Круговерть — страница 17 из 47

Этот ходячий херувим был им люто ненавидим, но давно уже не вызывал той зависти, которая съедала Акимку в молодые годы. Он знал, и это знание только крепло с годами, особенно после того, как иван и мария стали жить в Ветке и Ивана избрали председателем райпотребсоюза, что случай выйдет, обязательно выйдет! Мария отринется от Ивана сама и станет, наконец, его бабой.

Акимкина жена Марылька, была моложе Марии, женился он на ней по воле отца. Любви не было – стерпятся-слюбятся, так говорила родня, но не слюбилось, хотя и стерпелось. До работы квелая, языком по – чесать – мастер, но Акимка не бросал её, потому что ему люба была одна-единственная баба, но была она за другим мужиком, и просвета в его беззаветной и безответной страсти не было. Но вот грянула война, и Акимка, втайне надеясь, что Иван не вернется домой, что достанет его шальная пуля, и путь к сердцу Марии освободится. Но Мария, с тех пор, как Иван ушел с ополчением, ещё злее стала на Акимку зыркать в ответ на его неловкие ухаживания. И надежда на счастье с Марией, если вдруг Ивана убьют, снова угасла.

Ганна, ядовитая бабенка, в спину Акимке отпускала злобные шуточки про Марыльку: «Усё гамонить ды гамонить, а работу кали спрауляе?»

Акимка гулял от жены, она это знала, но виду не показывала. Он напивался пьян по праздникам, бывало, и поколачивал, когда попадалась под горячую руку. Так и шла их жизнь – без любви, без охоты.

А как немцы пришли, и Акимка старостой сделался, Марылька, из затурканной и нелюбимой мужем бабенки, превратилась в одночасье в очень важную персону.

Она и телом круглее стала, и балаболила теперь меньше. И перед Марией, которую в спину называла пренебрежиельно – «Романчихой», держалась настоящей барыней. Как-то раз она, встретив Ганну у колодца, позвала её к себе «на хлеб». К ней уже хаживали женщины по найму, но она мечтала подобраться к «самой Романчихе», Ганна же была пробным камнем, который она со временем бросит в Романчихин огород. Сначала она привадит, щедро прикармливая, её лучшую подругу, потом подомнет под себя и эту ненавистную, упрямую гордячку, у которой старость уже близко, за плечами, а гонару всё ещё на пятерых…

Повстречав Ганну у колодца, Марылька сказала ей, что есть кое-какая работа. Та промолчала, а когда Марылька снова спросила: «А ти ты не пойдешь?», – Ганна выпрямилась, поманила Марыльку пальцем. Та подошла, даже ухо приблизила к Ганниному лицу, и то, что Ганна сказала ей злым шёпотом, заставило её отскочить от ядовитой бабы подальше. Ганна засмеялась и, вполне довольная собой, весело напевая, пошла по улице, легко неся полные ведра на коромысле.

Когда бабы с детьми и старики от немца на болота ушли прятаться, на их улице только Марылька с Акимкой вдвоем и остались – Акимка был непризывной. Их звали, Марылька отвечала:

– А чи у мяне своей головы няма? Прападете там, на балотах.

– Так с грамадой и памирать ня страшна!

– А мы пака и жить не адказваемся!

Так и остались они вдвоем на целой улице, так и встретили немцев. А как стали люди возвращаться, пополз слух, что-де Марылькиных рук дело – по хатам безнадзорным шарить-промышлять.

В город потом в базарные дни с катомкой так и шастала. Бабы возмущались, но открыто ссориться с «лупоглазой старостихой» не решались. Так это дело и сошло на нет.

У Акимки был сын, Бронин одногодок. В школе вместе учились, в одном классе. Акимка не раз замечал – сыну его тоже любо мимо заветных окон лишний раз пройти.

Как-то, завидев в щелку крайней ставни слабый свет, подумал с беспокойным любопытством, что это коханка там поделывает, какую такую справу так поздно справляет? Пробрался в палисадник, и, приладившись к щели, стал смотреть, что там, внутри, за ставнями. Только умостился поудобнее, как за спиной что-то хрустнуло. Обернулся, весь в холодном поту – а ну как Мария его за этим стыдным делом застукает? Да они с Ганной прохода ему не дадут, засмеют дурня…

Но сердце его чуть не лопнуло от злости и досады, когда он увидел прямо перед своим носом сына своего Петра. Малец опрометью выскочил из палисадника и понесся во все лопатки по улице – подальше от отцовского гнева. Босые пятки ещё долго гулко тупали по утрамбованной тропке…

Немного успокоившись, Акимка стал думать – а что, если сын его в потемках и не распознал? Так и ладно. Решил виду не подавать, что сам Петра видел, в палисаднике застал. Пусть думает, что обознался, если вдруг видел его в лицо. А про себя с досадливым удивлением подумал:

– Глянь-ка, и Пятро азаравать мастак!

Но всё же тревога не оставляла его. А вдруг станет Петр ему намеки разные делать? Тогда что? Ну, тогда уж он найдет, чем сына застращать! Будет молчком молчать, не рыпнется!

И уже окончательно успокоившись, Акимка с предосторожностью покинул наблюдательный пост. Однако уже на следующий день вернулась назойливая мысль – что это за справу Мария по ночам справляет? Подкараулив её в проулке, он, загородив проход, спросил прямо, без экивоков:

– Что свет по ночам палишь, красуня?

– Адчапися, – как всегда в таких случаях, ответила Мария и, оттолкнув его руку, прошла мимо.

Однако Акимку такая манера только раззадорила. Он резко схватил её за локоть и притянул к себе. Мария стала, как вкопанная. Лицо её сделалось пунцовым, на лбу выступили капельки пота.

– Так, так, так… – покачал головой Акимка, наклоняясь к самому её лицу. – Никак, бабонька, тебя лихоманит?

– Пусти, антихрыст! – прошептала зло и беспомощно женщина. – Пусти!

– Ага, баба, что-то не тае! Говори правду, кто у тебя там? Кого скрываешь от людей? Гляди, проверю! И ничто тебя уже не спасет, ни забор высоки, ни собака злая…

Он отпустил локоть Марии и стоял перед ней, подбоченясь и пряча злую ухмылку в усах. Он видел, как лицо женщины постепенно приобретает мертвенно-бледный вид. Губы её дрожали, глаза смотрели в землю.

Мария не зря испугалась.

Как-то поздним вечером, когда уже все дела были приделаны, дети спали, и она сама на покой собралась, в маленькое окошечко с огорода тихо постучали. Оконце было маленькое, почти, как в бане, без ставни, и Мария, прикрутив фитиль на керосиновой лампе, отогнула угол занавески, прислонилась к стеклу и стала вглядываться в ночную темь. Дурной человек так осторожно стучать не будет. Да ещё с огорода…

Никого не разглядев в потемках, она пошла в сенцы. Прислушалась, и ей показалось, что тихий, едва слышный стук повторился снова, но теперь уже стучали в дверь.

– Хто там? – едва слышно, срывающимся шепотом, спросила она. – Хтось шкрабецца, а голасу не падае…

Однако во дворе, за дверью, опять промолчали. Она ещё раз переспросила, на этот раз чуть громче, и хотела уже уходить, подумав – со страху помстилось, как ей тут же ответил из-за двери испуганный шепот:

– Открой, Мария, Христом Богом прошу, открой! Пусти в хату! Родненькая, пусти!

Мария поспешно перекрестилась. Это был голос её соседки по меже, их огороды сходились на задах, а сам дом её был на другой улице.

«Прынесла нялёгкая!» – подумала с досадой она, но крючок всё же откинула.

– Чаго табе? – спросила через щель, крепко придерживая дверь рукой и не впуская ночную посетительницу.

– Мария, золотко, пусти! Не дай погибнуть несчастной душе! – сказала просительница и всунула ногу в щель между дверью и косяком.

– Заходь, – неохотно сказала Мария после длинной паузы.

В сенцы тенью скользнула худенькая женщина. Это была Дора. Молодая еврейка незадолго до войны переехала в Ветку из Гомеля, поговарили, сбежала от нелюбимого жениха. С Марией они знались больше «по меже», когда соседская курица в её огород забредет или кому траву косить на общем участке, ещё какие мелочи…

Муж Доры ушел на фронт, пятилетнего сына она ещё в самом начале июля отправила к родне под Брянск, уж туда немцы точно не пройдут! Отец Доры умер за три года до войны, от крупозного воспаления легких. Матери своей она вовсе не помнила – та умерла, когда девочка была грудной. Был ещё когда-то старший брат, лицо его она знала по фото, в девятнадцатом году его убили стрекопытовцы.

…Советская власть в Гомеле едва установилась, как эсеровцы устроили налет. В городе было около двухсот коммунистов. Эсеры решительно грозились всех повесить. Коммунисты засеяли в гостинице «Савой» и ровно неделю держали оборону. На восьмой день от эсэровского командования пришел приказ – кто сдастся, того помиловать. Однако никто не вышел из дверей «Савойи».

Обстрел гостиницы велся прицельным огнем. Гранатами закидали вход, рухнула парадная дверь, белые ворвались в здание. Всех, кто ещё держался на ногах, вывели на улицу и погнали к станции прикладами.

Четыре дня длились погромы в городе. Рекой лилась кровь, убитым уже никто не вел счета. Когда пришло известие о приближении Красной Армии, всех пленных из гостиницы «Савой» расстреляли прямо на платформе.

«Савой» вскоре восстановили, на стене появилась табличка с написанными золотом именами её защитников. Среди них был и Зяма, старший брат Доры…

– Мария, родненькая! Пусти! Схавай у себя! У тебя ж искать не будут! Ты ж постояльца держишь!

– Куды ж я тябе схаваю? – испуганно прошептала Мария, прижимая спиной дверь на кухню. – Немец спить у зале, я с детьми у бакавушцы. Куды я тябе схаваю, га?

Дора упала на колени.

– Пусти! Пусти в дом, Мария! А то капец мне, понимаешь?

– Не, деука мая. Не магу. Иди сабе, иди!

Но Дора не давала ей закрыть дверь в сенцах. Она вцепилась в её подол, прижалась лицом к её коленям, плакала навзрыд и просила впустить её.

– Никуда я не пойду! Буду сидеть здесь, на ганку, пока немцы не заберут. Пусть твой немец меня и расстреляет! Никому мы не нуж-ны-ы-ы… Мария! Спаси-и-и…

– Тиха ты, дура! Ня вый! – толкнула её Мария в плечи. – Немец праснецца!

– Мария… Мария… Ы-ы-ыыыы…

– Цыц, табе кажу! Заходь, лихаманка тябе забяры!

Когда Дора проскользнула на кухню, открылось ещё одно нехорошее дело – в огороде, в кустах малины, она спрятала своего сына.