Крушение Агатона. Грендель — страница 20 из 75

Она вздохнула, словно их были тысячи, и взяла меня за руку.

— Агатон, посмотри на свои ногти. Это омерзительно.

Однако в известном смысле предсказание Солона оправдалось. Постоянные разъезды по его делам склонили мой дух к путешествиям, и именно по моей просьбе двумя годами позже я вместе с Тукой выехал в Спарту. Ликург как раз провернул свой трюк с деньгами. В Афинах это означало бы гражданскую войну. (Солон ежечасно сдерживал готовую разразиться войну, утвердившись обеими ногами на краях пропасти между простолюдинами и Писистратом.) Кошмарные представления Ликурга о людях становились реальностью. Я должен был это увидеть. Возможно, я думал, что смогу это остановить.

В заключение еще несколько слов. По правде говоря, когда я приехал, Ликургова Спарта произвела на меня глубокое впечатление. Хотя я прибыл, исполненный презрения и даже гуманистического негодования, я также был полон восхищения перед человеком, который сумел подобное начинание успешно завершить, — и я был поражен целенаправленной простотой созданного Ликургом мира. Находясь в Спарте, я увидел весь его план, выраженный предельно просто и ясно, и посмеялся над недавней узостью своих взглядов. Просто вопрос географии. Спарте — аграрной стране — требовалось огромное количество рабочей силы — не совсем рабов, но чего-то в этом роде, поскольку множество рабов представляли бы угрозу господствующей расе, — и, сверх этого, Спарта требовала консервативных нравов, которые поддерживали бы регулярный аграрный образ жизни, сделали его устойчивой привычкой. Афины жили торговлей — дело, требующее либерализма, терпимости, гибкости. Там ничто не было ни истинно, ни ложно: простая жизнь была неким мифическим зверем. Я изучал мир с моей точки зрения, в его образах и ради его метафор. Я писал об этом стихи. Например:

Не выдумка ль то, что когда-то встречались

Сердец благородство и ясность ума?

Что души по собственной воле склонялись

К любви, что кому-то сияла сама?

Пасутся ослы на тропе под горою,

И, как черепа великанов — волков,

Булыжники, в небо уставясь с тоскою,

Следят за походом больших облаков.

Там крохотный каменный храм, где гробница

Стоит — невозможна, пуста. Лишь одна

Из дерева статуя с ликом дорийца

Внимательно смотрит, почти не видна.

В святилище этом цветут алым цветом

Гвоздики, монеты на камне лежат.

Смёл кто-то с дорожки обломки камней там,

По краю, где рухнул стены целый ряд.

А милею дальше, пройдя чрез распады

Серебряных копей в высоких холмах,

Мостивших когда-то собой водопады,

Минуя дома в виноградных лозах,

Мы вышли к громаде гранитного храма,

Что бог скособочил — задел втихаря.

У входа детишки шалят. И средь хлама

Следят за игрою козлы с алтаря.

На тропке ослиной работников двое,

Черны, как от копоти, — солнца здесь всласть —

С блаженной улыбкой проходят спокойно,

Упорны, как самая древняя страсть.

Ну, ладно. Кто из нас, выйдя из младенческого возраста, не испытывал тяги к простоте? Когда я впервые приехал в Спарту, я писал такие стихи во множестве. Но хватит об этом. Я, как и Ликург, всю жизнь был отчаянным человеком.

14Верхогляд

«Из тебя никогда не получится Провидца», — издевательски твердит Агатон, стараясь раздразнить меня. Но я больше не клюю на это. Он прав: Провидца из меня не получится. Да я и не хочу им быть. Я наблюдаю за ним: он сидит за столом и, тяжело дыша открытым ртом — августовская жара убийственна для такого толстого старика, — пишет и пишет, уже несколько часов кряду, записывает грязные подробности своей провонявшей луком жизни, а вовсе не глубокомысленные изречения, которые он слышал от разных мудрецов. Каждое утро я вижу, как он просыпается и садится на лежанке с испуганным видом, вспомнив о своем замысле (он утверждает, что пишет все это для меня); потом я вижу, как он, весь дрожа, встает, покусывает губы и проводит по ним сухим языком, затем брызгает водой из стоящего у двери сосуда себе на усы, бороду и лоб (совсем как царь Сой, со смехом вспоминаю я), после чего утирается тыльной стороной ладони, и все это с таким отрешенным видом, будто мысли у него заняты исключительно его дурацким замыслом; и я думаю: Ну и куда завел тебя твой треклятый дар? «Пора заняться делом», — бормочет он и, озабоченно выглядывая через дверь, прикидывает по солнцу, который час.

Поначалу все было иначе. У меня были личные, скажем так, трудности, и Агатон вроде как вселял в меня надежду. Не знаю. Мы с матерью торговали яблоками, и она без конца пилила меня, чтобы я занимался делом: «Смотри за корзинами, Демодок. Деньги, как тебе известно, не растут на деревьях». А иногда добавляла для себя: «Пожалеешь розгу — испортишь ребенка». И тут же оглушительно выкрикивала: «Яблоки! Наливные яблочки! Свежие, как весенний денек!» Стараясь не отставать, я мчался за ней туда, куда она, нагруженная, как мул, и с глазами навыкате, как у петуха, неслась, точно боевой конь. Она могла тащить в четыре раза больше, чем я, и любила напоминать мне об этом. «Это не моя вина, — оправдывался я. — Ты же плохо кормила меня, когда я был маленьким». — «Ха! И он еще обвиняет свою бедную мать!» — отвечала она. (Однако ей нравилось, когда я стоял рядом с ней. Я слышал, как она хвастается перед окружающими: «С виду он, конечно, невесть что. Но, клянусь Зевсом, у мальчишки есть характер!») Бывало, когда я бежал за ней, чтобы не отстать, мимо проходила стайка девушек-спартанок, голых, как медузы; поравнявшись с ними, я отводил глаза, но как только они оказывались позади, я оглядывался и украдкой смотрел на их покачивающиеся ягодицы, мускулисто-упругие и высокомерно-изящные, словно бедра ланей. Колени у меня подгибались от слабости, и яблоки сыпались на землю. «Держи корзины покрепче, Демодок», — говорила мать. Иногда, проходя мимо, девушки прихватывали по парочке яблок из моей корзины и улыбались мне, но так было еще хуже. Мне хотелось заговорить с ними, спросить, как их зовут и где они живут. Но я боялся. Я становился старше — пятнадцать, шестнадцать, семнадцать лет — и все чаще думал, что сойду с ума. Мать беспрерывно следила за мной, следила и следила все время. «Не якшайся с чужими», — говорила она, заметив, что я шныряю глазами по сторонам и разглядываю отряд молодых спартанок. Смешно. То же самое я испытывал и по отношению к девушкам-илоткам. Я раздевал их глазами, представляя себе розоватые соски, мягкость кустика между ног, и когда снова смотрел на их лица, то чуть не падал в обморок от красоты их губ и глаз, и мне хотелось сказать им: «Привет!» — сказать, что они мне нравятся и я готов выслушать все, что они пожелают сказать, — готов слушать их хоть девяносто девять лет подряд. Я хотел узнать, счастливы ли они, о чем они мечтают по ночам и какие кушанья любят. Я часто видел, как они болтают с симпатичными ребятами, с теми, которые всегда могут придумать что-нибудь забавное, или с теми, которые с наглым видом улыбаются им. Потом я разглядывал свои тощие руки и ноги и готов был убить себя.

Иногда, торгуя вразнос на улицах, мы видели Агатона. Моя мать старалась держаться от него подальше и поскорее выбиралась из толпы, собиравшейся его послушать. Иногда она затыкала уши пчелиным воском, чтобы уберечь свою душу. Впрочем, Агатон далеко не всегда собирал так уж много зрителей. Бывало он сидел совсем один, развалившись где-нибудь на ступенях, просунув большой палец в ручку кувшина, и горланил громоподобным голосом. А иногда он просто стоял на углу, как слепец, ожидающий, что кто-нибудь поможет ему перейти на противоположную сторону улицы. Иногда же он играл с детьми. Они любили его: детям всегда нравятся сумасшедшие. Он прыгал вместе с ними через веревочку, при этом он обеими руками прижимал к себе кувшин и неуклюже подскакивал, взбрыкивая ногами и тяжело дыша, словно поднимал тяжести. Однако когда он хотел, то запросто мог собрать кучу народа с помощью своей идиотской болтовни и умения передразнивать всех подряд — можно было поклясться, что человек, которого он изображал, сидел у него внутри. Но людям, естественно, больше всего нравились его пророчества. Прорицательством он, однако, занимался не часто. Для этого ему надо было дождаться соответствующего настроения, а иногда, как он ни старался, оно не приходило, даже если он прижимался к лошади. (По его словам, это способствует рождению образов. Несколько раз он и меня заставлял прикасаться к лошади, пытаясь научить меня вызывать священные видения. Я терпеть не могу лошадей. От одного их запаха меня тошнит, а если я, чувствуя дурноту, закрываю глаза, лошади поворачиваются и норовят меня укусить.) Как бы то ни было, когда мы видели, что Агатон пророчествует, я подходил к толпе поглазеть на него, для чего мне то и дело приходилось подпрыгивать, чтобы получше все разглядеть. «Не подходи к нему, — говорила мне мать. — С кем поведешься, от того и наберешься». Иногда он проповедовал: «Тела ваши наги и прекрасны, красавицы, но души ваши омерзительны и непристойны, ибо скрыты от глаз людских!» Как-то раз он, в точности подражая голосу одной старухи, которую все знали, сказал: «Муженек, поговори же со мной! Уже шестнадцать лет, как ты ни слова не вымолвил». Старик, к которому он обращался, был словоохотливым дурачком, однако слова Агатона обожгли его, словно ледяной ветер, и он заплакал.

И вот однажды, когда мы с матерью, распродавая яблоки, обходили толпу, Агатон показал на меня своим отвратным трясущимся пальцем и закричал:

— Эй ты, несчастный ублюдок! Отчего ты так печален в столь радостный праздничный день?

Я ощутил на себе взгляд сотен глаз, и сердце мое горячим углем подскочило к горлу. Я решил сострить.

— Из-за девушек, — сказал я. — Ох, господин, все из-за них! Хи-хи-хи!