Круговорот — страница 40 из 67

Я пытался сделать фильм как можно более естественным. В сцене игры в стрип-покер, ближе к концу картины, я сделал так, что актеры не знали, кто проиграет следующую партию. Для первого дубля я разложил карты, как мне было нужно по сюжету, но дальше актеры играли в настоящий стрип-покер.

Атмосфера на площадке была великолепной, какой она и должна была быть в таких обстоятельствах. У нас не было примадонн, не было барьеров, зависти, не было парикмахеров, гримеров, не было грузовиков-трейлеров. Я думаю, что зритель может почувствовать это, смотря фильм.

Мне было интересно увидеть самодеятельные таланты, пришедшие с улицы на наш «конкурс», который оказался совсем не похожим на мое старое «Прослушивание». Девушка с гитарой, приехавшая в Нью-Йорк с Юга, произвела на нас большое впечатление своей композицией. Ее звали Кэти Бейтс. Пришла еще одна совершенно никому не известная певица по имени Керли Саймон, которая спела нам замечательную песню. В нашей сцене в ночном клубе снимались Айк и Тина Тернер.

«Отрыв» заканчивается торжественным обедом. Линниа представляет родителям своего парня, с которым познакомилась на улице. Он старше ее на несколько лет, у него нечесаная борода, длинные волосы, обветренные щеки, он ведет себя как наркоман. Он молчит. Родители задают обычные в таких случаях хитроумные вопросы, но отвечает на них Линниа. Оказывается, что парень — музыкант, он сочиняет современную громкую музыку и играет на фортепиано. Родительский допрос так и продолжается через посредника, пока Бак Генри не задает вопрос, на который Линниа ответить не может:

— И ты получаешь за это деньги?

Парень долго молчит, потом кивает.

— Сколько? — покровительственно спрашивает отец.

После новой длинной паузы хиппи впервые открывает рот:

— Двести девяносто тысяч долларов.

Отец давится супом.

— Без налогов, — добавляет парень, чтобы старик немного пришел в себя.

Фильм заканчивается тем, что отец, аккомпанируя себе на рояле, поет дурным голосом «Чужие в раю» для дружка своей дочки.

Джон Клейн нашел настоящего музыканта, Дэвида Джиттлера, на роль парня. Он абсолютно соответствовал моему представлению об этом персонаже. Мне нравилось бесстрастное лицо и выразительные глаза Дэвида. Когда мы подошли к съемке его первой фразы, «Двести девяносто тысяч долларов», я объяснил ему, чего хочу добиться, и рассказал, в чем суть эпизода. После этого включили камеру.

— И ты получаешь за это деньги? — спросил Бак Генри.

Джиттлер выдержал нужную паузу и кивнул. Пауза была великолепная.

— Сколько? — спросил Бак.

После этого наступила потрясающая пауза, которая постепенно переросла в паузу слишком длинную, а потом стала и вовсе бесконечной.

— Стоп! — скомандовал я. — Дэвид, именно сейчас ты должен сказать «Двести девяносто тысяч долларов». Когда он спросит тебя — сколько. О'кей? Да?

Дэвид нервно раскачивался на стуле, его голова мотнулась, я принял это за кивок, так что мы снова приготовились снимать.

— Камера! Снимаем!

— Сколько? — снова спросил Бак.

Молчание. Дэвид просто сидел, уставившись в стол.

— Стоп! Дэвид, в этом месте ты должен сказать свою фразу! Ты отвечаешь на вопрос, о'кей?

Дэвид снова покачался на стуле, снова вроде бы кивнул, на сей раз казалось, что он понял.

— Пожалуйста, не забудь, ладно? О'кей! Камера! Снимаем!

Диалог опять шел плавно до самой фразы Дэвида, а потом наступил новый период все углубляющейся тишины.

— Стоп! Дэвид? Почему ты не говоришь свои слова?

— Потому что я никогда не зарабатывал двести девяносто тысяч долларов за год, — пробормотал Дэвид, глядя на свои руки.

— Но, Дэвид! Это же фильм! Это не про тебя!

— Нет, это про меня. Я играю самого себя в этой картине, и я не хочу говорить ни слова неправды. Потому что я действительно музыкант. Я действительно играю на фортепиано, я действительно пишу песни.

— Дэвид, ты пришел сюда, на этот обед, как будто ты ухаживаешь за девушкой! А на самом деле ты за ней не ухаживаешь!

— Откуда вы знаете? Мысленно ухаживаю.

Я попытался переубедить Дэвида, но он даже не смотрел на меня и упрямо доказывал, что фильм про него. Наконец у меня опустились руки, и тогда за дело взялся Джон Клейн. Он отвел Дэвида в сторону и что-то шептал ему на ухо битых два часа, а мы все нервно слонялись по площадке. Потом он подошел ко мне и сказал, что Дэвид готов произнести свои слова в нужный момент. Теперь уже я отвел Джона в сторонку:

— Что ты ему сказал?

— Я спросил у него, сколько он самое большее зарабатывает за год, а потом я объяснил ему, откуда взялась эта цифра, двести девяносто тысяч. Я сказал ему, что правительство сразу заберет половину, а потом еще надо будет платить агентам и бухгалтерам, и потом еще будут другие расходы, ну и так далее. И в конце концов я дошел до трехсот долларов, которые он заработал в прошлом году.

— Так он все еще думает, что этот фильм про него? — недоверчиво спросил я.

— Ты хочешь, чтобы он говорил убедительно, или не хочешь?

Я скомандовал: «Мотор», — и затаил дыхание.

Все началось так же гладко.

— Сколько? — спросил Бак.

— Двести девяносто тысяч, — сказал Дэвид. — Без налогов…

Я вздохнул с облегчением и уже хотел сказать «Стоп!», когда Дэвид снова заговорил и на этот раз начал импровизировать. Он вошел в роль, и я не стал мешать ему.

— Забавная штука, — сказал он. — Знаете, многое из того, что делает правительство, меня злит, ну вот я и пишу песни про это и хочу, чтобы их как можно больше людей услышали… А потом приходится платить именно за то, что тебя больше всего злит… Но знаете, я, как мне кажется, признаю противоречия…

Это было великолепно.

Когда мы закончили «Отрыв», я был уверен, что это очень хороший фильм. Я рассчитывал на то, что его успех в Америке даст мне возможность навсегда вернуться к моей семье в Прагу.

Политическая ситуация в Чехословакии стала к этому времени трагической. Александр Дубчек и другие либеральные коммунисты «пражской весны» ушли в историю, к власти вернулись старые сталинисты. Начались чистки, аресты, запреты на книги и фильмы, но я все еще не хотел эмигрировать из моей страны, как это сделал Иван. Я думал, что «Отрыв» станет таким хитом в Америке, что даже ревнивые партийцы с «Баррандова» уже не смогут мне навредить. Я заработаю много денег, поеду домой через четыре или пять месяцев, отдохну с семьей, а потом начну искать новую работу. Кроме того, Папушек и Ондржичек оба были в Праге, так что я надеялся, что мне повезет и я смогу собрать почти всю мою старую команду.

Коммунист из Голливуда

Американцы — самый благородный народ на свете. Они невероятно искренни, уступчивы, всегда готовы прийти на помощь, всегда открыты для нового. Но они также могут быть совершенно невежественными, когда речь заходит об остальном мире. По мнению многих американцев, если вы приехали из коммунистической страны, вы наверняка красный или по меньшей мере левак.

В 1971 году «Отрыв» был наконец показан на открытом просмотре в кинотеатре «Плаза» в Нью-Йорке. Первый сеанс начинался в полдень в воскресенье, и мы с Майком Хаусманом решили пойти. В тот день я проснулся в четыре часа и больше уже не заснул. В шесть часов я побежал за воскресной «Нью-Йорк таймс». Я лихорадочно пролистал толстую газету и нашел весьма благоприятную рецензию. Они даже поместили мою фотографию.

Я прочел всю газету, а потом решил, что должен как следует обставить великую премьеру моего первого американского фильма. В десять часов я отправился в гараж за машиной. Это был старый зеленый «мерседес», я не ездил на нем больше года, и он совсем застоялся. Я привез его из Европы, на нем еще были чешские номера. Я собирался подъехать к кинотеатру, где-нибудь позавтракать, а потом пить кофе и ждать Майка.

В тот день я был так возбужден, что, выехав из гаража, сразу же поехал на красный свет. В тот момент, когда я увидел в зеркальце заднего обзора полицейскую мигалку, я сообразил, что забыл дома бумажник. У меня не было ни прав, ни паспорта, ни удостоверения личности, но зато были очень странные номера.

Полицейский был беспощаден. Он задержал меня сразу, как только услышал мой акцент. В участке я рассказал дежурному сержанту, что я — чешский кинорежиссер, и он понял, что я не просто угонщик, а угонщик-коммунист. Я пытался объяснить, что все дело в нервах. Через час в «Плазе» должна состояться премьера моего первого американского фильма, и мне было просто сложно думать о чем-то другом.

Чем больше я говорил, тем больше вызывал подозрения. Полицейские уже собирались бросить меня за решетку, когда меня осенило:

— Слушайте! У вас здесь есть сегодняшняя «Нью-Йорк таймс»?

Они усмехались, пока я лихорадочно листал газету. Им-то все уже было ясно. Я нашел свою грязноватую фотографию и сунул им под нос. Усмешки сбежали с лиц. Перед ними был Мистер Голливуд. Очень Важная Персона из кино. Они быстро позвонили в кинотеатр «Плаза» и связались с Майком Хаусманом.

Когда Майк вызволял меня из участка, он хохотал так, что, если бы этот смех удалось законсервировать, мы бы до сих пор слышали его отголоски. Он еще хихикал, когда мы входили в кинотеатр, но едва мы оказались в зале, как смех прекратился: на премьеру моего первого американского фильма собралось всего-навсего восемь зрителей.

Майк и я провели в «Плазе» целый день и постепенно успокоились. К вечеру билеты стали продаваться лучше. Во время фильма зрители смеялись и веселились, но повисшая в воздухе концовка, казалось, озадачивала их. Сбежавшая дочь вернулась домой, но как понять, надолго ли? Ясно, что никого из семьи пережитое потрясение ничему не научило. Нью-йоркские зрители казались разочарованными. Тем не менее после последнего сеанса мы с Майком были довольны тем, что увидели.

Мнения рецензентов были разными: от хвалебных до двух-трех писулек, в которых меня обвиняли в том, что я обливаю Америку грязью, и советовали мне убираться шипеть туда, откуда я пришел, — интересно, что авторами этих замечаний были друзья — эмигранты из коммунистических стран. Позже фильм сделал неплохие сборы в Европе, но в Америке дохода от него не было. Во многом был виноват неопределенный финал, но большую роль сыграло и то, что со стороны «Юниверсал» не последовало ни одного слова в поддержку фильма, никакой рекламы. «Отрыв