Представ перед авторитетной комиссией, я чувствовал себя спокойно и уверенно. Я знал, что именно во мне они могут найти то редкое дарование, которое им так нужно. Председатель комиссии посмотрел на меня внимательно, как будто бы ему передавались мои ощущения.
— Ну что же, товарищ Форман, почему бы вам не показать нам «борьбу за мир во всем мире»? — сказал он самым обычным тоном.
У меня по спине заструился пот.
— Ну да. Да, конечно, — выдавил я, потом сел на место и задумался.
У меня было полчаса для подготовки этюда. Чувствовал я себя так, как будто только что перенес полную фронтальную лоботомию. У меня уже не оставалось мозгов в голове. Я уже не помню, какие глупости я собрал воедино, чтобы изобразить борьбу за мир. Я не уверен, что помнил об этом на следующее утро. В этот день я окончательно усвоил урок забвения.
Экзамен по специальности поколебал меня, но в моих ушах все еще звучали аплодисменты прошлого понедельника. Я чувствовал себя ветераном сцены. Я прошел через взятки, постановочную работу и удары током на сцене, и, чем больше я думал об этом, тем больше верил в то, что меня примут в Академию, и я спокойно отправился приятно проводить время на озере Махи.
В конце лета я получил письмо с отказом из Академии драматических искусств. У меня не было никаких планов на случай поражения, а экзамены в большинстве университетов уже закончились. Если я не найду себе какого-то занятия, меня ждут два года армии.
Заявления принимали только три высших учебных заведения. В одном готовили специалистов по шахтам и инженеров, в другом — юристов, в третьем — в пражской Киношколе (ФАМУ) — сценаристов. Я подал заявления во все три места.
Раньше всего я сдавал экзамены в Киношколу. Экзамен длился весь день, и я помню, что нужно было написать что-то вроде сочинения. Я старался изо всех сил, я выложился до конца, и в тот же вечер мне сказали, что я принят.
Чувства, испытанные мною при получении «Оскара», не идут ни в какое сравнение с тем, что я пережил в тот день.
Пражская Киношкола руководствовалась в своей работе старомодными принципами. Я учился на сценарном факультете, и за все четыре года обучения мне не пришлось ни разу взять в руки камеру или поговорить с актером, хотя я и должен был выучить все касающееся искусства экспозиции, диалогов, образов и катарсиса. Мы писали горы сценариев, разработок и коротких рассказов. Мы просмотрели кучу фильмов и разбирали их по косточкам, часто засиживаясь далеко за полночь в душных, шумных и прокуренных комнатах.
Благодаря школе развивалась наша восприимчивость, мы становились личностями под руководством лучших чешских деятелей искусства. У многих из них — сценаристов, режиссеров и людей других кинопрофессий — вряд ли нашлось бы время для преподавательской работы, но коммунистические чистки прервали их карьеру, и у них не было другой возможности заработать на жизнь. Оглядываясь на мои студенческие годы, я могу сказать, что самым главным, что они дали мне, да и моим учителям, — это возможность выстоять против страшной бури сталинизма, разрушавшей и губившей всех и вся в нашей стране.
Самый молодой из моих профессоров, Милан Кундера, всего на несколько лет старше меня, уже был знаменитым поэтом. Это был красивый, остроумный, известный своими весьма фривольными взглядами человек, отвлекавший от учебы девушек-студенток. Он преподавал литературу, и его лекции, посвященные любимым французским писателям, были ясными и полными иронии.
Однажды он велел нам прочитать повесть в письмах, написанную человеком, который в чине генерала принимал участие в итальянской кампании Наполеона. Она называлась «Опасные связи», и в то время, когда мои мысли постоянно были заняты сексом, откровенное обсуждение любовных интриг, приключений и забав произвело на меня настолько сильное впечатление, что спустя примерно тридцать лет я поставил фильм по этой книге.
Но из-за французской литературы меня чуть было не исключили из Киношколы. Как-то раз мой близкий друг Зденек Боровец и я самозабвенно обсуждали в классе творчество запрещенных поэтов. Мы оба обожали Бодлера, Рембо и Верлена и знали массу историй из их жизни.
Спустя несколько дней декан Киношколы вызвал нас в кабинет. Наш профессор Милош Кратохвил привел нас туда и внимательно слушал, как декан объясняет нам, насколько важной представляется ему идеологическая чистота его заведения.
— Я не потерплю в этой школе никаких «декадентов»-франкофилов! — этими словами декан завершил свою обличительную речь.
— Да, вы правы, товарищ декан, — согласился с ним Кратохвил. — Это, конечно, очень серьезная проблема.
— Так что же вы предлагаете делать, товарищ? — декан набросился на Кратохвила. — Речь идет о вашем курсе!
— Я думаю, что в данном случае на карту поставлена политическая честь всего коллектива курса, — сказал Кратохвил.
— Именно так, — сказал декан. — Нам нужно серьезно подумать об исключении, не так ли?
— Совершенно верно, — сказал Кратохвил.
Каждому было известно, что декан был настоящим партийным ястребом, но Милош Кратохвил был выдающимся преподавателем, прекрасным литератором, человеком невероятной доброты. Раньше он был особенно внимателен ко мне, но теперь, когда декан отпустил нас, Кратохвил ушел, бросив мне короткое «До свиданья».
Я побрел домой, преследуемый видениями расстрельных команд, людей в форме, пулеметов и танков. Некоторые молодые коммунисты с нашего курса боготворили товарища Сталина, и я серьезно опасался, что даю им возможность проявить себя еще большими сталинистами, чем их кумир.
Спустя несколько дней Кратохвил созвал заседание «суда чести», причем предложил, чтобы коллектив курса собрался в «Викарке» — ресторане Пражского замка. Все знали, что в этом заведении любил обедать коммунистический президент Антонин Запотоцкий, так что возражений не последовало, хотя обычно эти заседания с обсуждением и осуждением провинившихся происходили в классной комнате. Я не понял смысла странной идеи Кратохвила, но был так испуган, что и не думал об этом.
В тот вечер курс собрался в отдельном кабинете, украшенном средневековыми гобеленами. Мраморные часы в стиле рококо тикали на редко расставленных столиках с тонкими ножками красного дерева. Над головой сверкала огромная люстра. Там были мягкие стулья, хрустальные графины, дамастовые скатерти, серебряные ложки и величественные официанты.
Мои «судьи чести» были по большей части выходцами из рабочих семей. Они никогда не обедали за столом, покрытым скатертью. Что касается столового серебра, то им были привычнее оловянные ложки. Они хлебали суп из глубокой тарелки, потом накладывали туда же клецки и смотрели, как пористое тесто пропитывается остатками супа. Во всяком случае, я ел дома именно так.
В «Викарке» мы робко вошли в кабинет и присели, смущенные немыслимым великолепием помещения. Никто не осмеливался заговорить. Возле каждой тарелки лежало слишком много вилок.
Единственным человеком, остававшимся самим собой, был профессор Кратохвил, который спокойно предложил коллективу дать нам с Боровецем еще один шанс, шанс исправиться, шанс повзрослеть, шанс преодолеть наши декадентские настроения.
Мы провели в «Викарке» не более часа.
Только по дороге домой я понял, что сделал профессор Кратохвил. С помощью блестящей мизансцены этот милейший человек устранил все борцовские настроения наших «судей». Я не думал, что жизнь можно режиссировать так уверенно, я даже не подозревал о существовании тех рычагов, на которые он нажал. Но когда я наконец понял все изящество его метода, оно показалось мне поистине дьявольским.
Реакционная свинья в эфире
В годы, когда я учился в Киношколе, коммунисты поставили чешскую экономику с ног на голову: зарабатывать деньги считалось аморальным; стремление к образованию и новым достижениям считалось пороком. Государство управляло всем, водители грузовиков получали больше врачей или ученых. Манекенщиц подбирали по политическим убеждениям, а не по внешности. Артисты могли жить припеваючи, но только при условии, что они не занимались самовыражением.
Однако со временем к этим странностям стали привыкать, а потом они сделались нормой. Все, чем я занимался в Праге в начале 50-х годов, было достаточно странным. «Баллада в лохмотьях» принесла мне мой первый стабильный доход только потому, что чешский театр уничтожила доктрина соцреализма, но если в этом случае я косвенным образом воспользовался плодами революции, то в моей следующей работе я расплатился с этим долгом.
К концу первого года учебы в Киношколе на доске объявлений появился список бригад. Считалось, что обязательные летние выезды для работы на фермах и фабриках помогут сближению студенчества с героическим пролетариатом. Денег за эту работу почти не платили, но только «антисоциальные элементы» могли не хотеть записаться в бригады; все стремились попасть на фермы. Там по крайней мере можно было загореть.
Под влиянием минуты я записался для работы на шахте. Шахтеры считались гордостью режима, газеты были полны хвалебных статей о них, поэтому мне было любопытно увидеть, что на самом деле представляют собой эти люди, их жизнь и их подземный мир.
Меня послали в Раковник, маленький городок, где добывали лупек (асбест), серый, похожий на сланец минерал, используемый для изготовления огнеупорных материалов. Я отправился туда на месяц, и казалось, что за каких-то четыре недели мне станет нипочем даже чертова пасть.
Я представлял себе работу в бригаде таким образом: я буду спускаться в шахту на восемь часов каждый день, там благодаря тяжелой работе я достигну великолепной физической формы, а в моей внешности появится нечто инфернальное; я узнаю, что составляет смысл жизни этих людей; а потом я вернусь на поверхность, надену чистую рубашку и отправлюсь в какой-нибудь рабочий бар. Я буду посвящать вечера холодному пиву, картам, разговорам и провинциалкам.
Я понял, что совершил страшную ошибку, как только приехал на шахту.