том, что задержанный был в состоянии тяжелой алкогольной интоксикации. Следователь же настаивал на версии, что Самойлович сначала совершил угон катера для побега за границу, а потом — во время совершения государственного преступления — пил водку для взбадривания. Главный врач настаивал на том, что катерок был старый и не способный к активному передвижению: мотор не работал, горючего не было. Следователь вел свою линию, поддерживаемую прокуратурой, что девяносто процентов попыток побега за границу совершается нелепыми дилетантскими способами, обреченными на провал. И это не оправдывает измену Родине. Слабым звеном в следствии (в направленности следствия доказать вину Самойловича) было его тяжелое опьянение, которое подтверждали пограничники. На катерке ни одной бутылки из-под спиртного не нашли. «Скинул бутылку», — упорствовал следователь. Главный врач не верил в вину Самойловича. Он разговаривал с каждым больным, не видел ли кто-нибудь Самойловича в необычном состоянии или в необычном месте в тот вечер? Но никто не видел ничего необычного.
Самойловичу дали десять лет исправительно-трудовых лагерей строгого режима.
Машина катит по Ленинградскому проспекту. Липы посреди бульвара залеплены желтым снегом. «Почему снег желтый? — думает Самойлович, выпуская дымок в боковое стекло. — А бывает шоколадным». Господа на сиденьях не протестуют. Заснули. «Снег желтый от фонарей. Все очень просто», — думает Самойлович. Он выбрасывает недокуренную папиросу «Северная Пальмира» и смотрит в упор через зеркало заднего вида на ту, с которой он попрощался еще десять лет назад сумасшедшей осенней ночью в Ялте. Он смотрит на нее в упор и оглаживает карман куртки, где наган.
1992, Провиденс
Трубецкой, Раевский, Маша Малевич и смерть Маяковского
Вдруг у меня не стало работы. Ни научной, ни писательской. Потому что мы (я, жена, сын) подали властям заявление на эмиграцию в Израиль. Год мы ждали разрешения на выезд. Началась война в Афганистане. Нам отказали в выездной визе. Мы сделались отказниками. Надо было жить дальше: кормить семью, платить за квартиру, заправлять автомашину бензином, посылать письма, покупать вино, когда идешь в гости или приглашаешь. Да мало ли на что нужны деньги! Надо было искать какую-нибудь работу.
Еще со времен моей академической карьеры, то есть когда я был научным сотрудником Московского института микробиологии, был у меня приятель Женька Федоров. Когда-то он домучивал у нас в отделе инфекционной патологии кандидатскую диссертацию. Мы ему помогали. В том числе и я. Ну, может быть, немного больше других. Женька занимался анафилактическим шоком при инфекциях. Я заражал для него кроликов. Словом, он защитился и получил место научного чиновника в Академии медицинских наук на улице Солянка. Мы продолжали приятельствовать с ним по принципу взаимопритяжения необычных субъектов. Я был микробиолог и литератор. Он микробиолог (скажем) и музыкант (Женька играл по вечерам в джазе ресторана «Метрополь»), я был еврей, он — по матери. Словом, Женька Федоров был одним из тех верных людей, кто если и не поможет, то не раззвонит на весь мир, что такой-то и такой-то совсем на краю и с этого края приполз просить о помощи. Из тех, кто если и не поможет делом, то даст практический совет. Был конец июня. Четыре пятых двадцатого века отлетело, а совдеповская машина, скрипя и пуская угарные газы, продолжала боронить бугристые просторы нашей чудесной родины и ее азиатских и европейских окрестностей.
Миновав бронзовый памятник первому чекисту Дзержинскому, здание Центрального комитета партии большевиков, Китай-город и московскую хоральную синагогу, я оказался на улице Солянка. Я приткнул свои «Жигули» в каком-то переулке и зашел в здание Академии. Мой приятель Женька Федоров (круглолицый, кареглазый, свежевыбритый, с напомаженными темными волнистыми волосами) сидел в кабинете, на полуоткрытых дверях которого висела дощечка с надписью: «Е. М. Федоров, референт отделения микробиологии». Я постучался, он распахнул дверь, я вошел, он усадил меня в кресло, я извинился за вторжение, он замахал руками, я рассказал о цели визита, он задумался, я продолжал сидеть, он продолжал думать, я не уходил, он заварил чай, я отхлебнул из стакана, он едва прикоснулся, я нетерпеливо отхлебывал, он помешивал ложечкой, я… он… я… он… я… он….
Наконец Женька прорезался:
— Хреновые твои дела, старик.
— Знаю, что не сахарные.
— Как будешь существовать?
— Найду что-нибудь.
— Найдешь, а потом узнают, что ты отказник, и выгонят.
— Что же делать, Женька?
— Искать надежные связи.
— ???
— В переулке напротив, ближе к Покровскому бульвару, есть медицинское училище. Оно в системе Академии. Им требуется преподаватель микробиологии. Пойдешь к директору. Ее зовут Нина Михайловна Капустина. Скажешь, что я подсказал. Ну и откройся, что ты к тому же еще литератор. С договорами, мол, напряженка. Разве неправда?
— Правда, Женя!
— Ну вот, я и говорю, что правда. Не печатают, мол. Правда, что не печатают?
— Абсолютная правда!
— Мол, надо держаться за медицинскую специальность. Ну и какое-нибудь литературное удостоверение покажешь. Из Союза писателей? Из Литфонда?
— Отобрали у меня эти книжечки.
— Ни одной не осталось?
— Кажется, одна — из профсоюза литераторов.
— Годится! Иди, старик, незамедлительно, а то кто-нибудь дорогу пересечет, — проводил меня Женька до порога кабинета.
В сентябре я начал преподавать микробиологию для будущих лаборантов. В моем классе училось человек двадцать пять. В основном, это были молодые люди, закончившие десятилетку и не поступившие в медицинский институт. Девочек немного больше, чем мальчиков. У меня были теоретические уроки (лекции) и лабораторные занятия. Учебные пособия хранились в кабинете микробиологии. Был и заведующий кабинетом — Минкин. Он, конечно, все про меня немедленно просек, но до поры до времени делал вид. Тем более что я пришел к нему с подачи директора Н. М. Капустиной. Между прочим, директор училища, по-моему, тоже немедленно разгадала мои нехитрые пассы с отсутствием договоров, непечатанием и внезапным желанием вернуться к медицине. Конечно же, разгадала. Но тоже делала вид. Как оказалось, по причине, противоположной деланию вида Минкиным. Однажды, настигнув меня в коридоре училища, Н. М. Капустина вскользь заметила:
— Между прочим, Даниил Александрович, одной из первых заведующих практикой и учебной частью нашего училища была Елена Боннэр.
— Интересно, — откликнулся я, не зная, принять ли ее слова за проявление доверия или маневр следователя.
Так или иначе, я довольно безмятежно преподавал микробиологию в своем классе. Приближалась летняя сессия. Между тем в училище началась буря. Человеческие бури возникают точно так же, как и океанские. Кажется, все тихо-спокойно, а на самом деле накапливаются в одном квадранте человеческого общества (в данном случае — училища) многочисленные центры напряжения. Возникают множественные молнии, громы, скандалы, которые порождают панику и противоестественное для человека желание добить и без того погибающего. По странному стечению судеб (или так все и сводилось в одну кучу свыше?) в моем классе наряду с обыкновенными мальчиками и девочками оказалось несколько студентов с весьма необычными, даже знаменитыми фамилиями: Миша Трубецкой, Саша Раевский и Маша Малевич. Трудно было (как бы мне этого не хотелось!) вообразить родство Миши и Саши с декабристами, а Маши с Казимиром Малевичем, знаменитым художником-супрематистом. Как бы мне этого ни хотелось, я моментально провалился, потому что Миша Трубецкой (шатен, высокого роста, хоккеист) происходил из рабочей семьи, которая проживала на Красной Пресне, а Саша Раевский (черноволосый, кудрявый, губастый) был еврейским мальчиком, родители которого переехали из Полтавы в Москву лет десять назад. Только Маша Малевич (рыженькая, веснушчатая, подвижная, как будто бы крутящая обруч на вертких бедрах) вернула мне надежду на способность фантазии переродиться в реальность.