Кругосветное счастье — страница 43 из 46

И все-таки я продолжал встречать Шварца во дворе в условленное заранее время, брать велосипед и кружить по осточертевшим — внезапно осточертевшим — окрестным улицам и шоссе. Наверно, все ушло вместе с моей влюбленностью и восторженностью. Однажды в условленный заранее час я ждал Шварца под Наташиным окном. Или взгляд у меня был пасмурным, или поздоровался я с ним без обычного энтузиазма, или предчувствие чего-то выражалось в моем взгляде и неохотных словах, но Шварц как будто заметил мое охлаждение и спросил:

— Даня, ты что, раздумал стать велогонщиком?

— Нет, — ответил я, — не раздумал.

— Так бери велосипед и тренируйся. Осенью я определю тебя в подростковую группу нашего спортивного общества.

— Идет! — ответил я. — Отлично!

— Возвращайся часа через полтора. Нам с Наташей надо повторить бином Ньютона. Надо знать назубок бином Ньютона, чтобы поступить в экономический институт.

Я катался с неохотой. Лениво кружил по аллеям Лесотехнического парка. Время от времени возвращался к огромным висячим электрическим часам около железнодорожной станции Ланская — не пора ли обратно?! И все-таки не выдержал. Вернулся во двор раньше положенного. Надо верить предчувствиям. Я поставил велосипед под Наташиным окном и присоединился к нашим мальчишкам, которые на крыльце прачечной резались в карты. Играли в покер на абсолютную мелочь, но при везении (фарте) из мелочи могла образоваться сумма, вполне достаточная, чтобы купить пачку самых дешевых папирос «Звездочка» или даже билет в кино. Мы все курили тогда и были заядлыми киноманами. Мне повезло в карты. На руках оказался джокер и к нему бубновый туз. Можно было заказывать еще одну карту и блефовать. Не успел я попросить у банкомета третью карту, как Борька Смородин воскликнул:

— Наташкина мать на горизонте!

Действительно, из-за поворота Новосельцевской улицы, переваливаясь с боку на бок, шла старая черкешенка. В обеих руках у нее были тяжелые продуктовые сумки, что еще более усиливало ее маятникообразное покачивание. Почему она возвращалась домой в такое необычное время, никому было неведомо, но все, конечно, подумали о Шварце. Что будет с ним и Наташей, когда ее мать войдет в комнату?! Я метнулся к окну и постучал. Никто не ответил. Старуха уже свернула с улицы и шла по дорожке между сараями и лужайкой с вековыми дубами, направляясь к дому. Я метнулся ко входу в коммунальную квартиру, в одной из комнат которой жила Наташа и где у нее в гостях находился Шварц, с которым она повторяла бином Ньютона. Я пробежал по коридору, который служил одновременно коммунальной кухней с общей плитой, раковиной, уборной и кухонными столиками, прилепившимися к простенкам между комнатами жильцов. Одна из комнат была Наташина. Я знал это, потому что однажды ранней весной, когда она долго болела бронхитом, принес ей яблоко. Да, это была ее комната. Я прислушался. Голосов Наташи и Шварца не было слышно. Я постучался в дверь. Никто не ответил. Какой-то внутренний прибор для измерения скорости передвижения старухи черкешенки отстукивал истекающие минуты. Я толкнул дверь. Она открылась. Шварц и Наташа были в постели. Смуглая спина Шварца закрывала Наташу. Я видел только ее лицо с полузакрытыми глазами и полуоткрытым ртом, который издавал какие-то непонятные мне в те времена жалобные и радостные возгласы. Я услышал, как хлопнула квартирная дверь. Усилием воли и ума, рожденным неизвестно чем (сочувствием? презрением? рыцарством в духе шиллеровской баллады «Перчатка»? мужской солидарностью? когдатошней любовью?), я подтащил обеденный стол к двери и уперся в него.

Старуха толкнулась в дверь. Постучалась. Крикнула: «Наташа, открой!» Стала шарить в сумках, ища ключ.

— Бегите в окно! — крикнул я Шварцу и Наташе.

Да они и сами знали, что делать. Под стуки и крики старухи они напяливали одежду, подставляли стул, распахивали окно, выпрыгивали наружу. Настала моя очередь бежать. Я перелезал через подоконник, когда старуха сдвинула стол и ворвалась в комнату. Она бросилась к окну и успела увидеть меня, бегущего через двор в сторону парка. Это было наше спасение — Лесотехнический парк.

Разразился дикий скандал. Старуха черкешенка была уверена, что я развратничал с Наташей. Да, все улики были против меня. А двор дружно молчал. Наташа вернулась на следующее утро, переночевав неизвестно где. Мать избила ее до синяков и запретила выходить из дома. Конечно же, не обошлось без того, что старуха потребовала у моей мамы наказать меня самым жестоким образом. Мама спросила меня:

— Это правда, Даня, что ты был в постели с Наташей?

— Нет, мама, неправда.

— Кто же тогда?

— Другой, — ответил я.

— Зачем же ты в это вляпался, Даня? — сказала мама. — Добро бы, за свои грехи отвечать.

Вскоре у Наташи открылась тяжелая форма легочного туберкулеза с бесконечными приступами кашля, лихорадкой и легочными кровотечениями. Ее положили в туберкулезный диспансер как раз рядом с нашим домом. Велосипедные гонки продолжались до самой осени, но Шварц больше не выступал в соревнованиях. В толпе болельщиков поговаривали, что он переехал в Москву. Стал тренером столичной команды велогонщиков из общества «Крылья Советов». Я не знаю, как долго пролежала Наташа в туберкулезном диспансере. В наш дом она не вернулась. Старуха черкешенка не могла вынести позора и обменяла свою комнату на какое-то жилье в дальнем от нас районе Ленинграда.

Обо мне Наташа наверняка позабыла. Да и у меня все отлетело намного раньше, еще до того, как они со Шварцем бежали через окно, а я прикрывал их бегство от старухи матери. Я женился и переехал в Москву. Однажды мы с Милой отдыхали в Крыму. Мы остановились в Ялте. Сняли какую-то хибару, бросили чемоданы и отправились подышать вечерним морским воздухом на ялтинскую набережную, где когда-то прогуливалась чеховская молодая дама с белым шпицем. Та самая Анна Сергеевна, в которую влюбился Гуров. Словом, однажды, лет пятьдесят-семьдесят спустя, то есть в наше уже время, и, вполне возможно, именно в тот вечер, когда мы с Милой пошли прошвырнуться по ялтинской набережной, за одним из столиков кафе сидели Шварц и Наташа. Они пили вино и целовались.


Ноябрь 2004, Провиденс

Философ, гетера и мальчик

Палило афинское послеполуденное солнце. Был зенит августа. Можно было дотащиться до берега моря, прилечь в тени шиповника и переждать жару и духоту. Но у Философа не было сил, кроме как валяться в дальнем тенистом углу двора, примыкающего к заднему крыльцу ночлежного дома. Собственно, двор был частью ночлежки для таких, как он — обнищавших. Последнюю драхму он оставил вчера у хозяина ночлежки за возможность переночевать в гигантской бочке из-под кислого дешевого вина, давно рассохшейся и валявшейся в углу двора для приюта собак и бродяг. Таких, как Философ. Да, он был нищ, как бродяга, и голоден, как собака. Хуже, чем дворовая собака, потому что ее не гнал хозяин и не требовал плату за жилье во дворе и горбушку заплесневелого хлеба.

Философ был стар, лыс и тощ. Былое (когда-то) величие осанки, бархатный голос и убийственная логика речи отлетели в прошлое, как отлетает листва в ноябре, чтобы скопиться в канавах и оврагах, а потом сгнить. Для непосвященных это был изможденный старик, кутавшийся (жара ли, холод) в тунику, сшитую из пеньковых мешков, в которых купцы привозят на каравеллах в Грецию пшеницу из степей Сарматии, пересекая понт Эвксинский и проходя проливы Босфор и Дарданеллы. Туника из мешковины, набедренная повязка да источенное годами стило были последним имуществом Философа. Единственным напоминанием о былом оставался проникающий в душу собеседника пронзительный взгляд Философа, мгновенно обнажающий истину.

Были времена, и не такие отдаленные, когда имя Философа гремело в Афинах. Считалось почетным стать его учеником, получить свое место в Философской академии под вековым платаном неподалеку от Акрополя. Именно тогда у него была связь, если хотите по-современному — роман, любовная история, затянувшаяся дольше, чем интрижки с окрестными гетерами, приходившими послушать Философа. Да, с остальными были игры, заполнявшие пустоту. А с этой — истинная страсть. Он трепетал от любви к пятнадцатилетней девчонке, которая начала их знакомство/любовь с того, что приходила в Академию под платаном, присаживалась с краю где-то позади самого бездарного ученика и слушала. Сначала Философ прогонял девушку, но она не обижалась и снова приходила на диспуты, правда, никогда не принимая в них участия. Внешне не принимала. По трепету ее нервных ноздрей и по своевольным движениям плеч и шеи, откидывающих со лба буйную витую прядку темно-коричневых волос, можно было судить о ее молчаливом участии в дискуссиях Философа с учениками Академии.


Однажды она набралась храбрости и задала Философу вопрос: «Принадлежит ли отторгнутое — отторгнувшему?» После этого Философ перестал прогонять девушку. В его воображении она стала куском мрамора, если представить себе, что взлеты бескрайней фантазии, обрамленные безупречной логикой, подобны резцу скульптора, отсекающего лишнее. Что же касается вопроса, которым Философ вначале (внешне) пренебрег, он (вопрос) породил дискуссию, правда, кончившуюся ничем. Ученики пытались превзойти друг друга, засоряя графическую чистоту гипотезы, таящейся в вопросе девушки, нагромождением примеров, среди которых были как весьма примитивные, так и ложно глубокомысленные. В то время как Философу было очевидно, что гипотеза пятнадцатилетней на самом деле аналогична аксиоме и потому не требует доказательства. В нее надо было поверить без колебаний. Однажды один из учеников, пришедший к Философу из дальней Македонии, беспрестанно обдумывая вопрос девушки, довел себя до того, что отправился к ближайшему цирюльнику и обрил голову наголо. Когда Философ спросил македонца: «Что это значит и как связано с решением логической задачи?» — то получил странный, уводящий в сторону ответ: «Волосы были отторгнуты цирюльником, но они принадлежат мне (хозяину головы) и как доказательство этого вырастут снова!» Остальные ученики восторженно зааплодировали, выказывая восхищение логическим ходом македонца. Он, поощренный, даже пересел поближе к ученице-девчонке, а как по-другому ее можно было называть?! Потому что истинным ученикам позволялось не только ловить и принимать или отвергать гипотезы, вылетающие, как золотые стрелы, из уст Философа, но и пытаться создавать собственные вопросы, адресованные остальным ученикам Академии. Кроме всего прочего, право получать вопросы от Философа и право отвечать на них основывалось на отборе учеников, который проводил Философ на основании интеллекта учеников и размера платы за право учиться в Академии. Вначале Философ позволял пришелице сидеть под платаном и слушать. Но после ее вопроса, острого, как нож, которым перерезают сонные артерии жертвенных животных, он сам приглашал ее участвовать в дискуссиях, хотя девчонка ни драхмы не платила за учебу. Философ не взымал с нее платы, хотя знал, что щедрые клиенты/посетители храма Афродиты осыпают молодую гетеру золотыми монетами.