Не могло быть и речи о починке машины. Моей валюты едва хватило на то, чтобы привести в порядок колеса. В общем, в Локарно я приехал с капотом, прикрученным проволокой. Но тут произошло именно то, что могло снова сделать меня счастливым: «Черный Петр» победил все остальные конкурсные фильмы, в том числе фильмы Годара и Антониони. Я испытал великолепное чувство, смесь благодарности и облегчения, потому что теперь все для меня упрощалось. Любая удача на капиталистическом фестивале отзывалась долгим эхом на студии «Баррандов», а лавры Локарно возносили меня на вершину пирамиды. Без всякого сомнения, мне дадут снять новый фильм, и на сей раз это уже не будет двухчастевка.
Руководство «Баррандова», кажется, было потрясено моим успехом не меньше меня, и «Черного Петра» быстро отправили на фестиваль в Нью-Йорк. Я был в восторге. Я мечтал увидеть Америку еще с тех пор, как мои родители повели меня на «Белоснежку и семь гномов», и теперь единственная проблема заключалась в том, как я переживу четырнадцать часов в самолете.
В этом полете я напился. Винтовой самолет трясся, как стиральная машина, в любой момент он мог развалиться на части. На протяжении четырнадцати часов я пил, и потел от ужаса, и все тупел, и ждал, что крылья вот-вот отвалятся и нас поглотят ледяные воды Атлантики, но чудо техники все-таки дотянуло до аэропорта имени Кеннеди, где меня встречали две любезные дамы и огромный фестивальный лимузин. Я тут же ожил.
Когда черный автомобиль плавно, как яхта, вырулил на скоростную дорогу, моя голова уже была совершенно ясной. Я не знал, на что смотреть. Я видел огромные машины с плавниками, и рекламные щиты высотой с дом, и яркие неоновые вывески. Потом неожиданно перед глазами появилась захватывающая дух панорама Нью-Йорка. Она возникла на краю неба как бы отдельно от земли, она плыла на тонкой желтой подушке смога, панорама небоскребов, таких футуристически-огромных, что самые высокие из них достигали облаков.
Когда лимузин доставил меня в отель «Дрейк», находившийся в 50-х годах как раз возле Парк-авеню, я замер на углу улицы, потрясенный еще одним необыкновенным зрелищем. Я смотрел с Парк-авеню вниз, на Большой центральный вокзал и на здание «Пан Америкэн», и обалдевал от невероятных масштабов города, астрономического веса бетона, вонзающегося в низко нависшие облака, потоков сверкающих автомобилей вокруг меня, музыки ярких красок витрин и одежды на людях. Дело было в конце лета, день был жаркий и влажный, и я стоял там, чувствуя, как по спине стекают струйки пота, и принюхивался к своеобразной нью-йоркской вони, смеси запахов выхлопных газов, и гниющего мусора, и дешевого одеколона, и пота, и денег; эта вонь стала для меня визитной карточкой города, и до сих пор я готов вдыхать ее снова и снова, хотя я уже давно привык к этим потрясающим видам. В тот момент мне казалось, что, если один из желтых автобусов, петлявших по мостовой, не впишется в поворот и собьет меня, я умру счастливым.
Я понимаю, что это были мелодраматические рассуждения маленького чеха в большом американском городе, но в то же время я чувствовал, что наконец-то нашел место, соизмеримое с моими амбициями, и именно с того удушливого вечера где-то глубоко-глубоко в моем сознании затаилась мечта о том, что когда-нибудь, может быть, каким-то образом мне удастся приехать в Нью-Йорк пожить хотя бы недолго, а может быть, и поселиться там навсегда.
Наверное, чары мировой столицы просто выбили меня из колеи, потому что не произошло ничего, что могло бы оправдать такие мечтания. «Черный Петр» получил несколько благоприятных отзывов в прессе, мое имя было включено в бюллетень фестиваля, но звонков из Голливуда не последовало. Мне предстояло еще много работать для того, чтобы попытаться реализовать мои амбиции, а пока что я вернулся в Прагу, к перезвону ее колоколов и к Вере.
Человечки в животе
Мы с Верой никогда не говорили о браке. Я рассказывал ей о своем горьком опыте в этой области, и она уважала мои чувства. Она была молода, беззаботна, богемна, и нам было хорошо вместе.
— Я беременна, — сказала Вера однажды вечером как бы между прочим.
— Мать честная, — ответил я. — И что теперь?
— Теперь у нас будет ребенок.
Ей и в голову не приходила мысль об аборте. Судя по всему, она все решила и сделала свой выбор. Я не помню, чтобы она хоть раз заговорила о свадьбе. Что же до меня, я просто решил, что ребенок — это ее дело.
Вера начала полнеть и облачилась в платья для беременных. Живот ее был впечатляющим, превосходившим по размеру все допустимые нормы для данного срока, и мы оба этим гордились.
Как-то вечером мне нанес визит отец Веры, пан Кржесадло. Я был дома один, Вера пела в «Семафоре». Старик мне очень нравился. С виду он был здоровый, как борец, но при этом ласков и добр, как девочка.
— Милош, ты не занят? — спросил он. — Если занят, то я зайду в другой раз.
По-моему, старик хотел, чтобы я дал ему повод уйти, и мне стала понятна цель этого визита. Я вполне представлял тот кошмар, который устроила ему дома мать Веры. В те дни для любой средней чешки беременность незамужней дочери означала конец света, так что рано или поздно нам предстояло решать эту проблему.
— Садитесь, пожалуйста, — сказал я.
— Я тебя долго не задержу, — сказал Кржесадло, усаживаясь на стул и переводя дух. — Я просто хотел бы знать, каковы твои намерения относительно Веры, она ведь в интересном положении.
— Я ее люблю, и я на ней женюсь, — ответил я, хотя, по правде сказать, никогда на эту тему не думал и сказал это, в основном, чтобы успокоить старика.
Это сообщение принесло ему такое облегчение и радость, что его лицо засветилось от счастья.
— Милош, я совершенно не собирался на тебя давить, понимаешь, это твое дело. Вера ничего не знает о моем приходе.
— Ну конечно, конечно, не знает.
— Ну ладно, я лучше пойду, — сказал он и поспешил домой сказать жене, что отныне она может спать спокойно.
К тому времени как мы поженились, Верина беременность была видна издали. Живот ее все рос и рос. Ее врач сказал, что она родит либо какого-то чудовищного великана, либо двойню. Он не мог дать точного прогноза без рентгеновского обследования, от которого Вера отказалась наотрез.
Роды начались 24 августа 1964 года. В то время отцов не подпускали к родильному отделению даже близко. Их и в клинике с трудом терпели. Согласно чешским традициям отцы должны были пить с друзьями — «обмывать» ребенка, чтобы он лучше рос, — и мне это было на руку, так как вся эта история с родами очень действовала мне на нервы.
Стелла Зазворкова, великая «старуха» чешского театра, организовала застолье в мою честь, и я сидел у нее на кухне, «обмывая» наше «чудовище» с друзьями, когда из клиники позвонили. У Веры родились два мальчика, Петр и Матей, и все было в порядке. Все в кухне стали произносить напыщенные тосты и сентиментальные речи. По еще одной чешской традиции новоиспеченному отцу подают блюдо огненно-горячей чечевицы, на которую разбивают сырое яйцо. Чечевица символизирует деньги, яйцо — золото, и, если отец осилит всю порцию и не оставит на тарелке ни крошки, семья никогда ни в чем не будет нуждаться.
Когда Стелла поставила передо мной блюдо с дымящейся чечевицей, все присутствующие разразились потоком счастливых комментариев. Стелла взяла яйцо и разбила его над моей тарелкой. И весь базар сразу же прекратился.
В яйце было два желтка.
Открытка из Эквадора
Я рано потерял отца, а потом потерял и брата, который хотел заменить его, а потом, в 1963 или 1964 году, я снова обрел отца.
Когда я еще жил в кабинете на улице Вшердова, я получил письмо, написанное большими буквами, как пишут обычно очень дальнозоркие люди. Оно пришло из Градец-Кралове от женщины, чью подпись я не смог разобрать. Она писала, что была в Освенциме и там познакомилась с моей матерью и полюбила ее. Умирая от тифа, мать просила эту женщину, если та выживет, разыскать меня и рассказать мне кое-что, о чем мама сама рассказать мне не могла, но хотела, чтобы я это знал.
Мой отец, Рудольф Форман, не был моим настоящим отцом. Моим биологическим отцом был другой мужчина.
Я помнил его. Он был архитектором. Он что-то перестраивал в гостинице «Рут» по заказу матери. Когда я был мальчиком, я любил его. Не потому, что он проявлял ко мне какой-то особый интерес, а просто потому, что он был полон жизненных сил. Он развлекал людей. Он был всегда в движении, всегда в хорошем настроении, всегда играл. Перед самой войной он исчез. Он был евреем и сумел вовремя уехать в Южную Америку.
В первый момент я отказался этому верить. Письмо было написано, наверное, какой-нибудь несчастной старухой, которая потеряла рассудок от пережитых ею ужасов. Но потом я подумал, что эта женщина знает слишком много, слишком подробно, и вообще все сходится. Я совсем не похож на моих братьев. Я был зачат в июне, в месяце, который моя мать обычно проводила в «Рут» одна, готовясь к открытию сезона. И откуда эта женщина, которая никогда не бывала в Чаславе, могла знать про архитектора? И почему она молчала двадцать лет, прежде чем передать мне слова матери?
Но если это правда, то мать с того света сообщала мне, что я — незаконнорожденный, наполовину еврей. Моя жизнь превращалась в неправдоподобную мелодраму. Если это правда, знал ли отец, что во мне течет не его кровь? Догадывался ли он? И почему мать хотела, чтобы я узнал об этом?
Я не думаю, что отец что-то знал. А если и знал, он ни разу не показал этого. Он относился ко мне только как к своей крови и плоти, как к родному сыну. Моим настоящим отцом был Рудольф Форман.
Труднее было понять, чем руководствовалась мать, когда на смертном одре решила открыть мне эту тайну. Может быть, она просто хотела облегчить свою совесть. Может быть, видя, как истребляют миллионы евреев в Освенциме, вдыхая дым от сожженных еврейских младенцев и старух, она чувствовала себя причастной к их судьбе. Может быть, она хотела досадить Гитлеру хотя бы тем, что в моих венах сохранится полгаллона еврейской крови. Может быть, она просто не хотела, чтобы я рос сиротой при живом отце. Я не знаю, о чем она думала, и никогда не смогу этого узнать, но через двадцать лет после своей смерти мама преподнесла мне странный и смутивший меня подарок.